Дом для Тины

Колотенко Владимир Павлович

Эта книга необычна и по замыслу, и по жанру. Автор фокусируется на психологии своих героев, поставленных перед выбором принимать верные решения в различных жизненных, часто драматических ситуациях. Менее всего автору хочется увлечь читателя в область выморочных сексуальных подробностей, ушатами льющихся сегодня как вода из лейки из теле— и киноэкранов, желтой прессы, книг популярных авторов. В большинстве рассказов речь идет о какой-либо психологической черте героя, стороне или качестве человеческой натуры, проявляющихся ярким молниеносным штрихом или резким поворотом повествования — сверкающей, пугающе-красочной зарисовкой. При этом амок повествования не изгоняет здесь романтические чувства, и переживания героев не чужды живой страсти, а подчас и острому неодолимому вожделению.

Страсти человеческие… Неповторимые и бессмертные!.. Не они ли правят миром?

Владимир КОЛОТЕНКО

Дом для Тины

Эта книга необычна и по замыслу, и по жанру. Автор фокусируется на психологии своих героев, поставленных перед выбором принимать верные решения в различных жизненных, часто драматических ситуациях. Менее всего автору хочется увлечь читателя в область выморочных сексуальных подробностей, ушатами льющихся сегодня как вода из лейки из теле — и киноэкранов, желтой прессы, книг популярных авторов. В большинстве рассказов речь идет о какой–либо психологической черте героя, стороне или качестве человеческой натуры, проявляющихся ярким молниеносным штрихом или резким поворотом повествования — сверкающей, пугающе–красочной зарисовкой. При этом амок повествования не изгоняет здесь романтические чувства, и переживания героев не чужды живой страсти, а подчас и острому неодолимому вожделению.

Страсти человеческие… Неповторимые и бессмертные!.. Не они ли правят миром?

© Колотенко В. П., 2015

ФОРА

Гроб устанавливают на крепкий свежесрубленный стол, покрытый тяжелым кроваво–красным плюшем. Мне приходится посторониться, а когда гроб едва не выскальзывает из чьих–то нерасторопных рук, я тут же подхватываю его, чем и заслуживаю тихое «спасибо». Пожалуйста. Не хватало только, чтобы покойничек грохнулся на пол. С меня достаточно и того, что я поправляю складку плюша, задорно подмигивающего своими сгибами в лучах утреннего солнца, словно знающего мою тайну. Нет уж, никаких тайн этот ухмыляющийся плюш знать не может. Боже, а сколько непритворной грусти в глазах присутствующих! Большинство искренне опечалены, но есть и лицемеры, изображающие скорбь. Я слышу горестные вздохи, всхлипы… Ничего, пусть поплачут. Не рассказывать же им, что покойничек жив–живехонек, цел и невредим, просто спит. Хотя врачи и констатировали свой exitus letalis*. Причина смерти для них ясна — остановка сердца. Я это и сам знаю. Но знаю и то, что в жилах его еще теплится жизнь, а стоит мне подойти и сделать два–три пасса рукой у его виска, и покойничек, чего доброго, откроет глаза. Дудки! Я не подойду. Я его проучу. Кто–то оттирает меня плечом, и я не противлюсь. Теперь сверкает вспышка. Снимки на память. Кому–то понадобилась моя рука — чье–то утешительное рукопожатие. Понаприехало их тут, телекорреспонденты, газетчики… Это приятно, хотя слава и запоздала. Кладут цветы, розы, несут венки. Золотистые надписи на черных лентах: «Дорогому учителю и другу…» Золотые слова! А как сверкает медь духового оркестра, который, правда, не проронил еще ни звука, но по всему видно, уже готов жалобно всплакнуть. Я вижу, как устали от слез и глаза родственников. Особенно мне жаль его жен. И первую, и вторую… Жаль мне и Оленьку, так и не успевшую стать третьей женой. Все они едва знакомы, и вот теперь их собрала его смерть. Оленька вся в черном и вся в слезах. Прелестно–прекрасная в своем горе, она стоит напротив. И когда новые озерца зреют в уголках ее умопомрачительно больших серых глаз, О, Боже милостивый! я еле сдерживаю себя, чтобы тоже не заплакать.

— Извините…

— Пожалуйста…