«Миграции» — шестая книга известного прозаика и эссеиста Игоря Клеха (первая вышла в издательстве «Новое литературное обозрение» десять лет назад). В нее вошли путевые очерки, эссе и документальная проза, публиковавшиеся в географической («Гео», «Вокруг света»), толстожурнальной («Новый мир», «Октябрь») и массовой периодике на протяжении последних пятнадцати лет. Идейное содержание книги «Миграции»: метафизика оседлости и странствий; отталкивание и взаимопритяжение большого мира и маленьких мирков; города как одушевленные организмы с неким подобием психики; человеческая жизнь и отчет о ней как приключение.
Тематика: географическая, землепроходческая и, в духе времени, туристическая. Мыс Нордкап, где дышит Северный Ледовитый океан, и Манхэттен, где был застрелен Леннон; иорданская пустыня с тороватыми бедуинами и столицы бывших советских республик; горный хутор в Карпатах и вилла на берегу Фирвальдштеттского озера в Швейцарии; Транссиб и железные дороги Германии; плавание на каяке по безлюдной реке и загадочное расползание мегаполисов…
I. РОССИЯ
Поезд № 2
(Путевой физиологический очерк)
Имя собственное поезда № 2 — «Россия». И это справедливо: он связывает не старую и новую столицы, подобно «Красной стреле», и не регионы между собой и с центром, но опоясывает и стягивает воедино все безмерное географическое тело России. Говоря фигурально, великий рельсовый путь от Москвы до Владивостока — это тот железный пояс, на котором держатся штаны страны. Не будь его — и Россия давно заканчивалась бы не на берегах Тихого океана, а на берегах «славного моря» Байкал.
Транссибирская железнодорожная магистраль существует уже без малого сотню лет, и если только представить себе тысячи и тысячи километров по бездорожью, через тайгу, болота, скалистые горы и сотни рек, пройденные нашими прадедами за считанные годы в конце минувшего века с киркой, топором и лопатой, огнем и взрывчаткой, то масштаб их подвига поражает.
Собственно Великий Сибирский путь, как его называли, насчитывает свыше 6 тыс. километров от Челябинска до Владивостока, и сооружался он сращиванием отдельных участков магистрали, когда отряды строителей двигались навстречу друг другу. Так на фотографии в проявителе появляются сначала более темные пятна и возникают контуры, они растут, соединяются на глазах, пока не образуют собой готовое изображение.
Подобно Николаевской (впоследствии Октябрьской) железной дороге, за полвека до того связавшей поездом № 1 Петербург с Москвой, строительство Сибирской магистрали также осуществлялось под личным патронажем царствующей особы — цесаревича, вскоре ставшего императором Николаем II. В 1891 году, возвратившись из дальнего плавания, цесаревич заложил во Владивостоке первый камень этого беспрецедентного трансконтинентального сооружения. У наследника имелся и личный мотив: подобно Ньютонову яблоку, удар плашмя самурайским мечом по затылку, полученный им при посещении Японии, внушил будущему самодержцу, что ввиду стремительно растущего и агрессивного дальневосточного соседа Российской империи не удержать за собой Дальний Восток без железнодорожного сообщения.
К строительству дороги причастен и царский министр Витте, укрепивший рубль и возглавлявший одно время Министерство путей сообщения. Тех полновесных рублей потребовалось для строительства магистрали свыше полумиллиарда. К началу нового века Европейская часть страны уже связана была непрерывным «паровым сообщением» с Дальним Востоком. Отсутствовало 290 верст Круго-Байкальской железной дороги, проложенных и пробитых в скальной породе к 1905 году. До того Восточно-Сибирскую железную до рогу с Забайкальской связывало пароходно-ледокольное сообщение через озеро Байкал. В ходе строительства желез ной дороги интенсивнее стали заселяться переселенцами из центрально-черноземных и западных губерний Сибирь и Дальний Восток, их поток перевалил за 200 тыс. в год, и семь из восьми переселенцев оставались здесь жить и плодиться. Сооружение Транссибирской железнодорожной магистрали, полностью завершенное к 1916 году, послужило могучим экономическим импульсом для освоения колоссальных территорий и их промышленного и земледельческого развития. За время строительства также сформировался корпус отечественных инженеров-путейцев, в которых Россия ост ро нуждалась на рубеже веков. Время для проезда от Москвы до Владивостока было установлено для пассажирского и почтового сообщения — в 10 суток (35 верст в час, 800 — в сутки), для грузового — вдвое дольше. Грузы с Дальнего Востока в Лондон, например, могли быть доставлены теперь за 30 суток, в полтора раза скорее, нежели по морю.
Понедельник
Подъезжая к Ярославскому вокзалу столицы, я старался не думать о 9300 километрах и почти 155 часах предстоящего пути — шесть с половиной суток в купе пусть и спального вагона.
Поезд оказался красно-синим, на Руси уж как покрасят так покрасят! Зной и духота стояли жуткие, плюс 30 градусов в мегаполисе — это, как выразилась пассажирка, садящаяся в один со мной вагон: «Свариться можно в этой вашей столице!»
В пустом купе, показавшемся невероятно тесным, я моментально облился потом и выскочил на перрон выкурить на прощанье сигарету. Проводница Марья Михайловна, как написано было на бадже, прикрепленном к парадного вида железнодорожной форме, успокоила:
— Как только отправимся, включатся кондиционеры — будет как в раю!
И действительно, уже через несколько минут по отправлении я убедился, как немного надо для рая на земле.
Вторник
Ночь была полубелой — подсвеченный со всех сторон гори зонт так и не потемнел. Проснулся я на станции Киров города Вятки (до 1781 года — Хлынова), тут же заснул опять и вышел на перрон проветриться уже в Балезино, где торговали знатной сметаной, по уверенью Зинаиды Андреевны, подменившей Марью Михайловну и заодно сменившей белую парадную блузку на голубую походную. На перроне предлагали и местного производства сорокаградусный бальзам и фигурной фляге. Но предлагали без азарта, торговали как то вяло. Вообще, в России на станциях принято торговать словно нехотя, вынужденно, без страсти и аппетита, не то что на юге — скажем, уже на Украине. Нет, наверное, русского торговца, который втайне не мечтал бы поменяться местами с покупателем. Для поддержания местного мелкотоварного предпринимательства я купил большую бутылку минеральной воды и вернулся в вагон. Заварив чай в термосе, я позавтракал прихваченными в дорогу сырокопченой колбасой с сыром. Вскоре небо затянула сплошная облачность, пошли пригорки, лес, болотца. Растительные «куртины», призванные защищать насыпь от снежных заносов, отгораживают нас заодно от видов. Только теперь я присмотрелся, что целыми километрами белеют вдоль насыпи поверженные юные березы — передние шеренги подроста, будто скошенные вражьей силой. Позднее мне Христофор объяснит, что ведется расчистка полосы отчуждения, чтоб кроны не путались в проводах и корни не подрывали насыпь. Ширина ее по букве инструкций должна составлять пятьдесят метров в обе стороны от полотна. Пятидесяти, конечно, нет, но какое-то расстояние выдерживается почти на всем протяжении магистрали.
До самого океана тысячи рабочих в апельсиновых безрукавках обихаживают полотно и насыпь — магистраль кормит их и сама требует постоянной заботы: рельсы, шпалы, откосы, насыпь, столбы, провода, мосты — оставь их без присмотра, и уже через несколько лет по дороге нельзя будет не только проехать, но даже проползти на брюхе. Мне вспомнился один приятель, технарь-интеллигент, в начале девяностых, в момент резкого ухудшения экономической ситуации, вдруг расчувствовавшийся в собственной ванной: «Вот я стою такой маленький, никчемный, а под потолком горит лампочка, из крана течет теплая вода, чтоб я смог умыться, побриться, спустить воду, кто-то далекий делает же так, чтоб все это у меня было!»
Сидя у окна и ловя оконца в куртинах, я постигал смысл однообразия. Пошли огороженные хутора и безлюдные просторы — терапия для души закоренелого урбаниста. Какой-то человек, подходя к порогу своего дома, обернулся, и я сообразил, что для него проходящие поезда — бесплатные часы. Неподалеку, на середине пруда, дети барахтались вокруг огромной автомобильной камеры, как и сорок лет назад.
В Перми, где время отличалось от московского уже на два часа, разразилась летняя гроза. Я выиграл нечаянное пари у попутчиков, предположив, что побуревшая река под нами — не Обь и не что-то еще, а Кама (хотя особой уверенности в этом у меня не было), оставив затем беседовать проигравших о диоксиновых курах, Фурцевой и на прочие темы, почерпнутые из телепередач. После вчерашней жары дождливая погода на скорости в 80 км/час казалась даром небес. Что я и поспешил отметить походом в ресторан, где съел отменный борщ с курятиной всего за полдоллара и выпил стопку водки. Поезд шел по высокому берегу над изумительно безлюдной и дикарски красивой рекой — мне сказали, что это Чусовая, но я запомнил ориентир, 1573-й километр и город Кунгур, — это была Сылва. К счастью, я прозевал новорусский замок с башенками на противоположном лесистом берегу, но запомнил навсегда одинокого рыбака в дождевике, тянувшего с середины реки бьющуюся розовую рыбину. Леска не касалась воды и пела, как тетива, — боже, как захотелось мне поменяться с ним местами! Но, впрочем, не участью. Ведь я собирался доехать до Владивостока — многое увидеть и рассказать об этом, как сумею. Один вид был просто непристойной красоты: река ушла вниз, поезд взобрался на кручу, — разросшиеся сосны, скалы, — речка вильнула вбок и разлилась вдруг, и пошла петлять по долине до самого горизонта, под небом, на котором уже появились голубые проплешины. Я же знал всегда, что на свете бывает хорошо.
Говорят, что Урал, в который втягивался поезд, это место шва, где сошлись и срослись материки. Под непредставимым давлением от их столкновения образовались горы, в средиземье остались лужицы морей, а по разломам потекли реки. Теперь наметился откат. Байкал расширяется с каждым годом на несколько миллиметров. Через несколько миллионов лет суперконтинент будет разорван и между разошедшимися частями опять заплещется море. Так говорят.
Среда
Накануне в Екатеринбурге, где я вышел на перрон, — ну и морды слонялись по нему без дела! — в мое купе подселили бизнесмена Диму. Он ехал до Новосибирска, и в пути мы с ним разговорились. Это был весьма ухоженный молодой человек, несколько даже чересчур спортивного вида. И действительно, оказалось, что он футбольный полузащитник и хоккейный вратарь в прошлом. Теперь это уже его хобби. Раз в неделю он обязательно встречается с другими ребятами, также оставившими спорт, и с удовольствием играет с ними в одну из двух командных игр, в зависимости от сезона. Что крайне необходимо ему для разгрузки: «Набегаешься, накричишься, и запаса хватает на неделю!» Поэтому он не очень понимает альпинистов, байдарочников, рыбаков, которые в изобилии работают с ним в фирме. Есть у него также жена и стафордшир, с которым он любит гулять, но опасается лесных клещей. В свои 28 лет он менеджер крупной фирмы, основанной екатеринбуржцами в начале 90-х и являющейся официальным сибирским дилером известных мировых компаний, в том числе парфюмерных и косметических, — именно это направление Дима и возглавляет в фирме. В последние два года ему приходится много ездить по сибирским городам, находить партнеров, заключать сделки. Богатая Тюмень загадочно равнодушна к предлагаемой им продукции. Помимо родного Екатеринбурга, ему особенно нравится старый Омск, а в Новосибирске — вокзал сталинской поры, недавно отделанный внутри китайцами. Из городов Европейской части, кроме Москвы (где у фирмы имелся до последнего времени филиал), он бывал в Санкт-Петербурге и Харькове, а на Западе — в немецком Фрайбурге по приглашению деловых партнеров, с отлучкой в Париж, где им с женой особенно запомнились рестораны с морепродуктами. На алкоголь Дима глядит с отвращением, но при этом курит. В поезде он явно томится. После Новосибирска ему предстоит еще наутро поездка в Новокузнецк.
К тому же типу попутчиков-коммивояжеров я бы отнес и преуспевающего служащего американской фирмы, торгующей чипсами, подселенного в купе к жене военмора. Наутро она пожаловалась мне, что он очень самодоволен, весь вечер хвастался. Наверное, он оказался не очень готов к размеру своей зарплаты. Этот вышел в Красноярске. Как и два других коммерсанта, по случайному совпадению, сильнопьющие казахстанские армяне, один — торгующий лесом и рыбой, другой — нефтью. Первый ехал в Бородино под Красноярском, второй — собственно в Красноярск. Первый из них садился ночью в Тюмени и сильно озлился на мое неосмотрительное замечание, что Бородино — под Москвой и ему следует ехать в обратную сторону. Утром их оказалось уже двое в одном купе, дверь которого они держали весь день открытой и зазывали всех в свою «палату № 7 — попить кефиру». Увы, весь неблизкий путь до Красноярска двум словоохотливым острякам пришлось коротать в обществе друг друга.
В ходе третьих суток я осознал свою промашку: деморализованный московской жарой, не взял в дорогу, по крайней мере, теплых носков. Моросил мелкий дождичек. Выходя на станциях, я спешил поскорее вернуться в купе уже по совершенно противоположной причине — за окном было +10°, и кондиционер работал как обогреватель. И в ресторан увлекал теперь меня не голод, не поиск развлечений, а желание согреться.
О, Омск с Иртышом! О, Обь с Новосибирском (развившимся из Гусевки в Новониколаевск и далее оттого только, что некогда путеец и писатель Гарин-Михайловский настоял на сооружении железнодорожного моста именно в этом месте, проклятие города Томска на его голову)! Вас скрыла от меня непогода, заложившая небо насморком. Меня передернуло, когда я увидел из ресторанного окна сидящего на пригорке на берегу Оби удрученного мужика в мокрых черных трусах, — брр!
Четверг
Первым таким утром, которое я начал праздновать в два часа ночи по Москве, явилось для меня утро на подъезде к Красноярску. Мне все нравилось в нем. Непогода оставалась позади. Деревья стали рослее и росли привольнее, без подроста, словно на газонах с горчичной присыпкой цветочков. Стало больше сосен, и появились лиственницы. Дачи пошли дощатые, но ладные, крепко поставленные, все двухэтажные и с теплицами. Дорога в России предполагает некоторое количество алкоголя. Я открыл рижские шпроты (все оказались брюхатенькими, с икрой), достал банку консервированных огурчиков и дорожную фляжку. Дело в том, что поезд приближался к местам моего раннего детства. Открыв коридорное окно, я просто ошалел и сразу узнал этот целебный запах тайги, которого не вдыхал уже сорок лет. Надышаться им было невозможно. Оставалось вернуться в купе и выпить рюмку-другую. Окно в купе не открывалось, и потому фотографировать приходилось либо сквозь стекло, либо против солнца из открытого коридорного окна, — к которому я вышел вскоре посмотреть на дикий и могучий Енисей. Солнце уже начинало стряпать на облаках со шкворчанием свою небесную яичницу. То же, что я принял поначалу за пух или непонятный пепел, летящий навстречу нашему составу, оказалось бабочками. После Красноярска еще целый час у того же окна я караулил с фотоаппаратом красавицу-речку Бирюсу. Это было уже перед Тайшетом, откуда шло ответвление на БАМ. Здесь на душу населения, как сообщило радио, приходилось по 35 гектаров леса — дыши не хочу! Невозможно было поверить, что где-то во влажных джунглях Амазонки, а не здесь, на просторах Сибири, трудятся легкие планеты.
Вокзал в Красноярске оказался несуразной формы и выкрашен под цвет железного сурика, каким обычно кроют дощатые полы, но рассмотреть его как следует я не успел. Нас отгородил от него подошедший поезд «Улан-Батор — Москва». Через считанные секунды все его окна были распахнуты, из них, будто на пружинках, выпрыгнули по пояс монголки и монголы, вывесили одежду на плечиках и пластиковый полуманекен в дамском белье, сбросили какие-то тюки на перрон, который уже мели юбками стайки цыганок, потянулись вверх руки с российскими купюрами, вниз полетели колготки в упаковках — торг кипел. Это был транзит китайских товаров, и продавцам нужна была какая-то российская наличность для начала.
Вообще, торговля идет вдоль всей железной дороги. Иерархия примерно такова: в поездах едут те, у кого есть деньги (они смогли купить билеты); у дороги живут и лепятся к ней те, кто в деньгах нуждается; им завидуют остальные, живущие в отдалении от железной дороги. Торгуют повсюду. Еще на Ярославском вокзале в Москве проводнице Зинаиде Андреевне «впарили» не очень нужную ей термостойкую стеклопосуду прямо у дверей вагона. Меня, в частности, давно интриговало, почему по всему бывшему СССР печатной продукцией в поездах дальнего следования торгуют исключительно немые разносчики. Христофор, у которого я попытался узнать, отчего так, заметил: «Так же как все носильщики на московских вокзалах — татары». Ему виднее. Сам он — армянин из Геленджика, закончил МИИТ, живет в Москве и работает на железной дороге с начала 70-х.
Горячей или теплой картошкой, варениками и пирожками с капустой, разноцветной водой торгуют повсюду, но есть еще и специализация у отдельных станций. Знающие люди говорят: «В Барабинске будет свежая жареная рыба», — и, действительно, половина торговок стоит там с весьма аппетитного вида жареной рыбкой. В Слюдянке, первой остановке на берегу Байкала, будет продаваться омуль горячего и холодного копчения (которым я легкомысленно, хоть и не сильно отравился, — к вопросу о необходимости небольших доз алкоголя в рационе путешественника, — иркутское пиво, с которым я употребил омульков, алкоголем считать нельзя). «На что омуля ловите?» — спросил я у парня. «А мы не ловим, мы покупаем у рыбаков», — был ответ. В нескольких сотнях метров от берега покачивалось на воде с полдюжины рыбачьих баркасов. Еще знайте, что в Петровском Заводе (Петровске-Забайкальском) вам предложат кедровые орешки, кедровые сосны не везде растут, а больше здесь и продать-то нечего. Если что и продается, то существенно дороже, чем в Москве. Зато от Архары и до Владивостока продаются всего за несколько рублей мясистые стебли папоротника-орляка, помнящего челюсти бронтозавров, а также салат из него, приготовленный на корейский манер, — потрясающе вкусен и отдает слизистыми китайскими грибами. Там же вам предложат березовый деготь, годный как для язвенников, так и для ухода за ботинками, и скрученные кольцом целебные мохнатые корни лимонника, похожие на хвосты тех чертей, что придумали Сковородино и Могочу. Но главное, в Вяземской за Хабаровском торгуют черной и красной икрой по цене в пять раз ниже столичной, копченой осетриной и жареной корюшкой, которую все здесь очень любят. Я тоже позарился на осетровую икру (бывает и калужья, но предупреждают, что надо пробовать — попадается с привкусом фенола, мне незнакомым). В Москве распробовал. Главное теперь, не дать развиться в себе порочной склонности к черной икре, иначе никаких не только командировочных, но и гонораров не хватит. За восемь тысяч верст не поездишь особенно.
На рандеву с Тихим океаном
Меня всегда коробило от неуместной фамильярности словечка «Владик» в отношении Владивостока. Словно житель самой обширной страны на свете, очутившись на краю земли — перед лицом самого грандиозного из океанов и несметной желтой расы, пытается поглубже спрятать с помощью уменьшительного суффикса свое чувство потерянности. В первый раз я попал сюда, проведя неделю в поезде по заданию журнала «Гео» — проехав по Транссибирской магистрали от Москвы до Владивостока (см. «Гео» № 9/1999). И вот я снова здесь, теперь как участник писательских Тихоокеанских встреч. Отсидев полсуток в самолетном кресле без сна и перекура, я сошел с трапа усталым, как бурлак, трезвым, как стеклышко, перекормленным, от нечего делать, и обобранным на 7 часов разницы во времени.
Занятно, что поселили меня в той же гостинице на берегу Амурского залива, что и восемь лет назад. Ее похожее на круизный лайнер здание, врезанное советскими зодчими в крутой берег, замечательно выглядит на фотографиях и издали, но при более близком знакомстве по-прежнему оказывается малоприспособленным для комфортного проживания. Главный вход в гостиницу — со смотровой площадки на крыше, облюбованной местной молодежью. Отсюда попадаешь сперва в сияющий холл, где получаешь ключ от номера, а затем спускаешься в лифте на жилые этажи, где качество отделки ниже плинтуса, а уровень удобств не потянет и на «три звезды». Еще и музыка орет за полночь из китайского ресторана на первом этаже, и однообразно воняет с кухни пережаренной рыбой. Прибрежная полоса перед отелем теперь огорожена, вход платный, за оградой — спортивные площадки, аттракционы, кабачки и пляж. Хотя купаются в Амурском заливе только люди небрезгливые да приезжие — городские стоки по-прежнему без всяких затей сливаются в море. Зато вид! Посреди залива вертится на привязи трехмачтовый парусник, как в позапрошлом веке; морская ширь вдали и приглушенный плеск волны под окнами. Я и не подозревал, что щемящая музыка знаменитого вальса «Амурские волны» была сочинена именно здесь столетие назад влюбленным армейским капельмейстером. Уже в советское время песенники из Хабаровска на Амуре, дописав слова, связали эти волны со своей рекой.
Заамурские земли — Уссурийский край, нынешнее Приморье — были присоединены к России без малого полтора столетия назад, по Пекинскому трактату 1860 года. В те времена еще существовали такие «бесхозные», почти ничейные буферные территории. После того как отсюда переселились на юг маньчжуры, покорившие Китай и растворившиеся в нем, институты государственной власти здесь долгое время отсутствовали. Малочисленные коренные племена управлялись шаманами и жили охотой. Пришлые китайцы и корейцы совсем немного занимались земледелием и куда больше заготовкой морепродуктов и золотоискательством — для них это был отхожий промысел. И все эти труженики страдали от хунхузов — банд китайских разбойников, приходивших с юга и туда же возвращавшихся с добычей после очередного набега, — этот промысел здесь был самым прибыльным.
Владивосток возник как военная пристань в бухте Золотой Рог, в окружении сопок, поросших вековым девственным лесом. На эту естественную гавань после Крымской войны уже точили зуб британцы и французы, приценивались американцы и даже дали ей свое название, китайцам было не до того, японцы пребывали в глухой самоизоляции и поздно спохватились. Русские первыми взялись за дело и дали провидческое название этой крошечной пристани, превратившейся за двадцать лет в город (1880 год) и наш главный военный и торговый порт на Дальнем Востоке. Что позволило к концу XIX века проложить Уссурийскую железную дорогу, связав ее затем с Транссибом и КВЖД, и, таким образом, мало-помалу освоить весь Уссурийский край. А инициатором всего предприятия был генерал-губернатор Восточной Сибири граф Муравьев-Амурский — выдающийся государственный деятель, учредитель и «крестный отец» Владивостока. Поэтому справедливо, что его именем назван большой полуостров, на южной оконечности которого расположен город, обязанный ему своим появлением на свет.
По этапу в СВ
Разбили Транссиб на четыре этапа и пустили по нему в прицепном вагоне поочередно четыре десятка российских литераторов — на свою страну и читателей посмотреть, себя показать. Мне выпало проехать по этапу от Красноярска до Читы — ночами ехать, а днем что-то посещать, встречаться и выступать. Так что видел я немного: за окном вагона темно, а сойдя на перрон, сразу попадаешь в распоряжение встречающих и больше себе не принадлежишь. И даже за неделю без малого ни одного организационного сбоя не произошло, что само по себе удивительно, зная Россию. Тем не менее накопился в осадке ряд впечатлений и соображений, которые не хочется похоронить в себе — и без того чересчур многое в нашей жизни проходит бесследно.
Под крылом самолета растянулся светящейся кишкой, длиной с Москву, Красноярск. Дальше пошла какая-то тайга, и самолет сел. Возвращаясь полчаса в автобусе в Красноярск, я понял, отчего так любят в буклетах сибирских городов помещать их ночные виды. Разноцветные огоньки и плавные линии несравненно живописнее многокилометровых окраинных дощатых развалюх в мерзких утренних сумерках. Прилетели.
Нас поселили в гостинице на центральной площади города. Из окна моего номера открывался следующий вид. Слева некая архитектурная фантазия на тему лондонского Биг-Бена, на площади огромный фонтан с аллегорическими фигурами Енисея и Ангары на столбах, справа последний построенный в СССР лет тридцать назад театр оперы и балета, а во всю ширь широкое русло Енисея внизу и мосты через него. Один из них, железнодорожный, создавался для Транссибирской магистрали по той же новомодной технологии, что Эйфелева башня, и был удостоен диплома на Всемирной выставке 1900 года в Париже. Красотой и первородством, естественно, он уступал Эйфелевой башне, но превосходил ее по количеству заклепок и в длину. И еще: поперек пейзажа тянулось перевернутое, как в зеркале, название гостиницы «Красноярск/ксряонсарК». Над противоположным берегом реки солнце теснило и начинало прожигать телогреечного цвета тучи.
Ясенево и окрестности
Ясенево известно как «спальный» микрорайон размером с небольшой областной город. Район удаленный — десять станций метро от кольцевой, — прижатый к другому кольцу, МКАД, как засунутый под ремень учебник.
Дышится в нем тем не менее легко, поскольку от поглотившего его обходным маневром мегаполиса он отгорожен Битцевским лесопарком и зеленой зоной в районе Узкого. Приезжие из центральной части города удивленно вертят головами и дышат полной грудью. Стометровая ширина его улиц и однообразие жилых коробок сводили меня с ума. Прогуляться в гастроном или на ближайший рынок — занятие минимум часа на полтора. Почва злая, глинистая, неплодородная. Поэтому в первый год жизни здесь мне нравилось только небо иногда — благодаря дальним видам оно бывает изумительно, неправдоподобно красивым. Силы небесные будто позаботились о компенсации местным жителям за визуальную скудость того, что расположенониже. Хороши в Ясеневе закаты, летние грозы и обильные снегом зимы.
Неплохо также звучало название, тянущееся через «ясень» к «осени» и располагавшее к пешим прогулкам. И со временем именно это присутствие и даже вторжение природной среды стало примирять меня с участью ясеневского жителя. Замусоренный и перенаселенный лесок с законсервированными послевоенными голубятнями и строениями ясеневской усадьбы, тесная площадка для выездки, облепленная по периметру зеваками, — все это не вызывало особенного энтузиазма. Кони, грациозно роняющие лепешки на асфальтные тротуары, на мой взгляд, выглядят несравненно лучше. Собственно в Ясеневе из чего-то нестандартного и примечательного имеются лишь церковь Петра и Павла XVIII века, закрытое сельское кладбище по соседству да пара тенистых, насмерть затоптанных аллей, заросших прудов и выродившихся садов с низкорослыми фруктовыми деревьями. Но с самого начала, и даже ранее, я попался в узы Узкого — усадьбы Трубецких, превращенной в советское время в ведомственный санаторий, а в постсоветское переживающей распад и запустение, что равно приличествует как гнездам родовитого дворянства, так и советским символам, упрятанным за многокилометровыми имперскими оградами.
Во-первых, здесь просматривался рельеф, членящий ландшафт, делающий его любопытным и живописным. Во-вторых, имелся каскад прудов с белыми амурами, покачивающимися у поверхности воды в водорослях, как отрубленные руки. В-третьих, встречались задающие лесу масштаб старые деревья, и еще — загибающаяся липовая аллея на дамбе, темные великовозрастные ели и высаженные полукругом дубы у головного здания усадьбы. Наконец — собственно усадьба, прекратившая сопротивление и сдавшаяся на милость окрестных жителей. Какие-то санаторные работники в белых халатах еще отсиживались в огромном дощатом флигеле, уставшем за двести лет прикидываться каменным. Здание само нуждалось в лечении, если не погребении. Краска лущилась на его рассохшихся стенах и задиралась чешуйками, будто от какой-то неизлечимой и прогрессирующей кожной болезни. Особенно впечатляли оштукатуренные слоноподобные колонны центрального портика — у их основания штукатурка пооблетела, обнаружив обшитую прогнившими досками гулкую пустоту. Несмотря на наплыв людей в выходные дни, кажется, это одно из самых располагающих к философствованию мест в Москве. Не случайно в одном из покоев этой усадьбы, превращенном позднее в бильярдную, скоропостижно умер Владимир Соловьев. В номенклатурные и плотоядные времена, как уверяют краеведы, в нем отдыхали от забот Мандельштамы и Пастернак. Но куда более воображение поразила — вероятно, в силу своего драматизма — другая деталь. На колокольне церкви в Узком (будто вылепленной пальцами из теста и присыпанной мукой, — что-то с камнем здесь нелады) холодным осенним днем 1812 года сидел Бонапарт, глядя на начало отступления своей армии по лесистой Калужской дороге. В складках местности и на высотах окрестностей встречаются также сваренные из рельсов противотанковые «ежи» (в виде памятников) и вывороченные бетонные останки вполне реальных дзотов времен последней обороны Москвы. Есть во всем этом нечто гипнотическое.
И вот только года два спустя из муниципальной газеты «За Калужской заставой», которую я уже собирался было отправить на дно мусорного ведра, я вдруг с изумлением узнал, что живу на самой высокой географической отметке в Москве. О, слепота! Клянусь, это не входило ни в мои намерения, ни в тайные помыслы. Какая ирония и злая пародия на мегаломанию литературного «лимитчика» и всемирного Растиньяка — удалиться и спрятаться в Ясеневе от всего, чтоб нечаянно выяснить, что подвешен чуть не в сотне метров над высоой Воробьевых гор! Я вышел на один балкон, на второй — местность во все стороны заваливалась к горизонту. Наверху сочащейся родниками Ясной горы (еще и глухота: улица сюда ведет — Ясногорская!) расставлено было подковой пять раскладных двадцатичетырехэтажных «книжек». Неожиданно я обнаружил себя на самой ее маковке — во втором «томе» где-то посередке. Так вот почему отсюда так хорошо смотрится салют над городом в отдалении и всегда гуляют ветры. Я поблагодарил в душе того, кто научил меня читать буквы, того, кто их придумал, и еще тех, кто распорядился засовывать в почтовые ящики жильцов всякую бесплатную печатную продукцию. Ясенево — это, получается, такая типа вахта на смотровой площадке где-то на бизань-мачте Москвы: спите спокойно, жители Ясенева и юга столицы!
II. УКРАИНА
Школа Юга
Нет места на свете, находясь в котором нельзя было бы повернуться лицом к Югу. Путешественники давно замечали, что такой страны нет и что на юге каждой самой небольшой страны находится ее собственный Юг. И даже если в Южном полушарии называться он будет как-то иначе, то разве что от противного — по логике соперничества полушарий. Потому что речь всегда идет об одном и том же юге, о том Юге, количество одежд на котором уменьшается, телесность же количественно прирастает, — об обманчивом приближении к эдему. Совсем не обязательно должен совпадать он с климатическим югом, так же как невроз Юга не носит географического характера, но только свидетельствует о силе влечения. Судить о приближении к нему можно лишь по начинающейся легкой вибрации красного конца компасной стрелки, грозящей при упорном продвижении потерей ориентации. При этом Юг аналитически неуничтожим, как нельзя механически уничтожить магнит: дробя его, будешь только получать большее количество меньших магнитов. Ведь все знают, что лучше жить в умеренном климате, однако Юг неодолимо притягивает мысли людей. Он попросту снится им. Так, в полуночной Швеции врачи прописывают своим пациентам слайды солнечной погоды, а в полуденной Индонезии дают потрогать лед за деньги.
Совсем не исключено, что три русские столицы — на ноге, за ухом и чуть пониже левого соска — могут оказаться тремя точками акупунктуры, управляющими тремя разными снами. И пока русские спят, в глубинах их подсознания, возможно, ведется перекрестный допрос, происходит очная ставка тех ноуменов, что люди зовут городами.
Городов ведь, как и народов, много, — как обуви разного размера, назначения и вида, в которой ходит по земле босая нога человека. Но люди — они такие, они и рождаются сразу в обуви. Случается, что переобуваются, иногда не в свой размер; но снимают обувь только с мертвого тела. Поэтому тела выносят из городов вперед ногами — чтобы тем, кто потащит их за ноги, издалека было видно, что они босые. Обутых те не берут. Впрочем, таких случаев еще не бывало. Это вопрос лишь времени — иногда препирательств и нервов. Повторно обувь никогда не используется и в починку не принимается. И все же, все же…
Каждый мальчик по достижении какого-то возраста должен пойти и взять город. Иначе он не считается жившим. Некоторые, во всяком случае, так утверждают. Но как и какой город брать ему, он должен решить сам. Все эти взятые города, накладываясь один на другой, и образуют Город. Видно такой Город только с самолета и только ночью, поскольку, как уже говорилось, города — это не феномены, а ноумены. Города, империи, столицы основываются теми, что покинули дом. Бежали — говорят одни. Другие им возражают: да, чтоб не сойти с ума от раскалывающего голову беззвучного зова, услышанного и неисполненного, от того полуобморочного, всепроникающего запаха феромонов земли, на который они и явились в этот мир.
Температурная карта Галиции
Кажется, у позднего Набокова встречаются «нетки» — внешне бесформенные пещеристые вещички, которые приобретают вид правильных фигур только в специальных зеркалах. Напротив, как всем известно уже из фильмов, упыри в зеркалах не отражаются. Желающий писать о Галиции столкнется с обеими указанными трудностями. И не то чтоб так уж сложно все было устроено в этой Галиции, сколько двусмысленно, обманчиво, антиномично. Последнее определение взято не звучности ради, а по той простой причине, что через Галицию проходит цивилизационный разлом, напоминающий t° график как минимум полутысячелетнего заболевания, развившегося от сцепления и трения в этом месте цивилизационных жерновов и этнических шестеренок, — нечто вроде воспаления суставов или ревмокардита.
Все кого-то там с кем-то «связывают», через всех что-то «проходит» — но здесь этот разлом выходит наружу. Чтоб сразу стало ясно, о чем речь, процитируем Милана Кундеру, пассаж из его эссе, до сих пор отсутствующего в русском переводе, «Трагедия Центральной Европы», об экспансии восточного соседа: «Это тот мир, что, при условии нашей от него отдельности, завораживает и привлекает нас, но в тот момент, когда он на нас замыкается, нам открывается его ужасающая чужеродность. Не знаю, хуже ли, лучше нашего, но это другой мир: России известно иное, большее измерение опасности, у нее другие представления о пространстве (настолько огромном, что способном поглотить целые народы), другие представления о времени (замедленном, требующем терпения), иной, отличающийся от нашего способ смеха, жизни и смерти. Вот почему страны Центральной Европы ощущают, что перемены, которые произошли в их судьбе после 1945 года, были катастрофой не столько политического характера, скорее речь можно было бы вести о нападении на их цивилизацию». Разница в том, что в Галиции это не в 45-м началось, а на шесть веков раньше, и прессингу она подверглась первоначально с запада и лишь много позднее с востока. Поверх политики и этнической истории здесь прошлись еще и цивилизационные жернова. Это то место, где заканчиваются восточные славяне, или, точнее, где с ними начинает что-то происходить.
Не верьте этническим идиллиям, они обманчивы и недолговечны. И это всегда области трения, притирания, борьбы тележных колес между собой за право быть ведущим колесом — чтоб «рулить». Но с закатом Галицко-Волынского княжества «рулили» всегда другие — паны из Кракова, Вильна и Варшавы, Вены, Берлина и Москвы, Киева и Ватикана, — боюсь кого-нибудь пропустить. Семь веков назад в зените своего могущества князь Данило Галицкий перешел в католичество, чтоб получить от папы титул короля и тем повысить статус свой и своих земель (по разоренный Киев включительно). Тем не менее княжество не устояло, а выбор князя подал подданным пример прагматизма в конфессиональных вопросах, что три столетия спустя привело их к принятию Брестской унии и в сумме на шесть веков оторвало от восточнославянского мира, но одновременно способствовало созданию неповторимого, весьма устойчивого и крайне любопытного культурного мира — с химерически причудливой исторической судьбой и в очень специфическом жанре. Сегодня это 4–5 областей с населением в 8–10 млн. человек и размытыми границами — по центральноевропейским меркам целая небольшая страна.
Но не хочется превращать газетные заметки в монографию, слишком мало для этого мёста, да и сам предмет требует изъяснения в другом жанре — тех же заметок, включающих полевые наблюдения, исторические анекдоты и некоторые рассуждения. Пусть выйдет что-то вроде лоскутного одеяла, больше толку будет.
Хутор во вселенной
(Карпатская повесть)
Хутор распластался прямо под небом — в седловине хребта, выглаженного переползающими в этом месте из дола в дол облаками. Здесь они всегда выглядели клочьями рваного тумана, газовой атакой сырости, идущей из зарубцевавшихся на склонах австро-венгерских окопов, — сверху линия их отчетливо читалась. На дно их ты ложился как в шов, прячась от ветра на закате, — но о ловле закатов отдельно.
Нелепо стечение обстоятельств, поднявшее тебя сюда. Но не более нелепо, чем все остальное.
Зачем лежишь ты здесь, заболевая, посреди зимы — когда внизу еще осень, — как в предоперационном покое, на лавке в чужой гуцульской хате?! Первые ее хозяева давно на погосте, отпетые и забытые; они погрузились костями в землю и схвачены там нечеловеческим холодом, который узнать тебе еще только предстоит.
Ты же кутаешься в овечьи одеяла и попиваешь с Николой ледяной самогон, и Никола — не успел за десять лет оглянуться, как уже на ПЕНЗИИ, — все ползает по склонам, ходит по орбитам внутри своего хозяйственного космоса, будто внутри деревянных часов, пока тянет гирька, и цепь не до конца размоталась, и вертится земля, удерживая его пока на себе. А там — ПОТЯНУТ ЗА ЛАБЫ. Позавчера приходили нанять его за двести купонов убить слепого кота; сделать сани; зарезать кабана. Воскресенье — гостевой день, день визитов, переговоров, — бутылка у каждого. День спустя Никола сам отправился в ближайшее село под горой договариваться о шифере, о бензине, купить заодно спирта — и к вечеру не вернулся. Значит, есть надежда. Поздно поднявшись в это утро, ты увидел только глубокие следы на снегу и далеко внизу среди буковых стволов удаляющуюся валкую спину пританцовывающего медведя — мелко ступающего, опираясь на палку, — с мешком на плече.
Псы Полесья
(Рассказ)
Плохо еще соображая спросонья и повозившись с замком, он выбрался на четвереньках из палатки и принялся натягивать резиновые сапоги. Чтоб села пятка, ему пришлось, держась за голенища, притопнуть. Это спугнуло примеченных накануне серых крыс, попрыгавших с плеском из-под ближайшего куста в речку и затаившихся под нависшим берегом. Возможно, там у них были норы. Вольноотпущенный чертыхнулся, найдя под каблуком смятое проволочное кольцо, надетое им накануне на гибкую верхушку вербного куста. Так вот что означала ночная возня в зарослях и суматошные попискивания: крысята сообща добыли алюминиевое кольцо и обглодали подчистую, не оставив и следа от нанизанной недовяленной рыбешки, такой нежной на вкус! Может, у них тоже принято летом выбираться всем выводком за город? Следом послышалось недовольное фырканье. Это засеменил в сторону от погасшего костра, ворча и бранясь, старый еж. Иждивенцы чертовы! Не зря все съестные припасы перед сном перенесли под тент палатки.
Солнце вчера вечером садилось в облака, скрывшие горизонт. Такая примета обычно не сулила ничего хорошего. И действительно, беспросветная серость затянула весь небосвод, сеялась мелкая морось, обещая ненастный день. К полудню станет ясно, оставаться на месте или плыть дальше — пускаться в путь с непросушенной палаткой, да еще под дождем, сидя в луже, небольшое удовольствие. Нет худа без добра, если придется день простоять. У дождливой погоды тоже ведь есть свои преимущества — природного алиби для ничегонеделания или беспредметно грустного настроения, которым приятно как упиваться в одиночестве, так и поправлять его с друзьями. Сознание в дождь, когда ты не занят, дрейфует.
Окончательно отряхиваясь от остатков утренней дремы, Вольноотпущенный только теперь заметил крупную дворнягу, сидевшую под елью у прикрытых пленкой рюкзаков и следившую за ним, вероятно, с самого момента его пробуждения. Вольноотпущенный собрался было прогнать пса, но тот глядел ему прямо в глаза и, похоже, не прикасался в поисках остатков пищи к горке грязной посуды. Крысы, ежи, даже птицы — все воруют. Мыльницу оставишь открытой, обязательно обнаружишь на куске мыла следы когтей и рытвины от клювов. А здесь дворняга — и наверняка голодная. Откуда взялась она на этом безлюдном берегу? Разве что переплыла, как рассвело, речку? За рекой под стеной леса виднелось вдалеке несколько приземистых крыш чьего-то хозяйства. Было все же что-то такое во взгляде пса, что остановило его. Успеется еще, не от хорошей жизни прибежал сюда. Люди — не звери.
Вольноотпущенный вернулся к палатке и принялся рыться у себя в изголовье. В спальных мешках зашевелились. Пребывая еще во власти утренних сновидений, Капитан выпростался из своего мешка: «А?! Что? Который час?»
И, приходя постепенно в себя, спросил сиплым со сна голосом: