Граф Обоянский, или Смоленск в 1812 году

Коншин Николай Михайлович

Нашествие двунадесяти языцев под водительством Бонапарта не препятствует течению жизни в Смоленске (хотя война касается каждого): мужчины хозяйничают, дамы сватают, девушки влюбляются, гусары повесничают, старцы раскаиваются… Романтический сюжет развертывается на фоне военной кампании 1812 г., очевидцем которой был автор, хотя в боевых действиях участия не принимал.

Роман в советское время не издавался.

Часть первая

I

12 июля, часу в 11 ночи, по узенькой улице Орши, небольшого городка Могилевской губернии, окинутого грозными биваками французов, пробирались двое, оглядываясь поминутно на все стороны и разговаривая между собою так тихо, что самый чуткий фискал побожился бы, что они молчали. Один из них, высокий, осанистый, лет за пятьдесят человек, был жестяных дел мастер Ицка Шмуйлович Варцаб, кагальный города Орши, человек уважаемый между земляками, имевший на большой улице, недалеко от рынка, собственную свою мелочную лавочку и ежегодно возивший на ярмарку в Красный, а иногда отправлявший и в Смоленск высоко и широко нагроможденный воз звонких своих рукоделий. Другой, лет восемнадцати, длинношеий, сухощавый, с большими серыми, навыкате, глазами и полуоткрытым ртом — был портной Берка Мардухович, племянник Ицки Варцаба.

— Ни лоскутка бумаги, — ворчал первый, пощипывая себе усы с уловкой, чтоб засторонить звуки голоса, — ни гроша денег чтоб не было с тобой, Берка. Боже тебя сохрани! Пуля и петля!

Молодой шел задумчиво, или, может быть, рассеянно; при последних словах он вздрогнул и поднял глаза на своего спутника.

— Не гляди так зорко, — продолжал первый, — иди себе прямо да слушай, что я говорю: никаких записок не бери с собой, ни лоскутка бумаги, ни даже ребячей мерки. Все может показаться подозрительным, а при малейшем подозрении сгинешь как собака.

Разговор временно пресекся; едва-едва раздавался шум походки двух приятелей.

II

Яркое вечернее солнце следующего дня освещало лес, тянущийся вдоль большой Смоленской дороги, в тридцати верстах от Орши; в душном, жарком воздухе уже начинала веять прохлада; тени дерев становились длиннее, и, тогда как стороны их, обращенные к солнцу, густо облиты еще были розовым золотом с востока, ароматическая свежая зелень, обрисованная резкими тенями вечера, приглашала в приют свой утомленного путешественника. В трех верстах от почтовой станции в местечке Козяны, в виду Днепра, высокий лес отступил от дороги широким полукругом, и на зеленой поляне повсеместные в том крае жиды выстроили корчму и подобно прочим наводняющим гостеприимную Россию дельным и недельным чужестранцам, не с меньшею ловкостию найдя слабую сторону туземцев, преблагополучно поживали на счет их.

Лицевая сторона корчмы была на дорогу, шагах в четырех за канавой, через которую не было нужды делать мост, потому что и посетители, и хозяева веселого дома разъездили ее как нельзя глаже. Четыре окна с бесчисленными стеклами, целыми и разбитыми, глядели на дорогу из жидовского жилища; чрез них-то от гостеприимного Иохима, или как его звали соседи — Хамки, не пропущен был дотоле без оклика и доброго слова ни один прохожий; часто наскоро, выставя рот в дыру разбитого стекла, он красноречиво рассыпался в приветствиях перед толпой набожных прихожан, бредущих в костел, между тем как за воротами его Сарра с тремя маленькими наследниками, кивая головой и величая по имени каждого, просила после обедни побывать у них, на чарку горелки.

В корчме, направо, у самых дверей, была огромная печь, а налево стояли стол и стулья для посетителей, сзади коих из-за стойки выглядывала соблазнительная горелка, со всеми для нее принадлежностями. Печь в корчме у Хамки была достопримечательная: перегородка ее, отделяющая за особую каморку, скрывала ее доморощенные таинства от не посвященных в оные. Между стеной и правым краем этой печи лежал толстый обрубок бревна, на котором обыкновенно худощавый корчмарь, а иногда и дородная его сожительница, кололи дрова для топки; порубленные бока дерева показывали каждому наблюдателю ежедневное оного употребление; но для хозяев этот пень был драгоценнейшим на земле сокровищем: замысловатый Хамка высверлил в нем глубокую дыру, которая так искусно закрывалась особенною вделкою, что ни один глаз во всей Могилевской губернии не различил бы ее. В этой пустоте скрывалась казна корчмы, вымороченная от добродушных христиан и обращенная в звонкую монету, и скрывалась в полной безопасности от людей неблагонамеренных.

Под печкой у Хамки существовало другое таинство. Отверстие, которое обыкновенно служит в черных печах для ухватов, лопат, помела и прочей утвари стряпни, для гибкого и тонкого корчмаря было убежищем от излишних требований проходящих солдат, а иногда и от земского заседателя. Сарра обыкновенно в таком случае отбаживалась, что нет дома ее мужа, что он в городе, или в местечке, или где-нибудь на ярмарке, и никогда еще не случалось, чтоб самые тщательные розыски открыли малейший след существования Хамки под печью, из-под которой нашел он возможность пролезать под пол корчмы и быть уже в совершенной безопасности. Хитрый жид пользовался сим способом и с целью политической; он забивался под пол подслушивать своих гостей: не имеют ли какого замысла на его достояние. Эта привычка овладела им с того времени, как однажды зазванные посетители его, сговорясь, украли у него два штофа горелки, семь стаканов и лисью шапку. Для подобного наблюдения подле самой печи, под лавкой в корчме был проломан конец гнилой половицы; в это отверстие, спустясь под пол, Хамка выставлял свою голову, которую Сарра обыкновенно накрывала дырявым горшком. Из-под него-то второй тиран Сиракузский

Но теперь корчма Хамки представляла плачевное зрелище; давно уже доносились до него вести о близости неприятелей, но все еще было тихо; а потому и считалось это пустою сказкою. Наконец дня четыре назад, уже по закате солнца, услышал он стук у дверей, не предвещавший доброго; слез с кровати и, на цыпочках прокравшись к окну, с ужасом увидел отряд польских всадников, стоящий на дороге. Миролюбивое сердце его замерло; напрасно раздавались за дверью стуки и угрозы — он не мог отпереть: страх лишил его и языка и сил. Кончилось тем, что крючки и петли изменили его безопасности, дверь брякнула на крыльце, и три грозные усача с нагайками, как адские тени, явились в корчме с восклицаниями: «Жид, хлеба и денег!» Страшные слова сии и посыпавшийся по плечам Хамки град ударов пробудили его из оцепенения. Сначала он бросился было бежать, но в дверях четвертый молодец встретил его фухтелем; опамятовавшись еще более, он вспомнил свое убежище, кинулся опрометью под печь, но какой ужас поразил его, когда увидел, что отверстие занято чьим-то туловищем. Сарра в испуге захотела воспользоваться правом своего супруга: полезла и завязла. Что делать? Он, накинув на себя сюртук без локтей и без пуговиц, явился к гостям.

III

Ближайшая станция от Козин местечко Ляды, довольно большое селение, наполнено жидами, как и все вообще местечки в тамошнем краю. На другой день после описанного ночлега в корчме, около седьмого часа утра, сделалось какое-то особенное движение между обывателями местечка Ляд; на площади, чрез которую идет большая Смоленская дорога, чернелись мантии, сюртуки и шляпы евреев; судя по тесноте, похоже было на ярмарку, но лавки все стояли запертыми; да и до продажи ли чего-нибудь становилось в то смутное время: каждый начал помышлять только о своем спасении. Близкие в окрестностях наезды французских конных отрядов для фуражировки — а под сим благовидным предлогом и просто для грабежа — заставляли мирных жителей предчувствовать близкую всеобщую опасность. Богатейшие из них уже выехали в Смоленск, оставив дома свои на волю божию, а те, которые не могли выехать, старались укрыть пожитки свои от испытанной в околотках жадности неприятелей, не уважавших собственности гражданской. Уже за неделю пред сим срезывали в полях дерн, рыли ямы и в них засыпали землей свои драгоценности домашнего скарба.

Таинственная суетливость евреев и разговоры их вполголоса один с другим служили явным доказательством, что они узнали, или ожидают с часу на час узнать, нечто необыкновенное; а осторожность, наблюдаемая с туземцами, была приметою, что они опасаются их.

— Ничего, мой добрый пан Лисецкий, — говорил косматый корчмарь Лейба Курчевич любопытствующему соседу, — ей-богу, ничего! Поверьте совести ничего! Вам ли бы не сказал я?.. Теперь такая година, что и по ночам не спится: радехоньки, как дождемся солнца — все не так страшно, как в потемках! Евреи собираются на молитву пану богу. Надо молиться, мой добрый пан Лисецкий, и вы молитесь… Эй, Гиршка, погоди! — вскричал он проходившему стороною еврею, стараясь отделаться от пана Лисецкого. — Мне есть до тебя дело: моя горелка на исходе… Добрый день коханому пану. — И проворный жидок потряс на голове шляпу в знак почтения перед соседом и пустился за Гиршкой, с которым и втерся в толпу.

Наружная сторона толпы была в некотором движении: шептали, кашляли, чихали, переходили с места на место и т. п.; но тишина водворялась по мере углубления в средину, неподвижно и безмолвно стояли там почетнейшие из хозяев, и в кругу их занимали первое место раввин

Синагога, или попросту жидовская школа, в местечке Лядах была на самом Смоленском въезде; она помещалась в довольно большом деревянном здании, построенном в 1804 году усердием покойного раввина Исаия Вольфенбродта, который пожертвовал для сего сам более 500 злотых, а остальное собрал с доброхотных дателей.

IV

На потухавшем ночном небе ярко пылала знаменитая комета 1812 года

[6]

, окруженная бесчисленным семейством звезд; почти прямо над головой расстилался по направлению к востоку лучистый хвост ее; предвестница великих событий, она оправдала народную веру к небесным знамениям; она была каким-то тайным, священным залогом в участии неба к делу богобоязненной России.

Бледная луна, прорезав густой лес, чернеющийся на горизонте, поднималась величественно над спящею землею. Туманная роса густо клубилась между кустарниками и затопляла пространную равнину, опоясанную большою дорогою к Смоленску. Окинув двойной казачьей цепью опушку леса и пересекая большую дорогу, русский лагерь занимал одним огромным четырехугольником необозримое пространство равнины. Ночная темнота и ветвистая зелень кустарников охраняла таинство его существования, только чутко раздававшееся в сыром дымном воздухе ржание бесчисленных лошадей и протяжный свист часовых изменяли спокойствию места.

От наружной опушки леса к лагерю по большой дороге шел высокий, мужественной наружности офицер, ведя под руку стройную молодую даму, в соломенной с белыми перьями шляпе, завернувшуюся в распущенную черную шаль.

— Я очень устала, мой друг, — начала дама, — а до твоего балагана еще далеко; он, кажется, на том конце лагеря; однако же делать нечего, как-нибудь доведешь меня. Ты мне дашь чашку чаю: я что-то озябла, и — прощай!

— Я тебя завтра не жду, Александрина, — сказал офицер, — ты будешь на бале у Богуслава, после бала надобно отдохнуть; но вечером послезавтра приезжай непременно.

V

Верстах в сорока от Смоленска, вверх по Днепру, на высокой крутой горе, стоял огромный каменный дом, обнесенный густым садом, многоводными прудами и золочеными беседками. Верхнее жилье сего дома, с зеленою кровлею и стекольчатой обсерваторией, видны были издалече; только от севера, со стороны Дорогобужа, дремучий сосновый лес, дотоле богатый медведями, прилегая к самому зверинцу и владея всеми идущими мимо дорогами, закрывал его от глаз путешественников. Этот дом, построенный лет за пятьдесят пред сим, принадлежал богатому помещику Ивану Гавриловичу Богуславу.

Помещик Богуслав, шестидесятипятилетний старик, страдал уже шестой год подагрой, почти не пускавшей его с кровати пешком далее кресел; однако же летом 1812 года ему несколько посчастливило; он мог прохаживаться по саду, нога за ногу, и иногда добродил даже до фермы, в полуверсте бывшей, чтоб там позавтракать. Низенькая, спокойная линейка отвозила его назад, а два человека подымали почти на руках на крыльцо, хоть очень невысокое, но крутое, по старине, а Богуслав переделать его никак не соглашался, потому что составленная управителем его на это исправление смета восходила до семидесяти рублей. «Поди, — сказал он ему, посмотрев с видимою досадою на итог, — и если подымешь на дороге, не на моей земле, семьдесят рублей, то переделывай крыльцо». Итак, оно оставалось непеределанным. Управитель говорил однажды своему свояку, служившему у Богуслава камердинером: «Скупее нашего барина и свет не производил». — «Это нам не вредит, Петрович, — отвечал последний, — на то бог дал разум, чтобы и хитрого перехитрить. Молодой барин уж совсем не скуп: изволишь видеть, как он транжирит денежками при нынешней переделке дома, а дела наши пойдут далеко хуже, как пошлет бог за душой старика. Но я уповаю крепко, что этого не будет скоро. Наш больной совсем не так хил, как притворяется; это одна уловка, чтоб сына удержать от службы. Посмотрел бы ты, как он с ним морщится и стонет, а при мне и при тебе ни разу не охнет». — «Ты смотри, не проболтайся об этом, Илья, — сказал благоразумный управитель, — не попадись в ополчение, о котором поговаривают».

Упоминаемый слугами молодой барин был единственный сын Богуслава; подержав в гвардии до ротмистрского чина, он принудил его оставить службу тем, что отказался решительно от всякого пособия. Двадцатисемилетний полковник в отставке, с прекрасной наружностью и несметным богатством, был, по его словам, nec plus ultra

Деспотический нрав старика держал сына в таком повиновении, что сей последний не смел объявить своей воли, которая не соответствовала бы желанию отца. Сватовство шло своим порядком, несмотря на подагру, и дело подвигалось к желаемому концу.

В последних числах июня месяца Богуслав объявил сыну, что намерен дать бал, на котором решительно приступит к делу. «Я вижу, друг мой, — сказал он, что Людмиле Поликарповне ты не противен, поверь моей опытности, что это правда. Я переговорю с отцом ее насчет приданого, и если старик не заупрямится наделить дочь приличным образом, то мы вслед за балом разыграем и свадебку».

Часть вторая

XV

Княгиня Тоцкая получила от Софьи письмо в то самое время, как весь Смоленск был уже в волнении. С раннего утра можно было прислушаться к отдаленному грому пальбы; около обеда гром сей становился внятнее: ясно было, что битва приближается к городу; к вечеру уже дрожали стекла в окнах и дымом наполнены были улицы.

Зловещие отголоски выстрелов чутко отдавались между изгибами высокой городской стены и в пустоте башен и наводили ужас на обитателей. Каждый семьянин суетился в доме своем, сбираясь куда-нибудь укрыться от наступающей грозной минуты; экипажи длинной цепью тянулись из города по Московской дороге. Священный звон повсеместного благовеста оглашал окрестность: церковь воссылала к небу последние молитвы свои о защите города.

Тоцкая сидела вместе с князем Бериславским, держа на руках меньшого своего сына, когда вошел Фома в гостиную. Она прочитала с большим вниманием письмо и, расспросив посланного о всех, даже мелочных подробностях, касающихся до Софии, отпустила его.

— Мне жаль ее, — сказала она князю, который, по-видимому, знал уже о существующей между ними дружбе, — но никак не могу к ней ехать. В эти страшные минуты я хочу непременно быть ближе к мужу. Пусть дети едут с матушкой в Москву — но я не расстанусь теперь с мужем: это выше сил моих.

На лице княгини выражалась озабоченность и сильная душевная борьба.

XVI

В глухую полночь в дальних окрестностях Смоленска, в непроходимой чаще дремучего леса, перекликались громкие два голоса, как бы отыскивавших дорогу людей. Небо было задернуто густыми облаками; луна хотя мелькала изредка между ними, но слабый свет ее не мог проникнуть в глушь; сильный северный ветер волновал сросшиеся вершины дерев; чутко раздавался прилив и отлив его по необъятному пространству пустыни. Слышимые голоса то сближались, то удалялись один от другого; нельзя было различить слов, утопавших, так сказать, в лесном шуме; путешественники, по-видимому, с трудом могли расслушивать их сами. Непроницаемая дичь никак не обнадеживала в том, чтоб можно было находиться в близости от какого-нибудь жилья, однако же все мало-помалу голоса подвигались вперед, по направлению, которого держались.

— Сюда, — наконец раздалось в левой стороне. — Пожалуйте сюда, повторилось опять.

Человек, голос которого слышен был вправо, начал сближаться; шаги его хрустели по сухому хворосту, коим завален был лес.

— Я вижу, впереди что-то светлеет, — сказал первый, — взойдите на этот бугорок; впереди нас должно быть или поле или вода.

— Вода, — перебил его с живостию другой, — боже сохрани! Мы можем в таком случае совершенно сбиться. Нет, — продолжал он, всматриваясь в беловатую широкую полосу, мелькавшую вдали из-за кустарников, — это не вода; это скорее поле, освещаемое месяцем, пойдем туда.

XVII

Уже было около трех часов дня, но граф не возвращался. Мирославцева приказала Антону поискать его по лесу, опасаясь, не заблудился ли бедный купец-странник. Синий Человек, взяв с собой, по обыкновению, двух собак и вооружась рогатиной и ружьем, отправился за ворота.

— Сумасшедший старик! — ворчал он про себя, обходя окрестности. — В его ли лета карабкаться по этим кочкам и буграм; здесь того и бойся, что набредешь на логовище зверя, без собаки немудрено, или завязнешь по пояс в болото, потому что вода уже выступила.

Часа два ходил он по всем направлениям, не отыскивая следа беглецов; наконец, при выходе из чащи кустарников, в глубину леса простиравшегося на запад, собаки его бросились вперед, и скоро услышал он вдали голоса их, окликавшие человека; на сделанный свист одна из них воротилась, другая же осталась у своей добычи, но лаять перестала; по следам четвероногого проводника Антон начал пробираться в глушь и скоро усмотрел своего гостя сидящим под толстою сосною.

— Ну, батюшка Борис Борисович, — начал Синий Человек, — какой вы тревоги у нас наделали! Боитесь ли вы бога: заходить в такую даль, без проводника и без оружия.

Граф улыбнулся и протянул ему руку:

XVIII

День проходил за днем. Обоянский сделался почти неразлучным с добрыми Мирославцевыми. Софья полюбила его просвещенный ум и душевную молодость; граф, с своей стороны, уверял ее, что не иначе ее почитает как дочерью своей: «Узнавши вас, — говорил он ей, — я снова узнал то счастие, которого давно уже лишилось мое осиротелое сердце».

По распоряжениям Антона, до пустынников ежедневно доходили сведения о неприятельских отрядах, которые расположились по деревням, около леса. На девятый день по приходе Обоянского объяснилось, что войска сии принадлежат к корпусу, оставленному в Смоленске для прикрытия военной дороги и запасов продовольствия, по оной заготовляемых, а что главная армия пошла по Московской дороге, вслед за нашею.

По получении сего известия собран был у пустынников совет, под председательством Синего Человека, как коменданта осажденной крепости, для рассуждения. Однажды, рано поутру, сей последний вошел за перегородку графа, лишь только проснувшегося, и, пожелав ему доброго утра, просил подкрепить своим присутствием имеющее открыться заседание, объясняя, что могут встретиться такие статьи, по коим опытный и благоразумный советник весьма нужен.

Обоянский не заставил ожидать себя: наскоро одевшись, он тотчас отправился с хозяином. Пройдя двор, они поворотили в проулок, между сараем и сушилом, и через огород достигли до кустарников на краю леса, из-за которых виднелась кровля с красной трубой.

— Мы здесь будем на просторе, — сказал Антон, — это моя баня, сюда пригласил я всех наших: в теперешних обстоятельствах каждый может быть полезен. Я выбрал нарочно место подальше от дома, чтоб не навести барыне какого сомнения; она встает рано и, может быть, увидела бы наше сходбище.

XIX

В пустынном домике Синего Человека комната, занимаемая Софьей, была, как уже сказано, стена о стену с перегородкой графа; только что окно было не на одной стене с его окном, а направо со входа. Усердный Антон, привязанный к дочери своего господина столько же, как самый нежный отец к своему собственному дитяти, употребил целые три дни на то, чтоб эту комнату сделать ей приятною. Он переправил сюда из ее семипалатской спальни не только все мебели, но и разные мелочные вещи, служившие к украшению. Кровать Софии стояла по той стене, по которой в комнате графа было окно; около кровати стояли ширмы ее; направо с одной стороны окна было трюмо, с другой — уборный столик с большим зеркалом; перед окном письменный стол, а по левой стене, около печи, два шкапа с платьем. На полу лежал прежний ковер ее спальни, а на стенах, хотя так же как и везде голых, висело несколько эстампов, взятых из кабинета Софии. Между залом и этой комнатой был отгороженный от сеней, как прежде сказано, уголок с одним окном. Антон назначил было тут спальню старой госпоже, отгородив кровать ее ширмой и тоже убрав комнатку приличною мебелью; но Мирославцева предпочла зал, куда и переносилась кровать ее на ночь. Антон понял, почему не одобрено его распоряжение: угол, отделенный от сеней досчатой переборкой, конечно, не мог быть удобным для спальни, он и сам это предвидел, и разумел даже неловкость: назначить барышне комнату более спокойную, нежели старой барыне, но не мог устоять против искушения успокоить преимущественно Софью, которую почитал как святыню своего жилища. «Мы уже люди пожилые, думал он, — а этот ангел еще дитя: ужели ей знать нужду на заре жизни своей». Мирославцева понимала старого служителя, и хотя посмеялась над его распоряжением, но наверное не от досады. С переезда не обошлось без спору: дочь желала уступить матери свою спальню или, по крайней мере, сделать ее общею; но ни то ни другое не было принято — и за перегородкой велено было спать горничной.

Уже давно кипела деятельность в домике Антона по закрытии бывшего в бане заседания; уже Мирославцева давно возвратилась с прогулки, но София еще не выходила из своей комнаты. Она провела почти бессонную ночь и только перед утром сомкнула глаза. Из лесу навевало в открытое окно ее комнаты ароматическую свежесть утра. Пустынная тишина едва прерываема была щебетаньем летающих около окна дружных человеку пернатых или отдаленным говором людей, переходивших по двору и работавших в ближнем огороде. Дремучая тень леса закрывала солнце; один только своенравный луч, будто украдкой, прорезав густоту дерев, мелькнул в комнате Софии золотой пушистой струной: наклонение луча показывало, что солнце уже высоко.

Сон не освежил Софьи: она проснулась печальна; долго слышала из-за дверей горничная перебираемые листы книги, прежде нежели колокольчик позвал ее.

Ширмы отворились. Минуту спустя Софья уже сидела за туалетом. Смелая рука хорошенькой горничной развила укладенную на голове косу, и из-под разрешенного узла густо покатились по плечам шелковые струи волос и обхватили стройный стан ее. Утомленная беспокойством ночи, но тем более прекрасная, она сидела задумчиво, наклонясь на спинку кресел: чело ее было бледно; в ее глазах, полных неги и томности, дышало глубокое чувство, священное чувство девственной любви; чувство, которое пылает только раз в жизни, как весна только однажды бывает в году.

Любовь женщины, как страсть, отражается в глазах беглым, прекрасным, но определенным пламенем, призывающим знакомую жертву на алтарь свой; но любовь девы, безотчетная тоска невинного сердца, как поэтическое увлечение, волнующее грудь, как стремление к прекрасному, она не выражается определенно… Жертва пылает, но бог неведомый пожирает ее.