Роман П. И. Замойского «Лапти» — своеобразное и значительное произведение советской литературы. С большой глубиной и мастерством автор раскрывает основные проблемы социалистической реконструкции деревни конца 20-х годов.
«Крестьянство и все то, что происходит в деревне, описано Замойским с той поразительной свободой и естественностью, которых, с моей точки зрения, не достиг еще до сих пор ни один художник, писавший о крестьянстве. Это само по себе есть что-то поразительное», — говорил А. А. Фадеев.
Книга первая
Левин дол
Часть первая
Зри в три
Гнали стада.
Резкие удары кнута оглашали улицу.
Парни и девки бежали встречать коров и овец.
Солнце опускалось за опушку гореловского леса. Медленно и низко плыла тяжелая туча, отливая кровавым заревом. Озаряясь молнией, она гулко вздыхала раскатами грома.
Из окна ветхой избенки, стоявшей неподалеку от синей, с пошатнувшимися крестами церкви, наискосок от сельсовета, высунулось женское лицо. Тревожно поглядела женщина по сторонам и звонко позвала:
В избе
В Леонидовке тишина. Лишь кое-где около мазанок и позади амбаров вертелись неугомонные парни и девки.
Прасковья вошла в сени и кашлянула. В ответ ей со двора сначала донесся глубокий вздох коровы, потом тихое и радостное мычание: корова учуяла свою хозяйку.
Тихонько отворила дверь в избу, ощупью нашла в печурке спички, и, как только чиркнула, со стен и потолка тучей повалились тараканы. Черные, большие, они метнулись по лавкам, по столу, карабкались по стенам и торопливо скрывались в расщелины бревен. Из посуды на столе роем поднялись мухи.
С подмарья спрыгнул кот и, мурлыча, начал крутиться у ног Прасковьи. В избе было убрано, картошка припасена, вода в чугунке налита. На соломе, расстеленной на полу, спали Петька с Аксюткой. Долго стояла над детьми Прасковья и все глядела и не могла наглядеться. Ей не хотелось, чтоб ребятишки проснулись, — лучше, если бы узнали о ее приходе утром. К зыбке подошла, открыла полог. Соска у Гришки свалилась набок, на щеке от нее засох грязный след, но Гришка, раскинув ручонки, спал крепко. Темные длинные кудряшки волос разметались по подушке.
Прасковья нагнулась над ним, тихо прикоснулась губами к его лбу. Подняв голову, увидела, что Аксютка уже проснулась. Слегка толкая Петьку, она чуть слышно шептала ему в ухо:
Нутро не обманет
Только тут Степан спохватился, что много времени потерял. Да и кучер нетерпеливо и нарочно громко говорил лошадям, беспокойно бившим ногами:
— Сейчас, сейчас! Хозяин закусит — и поедем.
В избу снова вошел Петька. Равнодушно бросил взгляд на отца и, обращаясь к матери, склонившейся на подоконник, заботливо спросил:
— Аль, мамка, у тебя голова болит?
Аксютка выглянула из-за плеча матери и угрюмо заявила:
Жену бы такую…
Отец Кати Паньшиной служил делопроизводителем в земской управе. На усадьбе имел дом, за домом сад и огород. Катя училась в гимназии. Шустрая и резвая, она обращала на себя внимание не только подруг, которые завидовали ей, но своими шалостями и выходками удивляла даже самых озорных гимназистов. Может быть, ее давно бы исключили из гимназии, если бы не ее способности. Казалось удивительным, когда она успевала учить уроки, но на занятиях всегда отвечала бойко. Нередко и сами подруги, которые, завидуя ей, недолюбливали ее, все же бегали к ней за помощью.
Родители не обращали на нее никакого внимания. По целым ночам она сидела за чтением романов или до утра пропадала где-то на улице. А когда мать напоминала; отцу и просила, чтоб «проучил шелопутную», тот вынимал табакерку, захватывал большую щепоть и, со свистом пуская табак в ноздрю, говорил:
— Сама оформится!
Зимой в город на съезд приехали большевики, солдаты-фронтовики, разогнали земскую управу, образовали уездный совнарком, а вскоре, объявив лозунг «Не трудящийся да не ест», мобилизовали и Катю в совет переписчицей. Любопытно и страшно было видеть Кате этих людей, о которых так много наслышалась она и начиталась из газет, но вскоре привыкла.
Время шло, менялись люди, и дела менялись. Реже стали обыски, аресты, конфискации, только митинги еще продолжались.
Фисташки
Про кооператив давно по селу носились нехорошие слухи. Оттого народ в клубе гудел пчелиным роем.
Председатель кооператива сидел на передней скамье, ухмылялся, а приказчик Гриша метался от одного мужика к другому и, косо оглядываясь по сторонам, что-то каждому нашептывал.
Ревизионная комиссия — учительница, Дарья и дядя Егор — сидели за столом, выжидающе поглядывали в зал. Фомина уселась на передней скамье, а предсельсовета прошел на сцену.
Скоро, ковыляя ногой, прошел туда же и председатель кооператива, он остановился около учительницы, пошептался с ней, с Дарьей и, кивнув головой, крикнул:
— Начнем, что ль, граждане?
Часть вторая
Родина
Мчался поезд.
Вдали — рассеянные по полям села, деревни.
Знакомая станция все ближе и ближе. Она за крутым поворотом, в пышных липах и тополях. Вот и чугунный мост плывет навстречу.
Пассажир подъезжал к родной станции. Отсюда садились они когда-то вместе с отцом и уезжали далекодалеко к Волге, на кирпичные работы.
Не изменилась станция Алызово. Приземистая, выползла она на платформу. Поезд стал.
Наташка
Нерасстанные товарищи Петька с Ефимкой. В поле работать — вместе, в город — вместе, на собраниях друг за дружку стоят, а на улице и подавно не расстаются. Соломенную спальню, похожую на ласточкино гнездо, прикрепили к боку сорокинской мазанки.
— Что у них еще вместе — это любовь к Наташке!
Белобрысая, с яркими брызгами красной смородины на щеках, разбитная и веселая она. Было лестно, что около нее, а не возле других, увиваются главные комсомольцы и, втайне любуясь собой перед зеркалом, радовалась, что комсомолки в обиде на нее.
Всех обиднее Дуньке. Кто пересчитает, сколько раз, видя Петьку с Наташкой, она тяжело вздыхала? А как ухаживала за ним, будто невзначай садилась рядом, но Петька не обращал внимания. И жалким становилось ее крошечное продолговатое личико. Тускло подергивалось оно тоской, а серые глаза опускались, и голос, без того тихий, как и сама она, был еще тише.
Прасковья давно заметила, что Петька к делу и без дела упоминает о Наташке. Даже Аксютку, сестру свою, иногда окликает Наташкой.
Чей шаг шагистее
Возле ямы старого погреба большая куча навоза. Рядом с ней, смоченный водой, навоз лежал огромным блином. Сминая для кизяков, верхом на лошади по нему ездила Аксютка. Прасковья то переворачивала навоз вилами, то поливала водой.
На луговине в стройных рядах лежали и сушились кирпичики кизяков, а поодаль, сложенный в конусообразные стопы, стоял целый ряд их, уже высохших и готовых для топки. Гришка, засучив штаны, ходил по навозу, бесстрашно держась за хвост мерина.
— Мама, гляди-ка, куда это нашего братку потащило? — крикнула Аксютка.
— А шут его знает, — шлепнув вилами по навозу, ответила Прасковья. — Небось спал где-нибудь. Ефимка искал его утром и, вишь, не нашел.
— Он от Нефедовой избы межой тронулся… Теперь гумнами поворотил… Ишь, ишь, — все выкликала Аксютка, следя за Петькой, — на нашу межу повернул! Ищет что-то.
У зеленого кургана
От Левина Дола виднелись леонидовские гумна с редкими ометами прошлогодней соломы, не раз перемытой дождями, обдутой сквозным ветром и дочерна прожаренной солнцем. Кое-где, то скособочась, то накренившись, одиноко торчали пустующие сараи. Многие из них без крыш, иные ощерились голыми скелетами стропил.
Вправо стена гореловского леса, наполовину вырубленного, рядом в тополях синяя церковь. Кресты на ней пошатнулись, словно кто-то ударил по ним оглоблей, и вся она облезла, облупилась.
При въезде в улицу, где стоят бедняцкие избенки, — кладбище. Кроме могил да трех ветел, ничего не видно на этом последнем и неминучем убежище человека. Давным-давно порублены кресты на растопку самогонных аппаратов, растащены кладбищенские ворота.
Алексей с Петькой прошли на опушку леса, а там тропинкой направились на гумна второго общества.
Бабы мелькали в коноплях. Они брали посконь.
Пятнадцатый
Первыми мчались ребятишки.
Поддерживая портчонки, забрасывая пятками, они что есть духу летели вдоль улицы и радостно кричали, ни к кому не обращаясь:
— Семины, братцы, делятся!
— Ой, как здорово дерутся!
Около избы Семиных, стоявшей наискосок от Прасковьиной, собралась уже большая толпа любопытных. Из открытых настежь окон неслись сплошная ругань, визг, топот, битье посуды, звон горшков, чугунков, какой-то треск и опять ругань.
Часть третья
Проба
Палило солнце.
Знойное марево колыхалось на склонах гор. Изредка набегут на загоны синие тени туч. На миг повеет прохладой. И в зное этом неустанное пенье кос: «Чжи-чжи, ачища!»
Лошадей кусали седые слепни. Лошади били ногами, фыркали, охлестывались хвостами.
Взлеты кос. Потные спины мужиков. Согбенные фигуры вязальщиц.
Началась страдная пора: уборка хлебов.
Прямая борозда
— Сто-ой! — закричал старший землеустроитель, сменивший Грачева. — Стой, говорю!
Вертко засуетился возле теодолита, прицелился трубой на далеко стоящую шолгу с флажком и, как от мух, смешно принялся размахивать фуражкой то влево, то вправо. Когда где-то в глубине окуляра увидел, что скрещение вертикальных и горизонтальных линий как раз пересекает фигуру с флажком, обратился к мужику, стоявшему возле лошадей, запряженных в двухлемешный плуг.
— Делай борозду. Держись прямо на него.
Лихорадочно прыгая, пошел плуг через ниву и межи.
Лошадей вел Афонька, батрак Лобачева.
Кто хозяин
Прошумел Левин Дол весенними большими водами, растопило солнце промерзшую землю, — потянуло мужиков на поля. Приехали агроном с землеустроителем прирезать землю вновь вступившим. И опять, чмокая сапогами по вязкой грязи, ходили по полям. Советовал агроном использовать пар под зеленые корма — сеять вику с овсом, и советовал еще — подумать страшно! — бороновать озимь.
— Земля ваша клёклая. Коркой застынет. Мало будет корням пищи, воздуха.
Невиданное дело — бороновать озимь!
Нагнулся дядя Егор, дернул зеленый стебелек, вздохнул:
— Ученый человек агроном, а по живому телу зубьями корябать не хотим.
Два праздника
Ефимкину мать в картофельной ботве не заметишь. Копает картошку, сама думает о сыне:
«Шутоломная башка. Пес их дерет с Петькой да с этим Алексеем. Разбили мужиков на две кучи, артель выдумали, плотину сбивают, мельницу. Зачем? Ко-ому-у? Сидел бы, идол, дома. Люди как люди, а у нас…»
Вздыхает старуха:
«Господи, скажи, у кого такой дурак сын, как мой?»
Злобно дергает ботву, обирает картошку. И не видит: идет с гумна по меже ее сын Ефимка, весело насвистывает. На лету головку конопли хватает, рвет и бросает под ноги. Ближе подошел, заметила его мать, а виду не подала. Сама слова подбирает, обругать хочет. За что, хорошо не знает, а только сердце утешить.
Тихий вечер
Кое-где горят огни.
Прасковья укладывает Ваньку. У него жар, он не спит.
— Спи, спи, сынок. Закрой глазки.
Тускло горит лампа. Назойливо поет сверчок в углу.
— Ма-ам, — шепчет Ванька, — мама… У всех есть тятьки, а где наш тятька?
Книга вторая
Поворот
Часть первая
Дела сердечные
Берегом идет женщина.
Обогнув кусты ивняка, она сошла на плотину, приостановилась, посмотрела на мельницу и снова зашагала. Она не стала любоваться, как тиха вода при закате осеннего солнца, как на изумрудной глади ее играют золотистые отблески. Лишь мельком глянула вниз, под плотину, — оттуда, пенясь и буйствуя, к далеким селам и деревням извилисто мчится река.
В мельнице густой туман. Забита мельница телегами, мешками. На телегах терпеливо ждут очереди мужики, разговаривая с Алексеем. Кривой Сема суетлив и расторопен, всюду ему надо поспеть: гарнцы отвесить, и за ковшами следить, и муку, густо льющуюся из двух рукавов, пробовать на ощупь — не сжечь бы.
Женщина подходит к воротам. Лицо ее ярко, румяно, глаза смеются. Щурится, ищет кого-то, но сквозь мучную пыль ничего не видно.
— Председатель тут?
Юха старается
Жгучий мороз, бревна трещат, в окнах свету не видать, а Устину жарко. Идет улицей Устин, полушубок враспашку, шапка на затылке, от самого пар, как дым из трубы.
Не дождался он конца собрания. Видно, до свету опять, до петухов, колгота продлится. Да и что понять в этом шуме? Чего хотят Алексей и Петька? Ноги подкашиваются у дяди Устина, идет, шатается. С самого утра шумит собрание, — когда кончится, никто не знает.
Сколько же собраний этих теперь? С утра до ночи каждый день! И не только в клубе или в школе, непрерывны они в любой избе. В самой захудалой лачуге сплошные идут митинги. Обедать ли сядут, ужинать, на улице с кем встретятся — само вылетает слово:
«Колхоз».
И в газетах одно и то же.
Перерыв
Из окружного города приехали в Леонидовку Судаков с кожевенного завода и Хватова со спичечной фабрики.
Вместе с Прасковьей и Дарьей работница провела в селе несколько женских собраний. Собрания прошли крикливо, с руганью.
С Судаковым вышло еще хуже. Он пытался провести собрание в третьем обществе, а его оттуда чуть не выгнали.
На заседании ячейки решили сломить третье общество и послать туда Алексея, Петьку, кузнеца Илью, счетовода колхоза Сатарова и Хватову.
Что представляло собой это общество?
Крушение устоев
Глубоко утопая в снегах, в метель, продрогшие до костей, ходили по улицам села члены оценочной комиссии. Тяжелая поручена им работа: у новых колхозников взять на учет семена, сбрую, плуги, бороны, оценить лошадей, осмотреть помещение для конюшен.
Не видать конца улицы. Белая пелена то висела густым полотнищем, то вдруг распахивалась, и тогда со свистом проносился жесткий песок мелкого снега. У Петьки захватывало дыхание, он жмурил глаза, глубже нахлобучивал шапку. Досадовал — зачем в такую вьюгу пошли они с дядей Егором и Афонькой? Разве без этого дядя Егор не знал, у кого какие лошади, во сколько их оценить? Даже хомуты знал все наперечет. А про семена и говорить нечего. Зачем ходить, мерзнуть?
Но стоило только побывать в первых избах, как Петьку взяло недоумение. Что случилось? У одних колхозников вдруг не оказывалось семян, у других куда-то исчезли хомуты, у третьих — плуги пропали. И пришлось ходить не только по избам, но заглядывать в амбары, в сараи, риги, иногда лазить в погреба.
— Где же у тебя семенной овес? — спрашивал Афонька колхозника, указывая на пустые сусеки амбара.
Новый колхозник отводил глаза в сторону и начинал говорить что-то про недород, про нехватку кормов для скотины.
Головокружитель
Широко распахнулась обитая войлоком дверь, и вместе с волнистым руном холодного воздуха вошли они.
Лобачев не удивился, а будто даже обрадовался. Улыбаясь, пожал руку Сотину Ефиму, за ним кривому Семе, протянул толстую лапу Дарье, Бочарову Кузьме. Лишь увидев входившего сзади всех Афоньку, бывшего своего батрака, Лобачев поморщился, отошел к шкафу и вспомнил слова Юхи: «А раскулачивать придет тебя Афонька».
«Умная баба», — подумал Семен Максимыч и покосился на дверь второй избы, ведущей в горницу.
Эти четыре дня Лобачев не только ждал. Четыре дня — срок велик. Не из тех Семен Максимыч, которые при неудачах опускают голову. И Карпунька не таким дураком оказался, каким считал его отец.
— Мы от совета, — начал Сотин.
Часть вторая
Две беседы
Скребнев приказал произвести обыски у всех, кто порезал скотину, отобрать мясо, шкуры и все это немедленно отправить в район. Сам снова забрался в свою комнату, в которой вел «беседы». На сегодня ему предстоял тяжелый разговор с двумя упорными: Данилкой и Перфилом.
Путь Данилкиной жизни тяжел.
Отец его был таким бедняком, какого можно найти разве лишь в первом обществе, хотя жил он в третьем. Тесная избенка полна ребятишками. Земли на них не давали, и орава, озлобленно-крикливая, всегда голодала. Ни лошади, ни коровы не было, и отец часто отправлялся «христарадничать» в соседние села.
Шли годы. Подрос старший сын Еремка. Отец взялся с ним пасти овец. А когда подтянулся и Данилка, их обоих отец отдал в телячьи пастухи. Так и пошло из года в год. Отец, перебираясь из села в село, по дороге замерз, в гражданскую войну убили Еремку. На Данилку свалилась семья. Правда, земли теперь нарезали уже на всех, но она была ни к чему — ни лошади, ни сохи. Вдобавок и Данилку взяли на фронт. Через два месяца он вернулся без глаза. Как инвалиду-бедняку ему помог комитет бедноты, дав невзрачную, но молодую кобыленку. Недоедая сам, выкармливал лошадь. Братишек наняло третье общество пасти коров. Сберегая копейку, подзарабатывая где только можно, Данилка осилил купить корову. Старуха мать от радости плакала. И еще одно счастье пришло: весной, пасясь в табуне, огулялась Данилкина кобыла. Принесла она ему серого жеребенка. Сколько было хлопот и трудов! Через два года у него был уже бороновальщик. Перестал Данилка сдавать свою землю, обрабатывал сам. Старуха купила на базаре маленького поросенка и заботилась о нем куда больше, чем о ребятишках. Поросенок вырос в породистую свинью. Получилось так, как в сказке: свинья принесла восемь поросят. Трудно было выкормить всех, но выкормили. Уземотдел отпустил бесплатно лесу, сельсовет помог перевезти этот лес. Данилка продал поросят, нанял плотников и выстроил — смело подумать! — пятистенку. Сколько же было радости, когда они вошли жить в эти, как старуха назвала, «хоромы»!
В «хоромы-то» и привел себе жену. В гнилую избу, да еще за кривого, за пастуха, никто не шел. А тут нашлась девка. И не совсем из бедной семьи. Еще более ретиво взялся молодой мужик за свое хозяйство. Часто недосыпая ночей, он то ездил в извоз, то нанимался пилить лес в лесничестве. И выбился в люди. И никто не скажет, что Данилка воровал, или землю арендовал, или голодающих обирал, — нет. И стал Данилка пользоваться уважением со стороны мужиков.
Алтынник
Кривой Сема сказал правду.
В избе у Кузиных действительно народу было полно. Сам хозяин — член церковного совета — сидел возле печки и как бы держался в сторонке. За столом, прислонившись к простенку, восседал поп, по прозвищу «Чалый». А Чалым его прозвали за то, что одна половина бороды была у него рыжая, а вторая белесая, будто подернута изморозью.
Против него, облокотившись на стол, сидели три самые ярые церковницы: Авдотья, до войны еще брошенная мужем, старуха Мавра — жена умершего церковного старосты и Секлитинья — пожилая баба из небогатого дома. Рядом с ними безродная глупая девка Аниська, по прозвищу «Милок». Она промышляла «милостынькой», спрыскивала с камушка младенцев, была непременной участницей всяческих поминок, где «за упокой души» всегда давали ей какое-нибудь тряпье после мертвеца.
Здесь же, по избе, сновал подвыпивший Абыс. Он все приставал к высокому и черному, как цыган, охотнику Прокопу, чтобы тот научил его стрелять из двустволки. Прокоп, слушая проповедь Чалого, молча хмурился и лишь изредка слегка отпихивал от себя надоедливого Абыса.
— Прочь, адиёт!
Ключи
О попе вспомнили только на третий день. Первым забеспокоился хозяин, у кого он стоял на квартире. Поискал-поискал, кое-кого поспрошал, — нет: никто Чалого не видел. Об этом заявил Алексею.
— От ареста удрал, — заметил он.
Этому поверили: кое-кто втайне порадовался, что поп провел сельсовет. Иные даже в глаза Алексею смеялись:
— Что, проворонили?
— Не до попа мне! — отмахивался Алексей.
Под утро
О том, что Марья в полночь заявилась в сельсовет и бросила ключи, бабы узнали быстро. Но никто из них не только в сельсовет не пошел, а даже по избам об этом говорили мало. Словно никакого бурного собрания перед тем не было. Зато Скребнев снова приободрился и немедленно предложил снять колокола.
— Сбросить их — раз плюнуть, — говорил Илья, — но ведь соберутся рыжие полушубки, и опять канитель. Подождем. Никуда от нас это дело не уйдет. Весной сами бабы закроют.
— Товарищ, — уставился на Илью Скребнев, — ты обязан знать, что самотек не только в колхозном, но и в антирелигиозном деле крайне вреден. Врага надо бить в лоб.
— Ну хорошо, — поспешно, боясь как бы Скребнев опять не принялся разглагольствовать, согласился Илья, — но кто же полезет колокола снимать?
— Найдем, — уверенно заявил Скребнев. — Если ты как кузнец боишься, то я как уполномоченный сам полезу. Не в первый раз мне. Технику снятия колоколов хорошо знаю.
Был сын
По такой ухабистой дороге, что вот-вот опрокинутся сани, гнал Алексей лошадь. Прасковья придерживала Дарью.
В Алызово приехали к вечеру. Дарью положили в больницу, Алексею сказали, чтобы пришел завтра утром.
Алексей остановился в районном Доме колхозов. Въехав во двор, распряг лошадь, поставил ее в конюшню и сам направился в контору. Ему дали место в комнате, где стояли еще две свободные койки. Уже совсем стемнело, но Алексей не зажигал огня. В темноте ему отчетливее представлялось все, что произошло за этот день. Перед глазами вновь, сменяя одна другую, промелькнули страшные картины.
А в ушах звенел тихий, смиренный голосок: «Вам, бабы, ничего не будет!»
Он знал, кто произнес эти слова. Но самое страшное до сих пор гневно звучало: «Говорила — не ходи!»
Часть третья
Скребнев бунтует
Село в тревожном напряжении.
События последних дней потрясли всех, заставили насторожиться. Особенно волновала судьба Дарьи. Жива ли она, или умерла по дороге?
Притихли и забились в свои избы сельсоветчики. Только Петька, кузнец Илья и Никанор не растерялись. Вечером Петька сходил к коммунистам, комсомольцам и позвал их в сельсовет. Был создан штаб по охране имущества. На ночь у колхозных конюшен, у сбруйных сараев и амбаров с семенами расставили караулы. В концы улиц отрядили по два человека. Им приказано проверять всякого выезжающего: не увозит ли он зерно или мясо куда-либо из села?
Всю ночь дежурили в сельсовете члены штаба. Петька и глаз не сомкнул.
Лишь перед светом, облокотившись на стол, вздремнул.
Суматоха
Вьюга за ночь поднялась еще сильнее. Ветер истошно выл и метал клочья снега.
Степка, дежурный при конюшнях третьей бригады, проснулся тогда лишь, когда из конюшни выводили уже последнюю, да и то хромую, лошадь. Не задень она тяжелым копытом за высокий порог, спокойно спал бы Степка, зарывшийся в овсяную солому, до самого утра.
— Кто тут? — выскочил он из двери и по пояс ухнул в сугроб.
— Свои, — ответили мужики, державшие лошадей за повода.
— Что за лошади? Куда уводите?
Отвейка
Алексей все ждал, когда придет конец этому потоку заявлений, но прошло три дня, а конца не предвиделось.
Дружно дело подвигается. Еще немного, и от колхоза только штамп с печатью останется.
На расширенное заседание правления, куда пригласили также всех, кто подал на выход, народу собралось порядочно. Из пухлой папки Алексей вынул пачку заявлений, потряс ею и, усмехнувшись, пошутил:
— Не пугайтесь, что здесь около двухсот бумажек. Читать все не придется. Одно и то же, слово в слово. И писаны большей частью одним почерком.
— Правлению известно, кто писал? — спросил незнакомый человек, только что приехавший, по-видимому, из района.
Тайная магия
Не зря жаловался Абыс на Лобачева. С тех пор, как тот отделил Карпуньку, меньше стало попадать Абысу на водку, реже получала жена Минодора хлеб. Потом и совсем ничего не стал давать. Абысовы угрозы мало пугали Семена Максимыча.
— Ну что ж, — говорил он, — иди, коль язык чешется. Мне-то всё один конец, а у тебя дети.
Абыс задумывался. В самом деле, какой резон? Только сам влетишь. И за что, за какую радость? Им небось был расчет, у них своя дорога, а какая дорога у Абыса?
Иногда, отрезвев, думал, не бросить ли пить и не заняться ли отцовским ремеслом, которым и сам когда-то занимался, — валять валенки. Но стоило только вытащить из угла покрытые плесенью и ржавью инструменты, как охватывал страх. Сколько труда, терпения, сноровки и пота требовало это ремесло. Да и так сказать, если бы и взялся за это дело, никто бы не доверил ему, пьянице, шерсть.
Как-то при Скребневе еще — сам ли надумал, или кто научил — Абыс всерьез попросился в колхоз. И на что уж Скребнев человек отчаянный, но и тот, посоветовавшись с Митенькой, не принял его. В пьяном виде Абыс буен и не воздержан в слове, но стоит только ему издали увидеть Алексея, то, как бы ни был пьян, моментально умолкал и, нахлобучив обтрепанную шапчонку, как можно скорее скрывался с его глаз. Алексей не мог понять, почему Абыс так его боится. Ведь он даже плохого слова ему никогда не говорил. Разве лишь изредка обзовет пьяницей или помелом, но это ему и все говорили.
Щиты подняты
На улицах, обнажая навоз, желтые пролежни соломы, кизячный пепел и всяческий мусор, заметно убывал снег. Оскользли дороги, на них рытвины и гладко укатанный след полозьев. Деревья оголились, сбросив тяжелые клочья снега. С узорчатых сосулек, которыми унизаны соломенные крыши, торопливо слезилась капель.
Дыхание весны во всем. И в радостно-волнующем реве коров, которые просились на полевой простор, где хотя травы и нет, зато дышится легко; и в блеянии овец, которых уже держали в денниках, наскоро сделанных из кое-какой изгороди; и в ржании лошадей, которых колхозные конюхи теперь кормили не в темных конюшнях, а на поле, куда вынесли тяжелые колоды.
Звонко и заливчато, вытянув малиново-золотистые шеи, потрясая гребнями, с которых, казалось, вишневый сок струился, разноголосо пели кочета. Гоняясь за курами, они то и дело вступали между собою в отчаянную схватку и скорее для пробы своих острых шпор, чем от злобной ревности, трепали друг друга. Снег на полях был уже рыхлым под легкой пеночкой льда. Солнцу щедро помогал резкий косой ветер. И весенняя подснежная вода выступала уже на дорогах, ложбинах и кое-где по склонам зажурчала к Левину Долу. На взгорьях обнажилась густо-черная земля. Скоро толстый слой снега на льду реки набух, вода подняла и погнала его к щитам плотины. Все выше и выше поднималась вода у щитов, а потом густо, отводящим каналом зашумела в овраг.
Алексей не раз наведывался к мельнице. Он был уверен, что весенняя вода не осилит цементной плотины, стоит только поднять щиты, но тревожился, как пройдут льды. И сейчас пришел Алексей на реку. Перед ним открылась величественная картина весеннего половодья. Вода не уменьшалась в отводящем канале. Они с кривым Семой сняли первые щиты, и освобожденная вода с ревом ринулась в прогалы под плотиной.
Скоротечна весенняя вода. К утру начисто смыла она темный от навоза и грязи снег, просочилась под края льда и приподняла его, громоздкий, толстый. Полсела пришло к плотине смотреть, как пройдет первый ледоход и не срежет ли напрочь плотину, как раньше срезал и уносил мосты и мостики. Алексей подобрал группу дюжих мужиков, растолковал им, чтобы они не упустили момента, когда удобнее всего освободить нижние щиты. Второй группе, во главе с Ильей, поручил раздробить толстый лед возле быков.