Новый роман-дилогия известного сибирского писателя рассказывает о сложной любовной драме Екатерины и Афанасия Ветровых. С юности идут они длинной и зачастую неровной дорогой испытаний и утрат, однако не отчаялись, не озлобились, не сдались, а сумели найти себя в жизни и выстроить свою неповторимую судьбу. Связующей нитью через весь роман проходит тема святости отцовства и материнства, Отечества и семьи, любви к родной земле и людям.
Книга первая
Глава 1
Афанасий, опершись на локоть, лежал в тени своего заглушенного трактора и напряжённо смотрел в текучую знойную даль. Сердце парня – не здесь. Где-то далеко большие дороги и города, там другая и конечно же необыкновенная жизнь. А вокруг – непаханное поле, оно буйным июльским дикотравьем и непролазными кустарниками бугрилось за ухоженными огородами Переяславки, изломами спадало к обрывистому берегу Ангары, съединяясь с её молочково-зеленцеватыми водами. Шёл второй послевоенный год; страна мало-помалу поднималась к новой жизни, распахивая заброшенные земли, отстраиваясь, мечтая о лучшей доле.
Приметил дрожащую точку; она стремительно наплывала от окраинных домов и превращалась в каплю росы. А немного погодя он разглядел голубенькое платье, разброс трепещущих на ветру волос. Улыбнулся блаженно: «Бежит-таки моя Катя-Катенька-Катюша. Понимает, зазнобушка: голоден я, как волк зимой».
Вот и Екатерина – запыхалась, разгорелась. Парень любуется своей девушкой: тоненькая, напруженная, вся как струнка натянутая, тронь её – зазвучит певучей мелодией. А какие у неё глаза – чёрный пламень, однако кажется, будто светлы. Они у неё лучистые, сияющие, таких больше нет на земле.
Присела на корточки перед Афанасием, подала ему котомку. Он, очарованный, улыбчиво заглядывал в её глаза, вслепую развязывая своими крупными, уже вполне мужичьими пальцами узелок, однако тот настырно не давался ему. Нетерпеливо распялил застрёху, жадно съел вареник, ещё один, булькающе запил молоком из бутылки. Не забыл позабавить Екатерину: целиком запихнул в рот довольно крупную картофелину и вдруг выкатил глаза, замычал, словно бы подавился. Но тут же хлопнул себя по маковке, открыл рот – пусто.
– Смотри, и взаправду подавишься, едало! – посмеивалась Екатерина.
Глава 2
Вечером в зимовьюшке за огородами, тайком от всего света, над Екатериной колдовала древняя бабка Пелагея, знахарка, травница, повитуха, давнишняя доверительная помощница местных баб и девок, пошедших на вытравливание, выскребание плода своей незрелой, несвоевременной любви. Екатерина стонала, кусала подушку, а седовласая, сгорбленная женщина, навидавшаяся на своём веку, лишь приговаривала, хладнокровно орудуя вязальной спицей:
– Ничё, девонька, ничё. Бог терпел и нам велел. Дитё убиваешь, посему и мучения тебе не по возрасту твоему малому, а по греху великому.
– Убиваю?
– Убиваешь, убиваешь, – бесцветно и нехотя поддакивала старуха.
Ночью через окно забрался к Екатерине в дом Афанасий, и она пересохшими, судорожными губами обожгла его и напугала:
Глава 3
Через неделю с небольшим, починив плуг и вспахав-таки задичавшее поле, Афанасий попрощался с селом и отбыл в город для сдачи вступительных экзаменов в политехнический институт.
Накануне вечером прокрался к Екатерине в дом. Лежала она на кровати тусклая, утянутая. Он не смог открыто посмотреть в её глаза, стоял на коленях перед её кроватью, тыкался губами в её ладони, как младенец. А она шептала, пытаясь погладить его по голове, но рука не слушалась, сваливалась:
– Любимый, любимый! Что бы не случилось, я навсегда твоя.
– Катенька, я виноват перед тобой. Виноват. Виноват…
– Глупенький, я – женщина, мне и положено маяться по нашим бабьим делам. – Помолчала, прикусывая корочку губы. – Ты меня не забудешь, не бросишь?
Глава 4
Что же Екатерина? Она долго и тяжко болела. Мать скрывала её от врачей, от глаз селян – держала дома взаперти, в сентябре не пустила в школу в девятый класс, потому что время было такое: за тайный, недозволенный властями аборт могла воспоследовать кара – тюрьма, лагерь, позор. Лечила как могла – мазями, примочками, отварами. По великому знакомству и за немалые, за ради Христа выклянченные у родственников и соседей, деньги обследовали Екатерину в больнице райцентра, и вердикт врача был ужасен.
Этот врач, седенький, с прищипленным чуть не на кончике носа потресканным пенсне, смешновато суетливый и очевидно смешливый старичок, сказал раскрасневшейся, стыдливо понурой Екатерине, которая впервые в своей жизни перенесла генекологический осмотр со стороны мужчины:
– Мало того, барышня, что спицей… или чем там из тебя изгоняли несчастного зародыша?.. занесли инфекцию, так ещё, твои эскулапы лапотники, травмировали матку. Но умереть, любезная, ты не умрёшь, воспаление спадает, раны зарубцевались. Как на собаке, сами собой, – хохотнул он. – Молодой, здоровый организм берёт своё. Лечение я тебе пропишу и в стационаре полежишь немного, но-о-о! Гх, гх, видишь ли…
Старичок неожиданно осёкся: бодренькая насмешливость, по всей видимости, была привычной для него в общении с пациентками, уже въелась в его натуру, потому он и заговорил по инерции заматерелого профессионала в своём излюбленном назидательно-язвительном тоне и с Екатериной, однако, похоже, то, что он должен и обязан был сообщить ей, всё же заставило его опамятоваться, всерьёз задуматься. Он помолчал, прикусывая губу и отчего-то даже поёживаясь. Зачем-то встал, зачем-то прошёлся по кабинету и встал полуоборотом к окну, сцепив пальцы за спиной. Наконец, произнёс, не повернувшись к пациентке:
– Детей иметь вы
не
будете, – отчего-то обратился он на «вы» и снова замолчал.
Глава 5
Однажды к Пасковым пришла старуха Пелагея.
Екатерина в сумерках стылого, завывающего февральского вечера возвращалась домой с фермы и в потёмках по-за поленницей приметила ворохнувшуюся в её сторону горбатую тень. Девушка испугалась, отпрянула, но, зоркая, разглядела сразу – это скрюченная летами и хворями, запорошенная позёмкой старуха Пелагея приподнялась с чурки, на которой, похоже, уже долго сидела. Застыла до того, что едва губы раздвинула. Закашлялась, ржавью засипела:
– Наконец-то, дева, дождалася тебя. Чую смертыньку свою, а потому приковыляла к тебе, – повиниться должно мне, удавку на душе моей ослобонить хотя бы на крошечку. Ещё по осени прослышала о твоей беде, да чаяла – лекаря ошиблись, авось, надеялась и Бога молила, обойдётся. А сёдни в сельпо бабы взъелись на меня: погубила-де ты, ведьма такая-растакая, девку. Едва не побили меня, кто-то в спину шпынул, кто-то плюнул вдогон. А лучше б было, отдубась они этакую тварь. Да чего там: убить меня мало, собаками затравить, четвертовать! Каюсь, дева: повинна и грешна я, что вытравила плод, непоправимый урон тебе причинила. Отговорить мне надо было тебя, такусенькую несмышлёнку, соплячку ведь ещё, прости уж. А то и к матушке твоей сходить: покалякали бы с Любонькой по душам, я ведь её сызмала помню, с родительницей ейной товарками мы были не разлей вода. Знаю, и все о том говорят, славная ты девка: и умница, и красавица, и труженица, и рукодельница, и норовом мягка и кротка, и косу не обрезала как другие шлынды, – дева ты, одно слово! Де-е-е-ва! Эх, счастья бы тебе выстелилось на цельную жизнь с Афанасием твоим. Хлопец он знатный, работящий, башковитый. В войну за дарма снабжал меня дичью, рыбки подбрасывал, лисьей шкурой однажды одарил. Всем селом боготворим его. Гордимся, что в городах он во всяких там академиях обучается. Чую, большим ему человеком быть. Но как же, родненькие, теперь-то вы? Матушка Афанасьева, слыхала я, взбеленилась супротив тебя: не нужна, мол, мне пустопорожняя невестка. Ай, ай, ай! Что же будет, как же вам пособить, деточки вы мои, какими словами и подношениями умилостивить судьбину! Прощения не прошу, потому как непростима вина моя перед тобой и людями, а вот так оно, додумкалась я, оно вернее будет, по-божескому.
И она повалилась перед Екатериной на колени, губами – по ступням её тыкаться, обутым в валенки.
– Что вы, бабушка, что вы! Встаньте, пожалуйста, не унижайтесь, – уже задыхалась слезами Екатерина, сражённая откровениями и скорбью старухи.
Книга вторая
Глава 1
Что же Афанасий, всё ещё в мыслях
её
Афанасий, помянутый чаянно или
не
чаянно – как теперь было понять или узнать? – в молитвах пред мощами святителя сибирского?
Афанасий и Людмила не один год прожили вместе, и налаживаться бы их семейной жизни, да не выходило, как надо бы, как должно.
И чего, казалось бы, ещё недоставало для счастья обоим?
Растили первенца своего – сынишку Юру, радовались покладистому, тихому, задумчивому мальчику, холили его. Афанасию, после рождения сына, как номенклатурному партийно-государственному работнику незамедлительно дали квартиру, и молодая семья, наконец, отселилась от своего ершистого, угрюмоватого отца и тестя и зажила самостоятельно.
Чего ещё недоставало для счастья?
Глава 2
И он, казалось, тиснимый сверху, медленно и напряжённо, скобля лбом по дверному косяку, как немощный, внезапно поражённый, опустился на корточки перед сыном, привлёк его к себе и зачем-то гладил своей мужичьей, лопатистой ладонью его маленькую, тонкокостенькую, пушистую головёнку.
Мальчик не понимал, не мог понять по великой малости своей, о чём говорят его родители, но он смотрел на них пытливо и строго. То на отца взблеснёт глазами, то на мать, то потупится и словно бы задумается, и вроде даже очень глубоко и печально, как старичок.
Людмила вобрала в грудь воздуха и стала говорить торопливо, сбивчиво, возможно, желая только одного – поскорее избавиться от тяготы, а там будь что будет:
– Да, Афанасий, да, той самой, что хотела родить от тебя, но… Но это уже не моё дело. Главное: ты любишь её. Любил, любишь и будешь любить. Помнишь, в прошлом году мы съездили с тобой в Переяславку, и одна не совсем трезвая девушка, Маша, Маша Паскова, сестра её, однажды остановила меня на улице, когда я шла в сельпо и с ругательствами… тебе, не буду скрывать, досталось от неё немало ласковых слов… рассказала историю вашей любви. Да, да, Афанасий, ты
любишь
и
тебя
всё ещё любят. И ты не смирился и не смиришься – знаю твою породу, – что
она
не с тобой, что не по-твоему вышло. Маша сказала: «Сеструха моя, как дура, ударилась в богомольство, свихнулась из-за твоего кобеля. Ты ему передай: где увижу его, праведника партейного, прысну в его похабные зенки уксусом, а лучше бы – помоями». Знаешь, такая смешная она, взъерошенная вся, матерится точно сапожник. Но – искренняя девушка, простецкая и добрая душа, переживает за сестру как за себя. Я год мучилась, я год думала. Может быть, я меньше бы раздумывала, изводилась сомнениями и страхами, а взяла бы да и сразу после того разговора ушла бы от тебя. Но у нас Юрик. Ему нужен отец. Ему нужна семья. Однако, пойми, и я себя в том убеждаю и, кажется, убедила: что же за семья такая, если нет как нет в ней любви, тепла душевного, единства, если между супругами и не война, и не мир, а какая-то невидимая стена льда, каждодневная обязаловка, мертвящая сердце? Я терпела, притворялась, хотела быть для тебя желанной. Да что там! – просто нужной. Как собака хозяину во дворе, чтоб охранять его добро. Но сколько ещё можно притворяться? Год, два, три, десять лет, а может, по принципу, что вся жизнь – театр и игра, лицедействовать до гробовой доски? Юрик подрастёт,
Людмила что-то ещё хотела сказать: ей, разгоревшейся до багровости, заострившейся жалом взора, несомненно, хотелось мучить, казнить своего не любящего её супруга – каждым словом, каждым взглядом, каждым выхваченным из раскалённой памяти случаем, и укалывать, прижигать его совесть, его душу, а то и тело его. Но неожиданно она увидела полные слёз глаза Афанасия.
Глава 3
– Юрик, Юрик, мальчик мой, иди ко мне! – позвала мать, не без опасливости посматривая на супруга и протягивая руки к зачарованно притихшему сыну, возможно, полагавшему: какие сегодня странные папа и мама.
– Не бойся: папа устал на работе, у него ослабли ноги, закружилась голова, он посидит, отдохнёт, встанет и займётся с прежним усердием своими такими важными и многочисленными делами. А мы поедем к дедушке, погостим у него. Договорились? Иди ко мне, мой воробышек, иди ко мне, моё золотце!
И она за руку полегонечку повлекла сына к себе. Но, видимо, полагая, что Афанасий крепко его держит и придётся побороться, потянула с чрезмерным усилием. Однако руки Афанасия, потеряв опору, плетьми сползли на его колени, и весь он тотчас обмяк, ужался. Она же, оскользнувшись на паркете, чуть было не упала. Успела ухватиться обеими руками за сына, ножки которого оказались устойчивее, и они вместе избежали падения.
За окном с грохотом бортов и визгом шин затормозил автомобиль. И тотчас просигналил – назойливо трижды, с хлёсткой бравастостью.
– Кажется, наш грузовик, – вроде как с торжественностью, сказала Людмила, подбежав к окну и кому-то, вроде как с радостью, помахав. – Что ж… прощай, Афанасий. Пора заканчивать эту нашу затянувшуюся мелодраму. Встань с колен и – начинай жить, как тебе ум и сердце твои подсказывают и велят. А нас с Юриком не поминай лихом.
Глава 4
Афанасий по-прежнему оставался глыбой, осколком уже другой жизни.
В какой-то момент осознал, что в комнате – ночь. Неохотно приподнял голову, разглядел в окне небо звёзд. «Свéтите? – зачем-то спросил. – А мне теперь угасать, как головёшке. Если ветер дунет – наверно, вспыхну, покопчу ещё чуток и – хана мне».
Стариковской тяжкой перевалкой встал, не включая света, нащупал в буфете стоящую там бутылку водки с какого-то стародавне отмеченного в семье, а точнее – что нередко случалось, – недоотмеченного, праздника, ладонью ударом о дно вышиб пробку, выхлебал из горлышка остатки, до последней капли, не менее как с полбутылки. Закусывать не стал, хотя его, человека непьющего, спиртное отвратно замутило. Стоял, ждал, когда хмель саданёт в голову, – чтоб забыться, чтоб как в чаду пережить время, оглоушенным, ослепшим, нечувственным.
Не садануло. Даже не качнуло его богатырского стана.
Но, настырный, ещё подождал.
Глава 5
И началась для Афанасия Ветрова жизнь и вправду как в дыму, на разоре ещё тлеющего и коптящего пожарища: и не видно явственно, что там дальше по жизни и судьбе, и вдохнуть нет возможности свежего воздуха, чтобы жить-да-быть по-прежнему – подвижно, смело, широко, а главное – правильно. Не сомневался: до чего же это важно –
правильно
жить! Что такое «правильно» – он знал с давних пор.
– По-людски чтобы было, – слышал в детстве и в юности от матери с отцом, от селян.
И усвоил после, пообтеревшись в толкучке жизни, навьючившись житейским и чиновным опытом: как все, так и он должен жить; нечего корчить из себя умника.
Но, видать, не получилось по задуманному и выверенному: ум усвоил и принял нехитрую мудрость порядочного семейного человека, но сердце своё, молодое, кипучее, памятливое своё большое сердце, ни словом, самым даже благоразумным, ни схемой, выверенной и одобренной многими, оказывается, не обманешь, не уговоришь. Бунтует оно, само по себе живёт-да-может.
Внешне, однако, – без перемен, неумолимым, но желанным вектором жизни страны и народа. С утра и до поздна – сутолока в горкоме комсомола, с выездами на предприятия, в коллективы, в территории, с бесчисленными совещаниями и заседаниями, речами и бумагами, духотой и сквозняками. Но чуть какая-нибудь свободная минутка выкроится, когда отхлынет из кабинета люд, – взблеснут в памяти глаза стрункой напрягшегося сына, пригрезится несчастная, обманутая в своих надеждах Людмила. Невмоготу становилось, как не бывало ещё.