Государева почта + Заутреня в Рапалло

Дангулов Савва Артемьевич

В двух романах «Государева почта» и «Заутреня в Рапалло», составивших эту книгу, известный прозаик Савва Дангулов верен сквозной, ведущей теме своего творчества.

Он пишет о становлении советской дипломатии, о первых шагах, трудностях на ее пути и о значительных успехах на международной арене, о представителях ленинской миролюбивой политики Чичерине, Воровском, Красине, Литвинове.

С этими прекрасными интеллигентными людьми, истинными большевиками встретится читатель на страницах книги. И познакомится с героями, созданными авторским воображением, молодыми дипломатами Страны Советов.

САВВА ДАНГУЛОВ

Государева почта

Заутреня в Рапалло

ГОСУДАРЕВА ПОЧТА

1

Он взглянул в окно вагона. «Русская земля, по всем приметам — русская!» Что–то привиделось в открытом поле, лежащем за окном, кровное, от тебя неотторжимое, но вот что именно? Отблеск невысокого мартовского солнца на снегу, дымные дали, дымные от мороза, снежное облако, бегущее по сверкающему зеркалу наста, а может быть, вот эта сосна с усеченной вершиной, которая, противясь ветру, поднятому поездом, пыталась не отстать. Он сделал движение, будто желая помочь сосне нагнать поезд. «Россия, вот она — Россия!»

…На память пришла недавняя встреча с Диной. Был февраль, густо лиловый, и набережная Сены была обвита дымом — жгли прошлогоднюю листву. Листва была сырой и горела плохо. Дым стлался по берегу. Дымом пахли Динкины волосы. Когда ветер смещал полосу дыма, прохожие таращили на них глаза: со своей бородой он мог сойти за отца Дины. Непонятно было только, чего это он не снимал с Динкиного плеча руку и отводил с ее лица волосы, которые были так обильны, что застилали глаза. Кто–то крикнул, опершись на парапет: «Девочка, бойся голубоглазых — голубые глаза врут!..» Человек расположился высоко над ними, на краю моста, что перепоясал Сену, он не видел глаз, полагая их голубыми — под цвет льняных Сережиных волос. В ответ Дина только взметнула свободную руку и сделала такое движение, будто хотела сказать: «А я не боюсь!..»

Потом был вечер, безветренный и беззвездный. Даже непонятно, отчего у нее озябли руки и она пыталась схоронить их на груди Сергея — он чувствовал, как трепещут ее пальцы и она сжимает их в кулаки.

— Я должна верить, что ты вернешься, понимаешь, верить! — ее кулаки стучали ему в грудь. — Ты ведь знаешь, у меня нет никого, кроме тебя!.. — она нарочно

свела свои кулаки у него вот здесь, чтобы ударять ему в грудь. — Я бог знает что сотворю с собой, если ты не вернешься!.. — ее охватил озноб. — Знай, я ничего не боюсь! Да нет ли тут воли недоброй?

2

Поезд отошел, и Цветов впервые увидел Буллита и Стеффенса рядом. До начала лета Цветов так или иначе будет привязан к американцам — этим объясняется его внимание к ним, более пристальное, чем обычно.

Буллит полулежит, не без ленивого внимания листая книгу. Каждый раз, когда поезд вздрагивает на стыках, в стакане рядом позвякивает ложечка, но он этого не замечает.

Цветов не знает, насколько близко Буллит и Стеф–фенс были знакомы до этой поездки, на взгляд Сергея, не очень близко — в их отношениях есть налет холодноватой приязни, характерной для людей, присматривающихся друг к другу.

— Погодите, что это у вас? — Стеффенс берет из рук Буллита книгу с той покровительственностью, какая едва ли может быть разрешена ему, пусть даже он и намного старше Буллита. — Джон Берг? Не по мне!

— Почему, Стеф? У Берга есть слог…

3

Депеша из Парижа шла в Москву кружным путем. О содержании ее дал знать Стокгольм. Москва получила депешу за полночь. Чичерин принимал турецкого представителя (такого рода приемы могли происходить в Наркоминделе и в полночь), и депешу понесли Карахану. Настольная лампа Льва Михайловича напоминала ночник. Она давала ровно столько света, сколько требовалось, чтобы высветить лист документа. Карахан отпустил шифровальщика, принесшего телеграмму, склонился над текстом. Он пододвинул к себе чашку с кофе, который вскипятил на спиртовке, и, пригубив, отстранил — кофе безнадежно остыл. Он укорил себя, что депеша повергла его в столь долгое раздумье, и направился к Чичерину — по расчетам Льва Михайловича, турок уже ушел. После полуночи электростанция заметно прибавляла света, и желтый сумрак, заполнивший коридоры, точно в полнолуние, голубел. Это сообщало шагу уверенность. Было в депеше нечто такое, чего давно ждали в холодных нар–коминдельских хоромах, быть может, признание, а возможно, и готовность к переговорам. По крайней мере, Карахан хотел видеть в депеше и одно, и другое, хотя депеша, как понимал Лев Михайлович, демонстрировала сдержанность.

Кожаная папка, в которую Карахан заключил депешу, была взята с подоконника и берегла студеность вьюжного февраля. Вспомнилась питерская пурга, правда, не февральская, а декабрьская, переходы через торосистую Неву с охранной грамотой Военно–революционного комитета, черные полыньи, вой пурги, движение снежной тучи, застилающей все вокруг и точно ослепляющей тебя… Мудрено попасть с Охты на Черную речку — Карахан шел. Было сознание, ты нашел свою тропу. Да, вот эту, через торосистый лед, в обход черных провалов, через сугробы, скованные твердой наледью… Нашел, нашел!

Видно, турок отбыл давно, раньше, чем думал Карахан. И разговор с турком отступил в небытие. Томик стихов в темном сафьяне был в руках Георгия Васильевича. Так бывало и прежде. Вдруг посреди полуночной страды явится желание снять с полки Баратынского. На верхней полке слева собралась поэтическая библиотечка, как–то сама собой собралась. Неожиданно в промежутке между беседой с американскими сенаторами и сочинением ноты могучему падишаху являлось у Чичерина желание прикоснуться к поэтической строфе. И словно вышел навстречу ветру в родном Карауле, приник к родниковой стыни в лесном овраге — запах холодной травы, вечно живущий в тебе запах боровой земляники, слаще которой, казалось, нет ничего на свете, надо только исхитриться и услышать этот запах, а за ним тотчас явится все детство…

Он увидел Карахана и отложил книгу, отложил не без сожаления.

4

Буллит закончил свое слово и умолк, а Сергей потерял покой: миссия! Нет, тут дело не в самоцветах и медвежьих шкурах!.. Бери выше: миссия чрезвычайная!.. Но вот что вызывало сомнения: Буллит и Стеффенс!.. Наверно, смысл, который сообщили миссии те, кто ее инспирировал, должен был открыться при взгляде на Буллита и Стеффенса: кто они? В самом деле, кто? Но вот незадача: взгляд на Буллита и Стеффенса не столько прояснял проблему, сколько делал ее темной. Совершенно темной. То, что можно понять в Буллите, было не очень–то характерным для Стеффенса… Да есть ли в природе два человека, столь непохожих друг на друга, как они? Человечески непохожих, профессионально, самой сутью того, что принято звать симпатиями и антипатиями. И все–таки их усилия были сейчас устремлены к одной цели — миссия. Какой же должна быть эта миссия, чтобы соединить усилия Буллита и Стеффенса? Тут было над чем задуматься… Но верно и иное: как ни различны эти два человека, ответ надо было искать в них, только в них. Если эта миссия государственная, то при чем тут Стеффенс? Если же она, эта миссия, культурная, то Буллит явно должен быть не у дел.

А может, есть смысл на время отвлечься от Буллита и Стеффенса и обратиться к кому–то другому? К кому, например? Быть может, к мистеру Колу? Именно к мистеру Колу: обязательный Кол олицетворял больше, чем кто–либо другой из служащих Изусова, исполнительность. Быть может, в знак признания этих достоинств мистера Кола он был единственным, кого Хозяин переманил из Стамбула вначале в Петербург, а потом в Париж. Подобно Хозяину, а может быть, в подражание ему Кол не выпускал из рук четок — стамбульский атрибут.

— Не увлекла бы вас такая перспектива?.. — произнес Кол, когда в урочные восемь Сергей был в бюро. — В Россию срочно отбывает миссия, состоящая из двух американцев, — он бросил на стол четки, бросил наотмашь, что означало: он взывает ко вниманию, разговор серьезен. — Миссии необходим секретарь, с английским и русским языками, желательно молодой, знающий машинку и стенографию, жалованье — шестьсот долларов в неделю… Возникло ваше имя, мистер Флауэр, — переиначив фамилию Цветова на английский лад, шеф сообщил ей иронический подтекст: флауэр — это еще и цветок. Получалось не очень–то серьезно: не Цветов, а Цветок — господин Цветок.

— Но у меня нет… стенографии, — попытался возразить Сергей.

— Тогда пятьсот пятьдесят долларов в неделю. Итак? — он взял со стола четки, принялся перебирать не торопясь. Он как бы отщипывал бусину от бусины, отщипывал, а Сергей считал секунды: одна, две, три… Когда отщипнул последнюю и четки перешли из одной руки в другую, он спросил. — Ну как?

5

Цветов не стал ловить Стеффенса, надеясь встретить того уже в поезде, так оно и получилось. К счастью, Стефу удалось подрядить носильщика, обладающего завидным ростом, и тот сумел подать саквояж американца в окно, когда паровоз, готовясь к отходу, уже грозно шикнул и выстлал перрон облаком пара. Тревога была напрасной. До отхода поезда оставалась такая бездна времени, что Стеффенс успел еще высунуться из окна, в которое он только что принял саквояж, и помахать девушке с красной лентой в волосах, оказавшейся, как потом выяснилось, подружкой молодого русского. Итак, если гора не идет к Магомету, то Магомет, определенно, должен подойти к горе: Стеффенс был в поезде, идущем в Россию, и пути возвращения в Париж были для него отодвинуты на добрых три недели, предусмотренных железным планом Буллита.

— Рад встрече с вами, мистер Флауэр! — произнес Стеффенс, появляясь в купе Сергея. Ну, о таком молодой русский не мог и мечтать: собственной персоной явился к Цветову. — Рад встрече, мистер Флауэр! — подтвердил американец. — Не удивляйтесь, что я знаю ваше английское имя — мне сообщили его ваши коллеги с авеню д'Обсерватуар, — он поблагодарил за приглашение сесть, продолжая стоять. — Значит, едем

в

Россию? Прекрасно! А знаете, у меня тут даже есть некое преимущество — был в России летом семнадцатого года… Да, и не просто в России, а в Петрограде. И не просто

в

Петрограде, а перед дворцом Кшесин–ской!.. Вы скажете: «Мюнхгаузен — Стеффенс!.. Одно слово, Мюнхгаузен!.. От тебя всего молено ожидать. Вот ты сейчас начнешь утверждать, что, стоя перед дворцом Кшесинской, слушал Ленина…» Так вот я вам могу сказать, мистер Флауэр: действительно стоял перед дворцом Кшесинской и слушал Ленина!

Откуда взялось у Сергея любопытство, жаркое любопытство, с которым он сейчас рассматривал американца? Стеффенс был невелик ростом, с живыми, полными веселого огня глазами, с острой каштановой бородкой, уже пересыпанной сединой, с коротко остриженными волосами. Его очки в тонкой, будто бы проволочной оправе и такие же тонкие дужки очков, тщательно заправленные за крупные уши (не музыкален ли он?), делали его похожим на дирижера церковного хора. Как все малорослые, он чуть–чуть важничал, очевидно, этому же служила его манера курить — затянувшись, он не без изящества выпускал дым изо рта и далеко отводил руку.

— Но вот что удивительно, я же не знаю русского языка! — произнес Стеффенс так, будто это открытие сделал только что. — Ровным счетом не знаю!.. Спрашивается, каким образом я нашел дорогу к тому единственному месту, где в этот момент выступал вождь революции? — он смешно смежил веки — увеличенные стеклами очков глаза были как бы не по лицу…

Это действительно было необычно: Стеффенс стоял так близко, что при усилии мог рассмотреть блеск глаз Ленина, движение его губ, розоватость ладоней, когда, отняв руки от перил балкона, Ленин вздымал их, как бы предостерегая слушателей и защищая их; он даже заметил приятную смуглость лица,