В книгу эстонского писателя вошли произведения: «Четыре монолога по поводу святого Георгия», «Имматрикуляция Михельсона», «История двух утраченных записок», «Час на стуле, который вращается» и «Небесный камень».
Яан КРОСС опубликовал свою первую книгу в 1958 году. Это был сборник стихов «Обогатитель угля». Сам писатель назвал свой литературный дебют весьма запоздалым: фактически писать он начал еще в тридцатые годы. «Но это не так уж плохо, — замечает Яан Кросс, — весь долгий и неровный путь ученичества, к счастью, не зафиксирован в печати». Требовательность к себе, огромная эрудиция, тонкий, изящный художественный почерк отличают творчество Кросса. Он родился в Таллине в 1920 году в семье мастера машиностроительного завода. После гимназии окончил юридический факультет Тартуского университета. Затем преподавал в университете международное право. В 50-х годах стал профессиональным писателем.
После первой книги последовали сборники стихов: «Юхку-ветреник [Для тех, кому больше шестнадцати, запрещается]» (1962 г.), «Каменные скрипки» (1964 г.), «Пески на баке» (1966 г.), «Дождь творит забавные дела» (1969 г.). На русском языке стихотворения Кросса вышли в двух сборниках: «Зарубки на скалах» (1962 г.) и «Каменные скрипки» (1973 г.).
В конце 60-х годов Кросс обратился к прозе. В 1968 году выходит сборник его критических статей и эссе, затем путевые очерки о поездке по странам Востока и Греции. Он пишет либретто исторической оперы «Барбара фон Тизенхузен». Затем работает над сценарием на историческую тему. Его выбор пал на весьма драматический период в истории Эстонии — XVI век. Героем сценария, а затем и первого романа Яана Кросса стал выдающийся историк-летописец Балтазар Руссов (ок. 1542–1600). Первая часть романа вышла в 1969 году, вторая — в 1972 году.
В том же, 1972, году выходит сборник исторических повестей Кросса «На глазах у Клио». Две из них: «Четыре монолога по поводу святого Георгия» и «Имматрикуляция Михельсона» в русском переводе впервые были опубликованы в журнале «Дружба народов» в 1971 и 1973 годах. Весь сборник в русском переводе вышел в Таллине в 1973 году.
Четыре монолога по поводу святого Георгия
1
Помоги мне, святой Лука
[1]
, будь мне опорой! Посмотри, ведь мне сравнялось уже пятьдесят пять лет, и я стою перед тобой на коленях, мои распухшие ноги стынут на каменном полу, потому что уже наступил октябрь, а в здешних местах в октябре ненастье хуже, чем глубокой зимой в Нидерландах, и хоть я от гнева весь как в огне горю, душе моей и телу зябко.
Я прошу у тебя совета, святой Лука. Нет, не о том я спрашиваю, надлежит мне или не надлежит отступиться от домов моей покойной Маргарете и отдать их ее окаянному сыну, нет, не об этом, ибо я прямо скажу тебе, мне все равно, что бы они там в городе ни говорили о нашей жизни с Маргарете, между супругами ведь случаются ссоры, особливо ежели у жены есть на земле дети от ее покойного мужа и ежели она, без ведома живого мужа, для этих детей старается сунуть деньги в шкатулку (что же тогда остается мужу, как не браниться с женой и не взломать ларец, если она посмеет не дать ему ключей). Так вот, я и говорю: мне все равно, как бы в городе ни судачили, в крепостной книге эти дома законным порядком ни на кого иного, а на меня записаны, и пусть мой господин пасынок судится со мной из-за них хоть в нижнем суде, хоть в магистрате, а по мне, так хоть и в самом Любеке, дома эти я не отдам.
И все же взгляни, святой Лука, я на коленях молю тебя так настойчиво, как это, наверно, редко случалось с достопочтенным мастером, присяжным
[2]
цеха стекольщиков и живописцев, не откажи мне в твоем совете! Ибо ты ведь знаешь, что не только сам проклятый Михель притесняет меня сейчас из-за этих домов и ларца с драгоценными украшениями Маргарете (будто мне в наказание он снова явился сюда из дальних стран), но и мои дорогие собратья по цеху в свою очередь притесняют меня из-за него.
Святой Лука, ты, который не только писал о деве Марии в своем Евангелии —
В шестой же месяц послан был Ангел Гавриил от Бога в город Галилейский, называемый Назарет, к деве…
и так далее, и так далее, но и ты, который в святости духа и вдохновении еще изобразил эту деву красками и поэтому трудное искусство живописи знаешь лучше, чем когда-либо кто-либо из смертных, тебе ведь известно, чего они от меня хотят. Чтобы я был с ними заодно и подтвердил: сей Михель, старший сын моей покойной Маргарете от ее брака с покойным Клавесом Мелером
Но мне присоединиться ко всем этим ихним требованиям, святой Лука, это все-таки уже слишком!
2
О дорогая дева Мария… как я счастлива! И как мне страшно! Я не знаю, разве счастье и страх всегда неразлучны? Раньше я этого никогда не замечала. Когда мне исполнилось двенадцать лет и тетушка Барба подарила мне в день рождения Марту (она была сделана из лоскутков парчи), я была ужасно счастлива и мне ни капельки не было страшно. Кто же мог отнять у меня мою куклу? И потом уже позже, когда я все чаще слышала, что я ослепительно красивая девушка (дева Мария, я и сейчас краснею, когда повторяю эти слова даже про себя), я всегда радовалась и теперь радуюсь, когда это слышу, так, что трепещет сердце и я вся вспыхиваю, но мне нисколько не делается страшно. Ведь никто не может отнять у меня мою красоту, если господь мне ее подарил. О лишаях, о коросте и оспе я просто никогда не думаю, и только изредка мою радость омрачает тень сомнения; я боюсь, как бы дьявол высокомерия не явился ко мне в конце концов, чтобы этими словами совратить меня… Но долго это никогда не продолжается. А теперь, когда в мою жизнь вошло настоящее счастье, ты видишь, какой ужасный страх пришел вместе с ним… Правда, он появился не одновременно со счастьем. Счастье пришло чуточку раньше. Ох, нет, оно еще не пришло, оно еще только приближалось, но я уже знала, что оно придет, и вот тогда и появился страх, что я могу потерять свое счастье прежде, чем его обрету… Удивительно… Но мне никогда не надоедает все снова и снова вспоминать, каким образом пришло ко мне мое счастье. В этом году в мае. Однажды, уже к вечеру, двадцатого… Отец сдвинул вдруг все свои колодки в одну кучу и велел принести песку, чтобы вымыть руки. А потом он еще мылом отмывал смолу, и я поняла, что он куда-то собирается. Он надел чистую рубашку и вдруг, еще не заправив ее окончательно в штаны, остановился посреди комнаты и сказал мне: «Знаешь что, пойдем-ка со мной». Я даже понятия не имела, куда он идет, «Куда?» — «К Хинрику Шрамму. Сегодня утром в Таллин приехал Михель и остановился у него на квартире, ну, тот ситтовский малый, о котором здесь у нас не раз шла речь». Он мельком взглянул на меня и добавил: «Надень свою красную юбку. И материнские свадебные серьги тоже. Там соберется светское общество». Видишь, дева Мария, я все помню слово в слово. И в самом деле, светских людей там собралось даже больше, чем можно было подумать. Потому что и сам господин Шрамм, и его супруга люди светские. А господин Риссенберх, тот самый рыжебородый, который в прошлом году стал старшиной гильдии Канута, пришел с супругой и дочкой, и маменька навесила на себя и на свою Хедвиг все сделанные папенькой золотые кольца, серьги и мониста. И даже два члена магистрата случайно там оказались: господин Хеннипшпиннер пришел с сыном, будто для того, чтобы заказать серебряный кубок, а господин Виттекоп, громко смеясь, признался, что схватил под руку свою жену и пришел из чистого любопытства. И все эти дамы и господа, и молодые и постарше, были прекрасны; в шелках и бархате, на них сверкали кольца и всякие другие украшения. Но тот, ради кого они все пришли, он был прекраснее всех. Тем, что был так по-королевски прост. Его облегающий черный костюм подчеркивал юношескую стройность фигуры. Сперва, когда он разговаривал с господином Виттекопом, я увидела только его широкие плечи, небольшие белые брыжи и темные завитые волосы, какие у нас можно увидеть только у самых светских молодых людей из дворян. Вдруг он отчего-то громко расхохотался и повернулся лицом к входившим. И я сразу поняла, что он намного старше, чем я думала. Когда у нас в доме о нем говорили, я ведь никогда не обращала внимания, сколько прошло лет с тех пор, как он уехал. Иначе я знала бы, что он прожил на чужбине двадцать два года и что, когда он уезжал отсюда, ему было лишь на год меньше, чем мне теперь. Дева Мария, я хочу быть совсем честной и должна тебе сказать, что в первый момент мне его лицо не показалось привлекательным. Ой! Дева Мария… я уколола иголкой палец. Ты покарала меня за эти мысли? Теперь, на воротнике его рубашки, между жемчужинками, две капельки крови, как две маленькие ягодки брусники. Как же мне быть? Слизну языком! Ой, какие они теплые и соленые… Да, но розовые следы все-таки остались… Знаешь что, я вышью на этом месте две маленькие розочки. Постой, а где мои красные нитки? Ах вот они… Да, дева Мария, у него действительно царственные движения, но при этом загорелое и скуластое лицо крестьянина. И ужасно много видевшие темно-серые глаза. Он все еще продолжал смеяться, и я заметила, как сверкали его великолепные белые зубы, и вдруг лицо стало серьезным, а смех остался только в глазах. Он махнул левой рукой господину Виттекопу, а лицо было по-прежнему обращено в нашу сторону, и господин Виттекоп замолчал. Михель встал и прошел через всю комнату нам навстречу. Приближаясь, он неотрывно смотрел прямо на меня, и сияние его глаз разлилось по всему худощавому лицу… Дева Мария, ты помнишь, он остановился в двух шагах от меня, и я поняла, что его черный костюм был самого дорогого фламандского сукна, и узнала запах лаванды и мускуса. И раньше чем он успел что-нибудь сказать, я почувствовала, как вся кровь хлынула в сердце, у меня подкосились ноги, а мое сердце вздрогнуло и заколотилось… Я даже точно не помню, что именно он сказал, хотя очень хотела бы вспомнить. Я пыталась это сделать в тот самый первый вечер, и мне кажется, что более или менее мне это удалось, но все-таки я не совсем в этом уверена. Помню, что он взял мою руку в свою большую и сильную ладонь и я покраснела от стыда, потому что он, конечно, почувствовал, какой жесткой была моя рука от золы, с которой я стираю, и спросил: «Кто ты, дева?» И я пробормотала свое имя и сказала, что я — дочь здешнего сапожника Румпа, и при этом посмотрела на отца, чтобы он понял, что это мой отец. Но он по-прежнему не сводил с меня глаз, а потом, взглянув на стоявшее вокруг общество, сказал, словно обращался к нему, а не ко мне:
И потом господин Виттекоп спросил, знает ли Михель что-нибудь об открытии этой самой Индии, которое, как говорят, произошло, когда королем Испании был Фердинанд, и я уже больше нисколечко не удивилась, когда Михель в ответ просто кивнул головой, как будто подтвердил само собой разумеющуюся вещь.
Потом он рассказал, как много лет назад однажды вечером он делал в каком-то военном лагере наброски
В отчаянии я сразу стала себя уговаривать:
3
А я скажу им так: достопочтенные собратья мои по цеху! Я слыхал, что кое-кто из вас аж размяк перед этим — кхм — этой великой знаменитостью. Как? Неужели это в самом деле правда? Собратья, я не хочу в это уверовать. Ибо устав стекольщиков и маляров здешнего города, тому вот уже девяносто лет, как был записан на пергаменте. А пергамент не размякнет! Нет, такое с ним не случается. За девяносто лет он становится еще прочней, чем был. А чего не делается с телячьей кожей, того не должно случаться и с мужским сердцем старого честного мастера. (Кхм, когда я в предпоследний год ходил в школу Олевисте, тому скоро будет пятьдесят лет, учитель полагал, что, если повезет, меня можно было бы выучить даже на священника! — Ей-богу! Смотрите, такие прекрасные речения, как вот эта «телячья кожа» или это «мужское сердце» мне до сих пор отлично удаются! Однако и старшине они весьма под стать. Когда тебе надлежит руководить другими.) Так вот, мои собратья, разве в нашем уставе не сказано ясными словами, или, как говорят по латыни, expressis verbis, что тот, из сословия маляров, или живописцев, или стекольщиков, или резчиков по дереву, кто в этом городе захочет открыть мастерскую и получить работу, тот должен у одного из здешних мастеров пробыть год подмастерьем — от одного дня святого Луки до другого дня святого Луки, и к концу срока представить цеху шедевр: ежели он живописец или резчик по дереву, тогда пусть шедевр будет написан красками или вырезан из дерева и пусть это будет либо дева Мария, либо святой Георгий, либо святая Вероника. Разве не так у нас сказано?
Ну, понятно, что на это никто из них мне отвечать не станет. Хорошо еще, если они засопят да закивают головами. Потому что мы ведь все знаем, что именно так у нас и сказано. И вот тут-то я и спрошу у них: собратья по цеху, а разве у нас сказано, что устав наш не касается тех, про кого говорят, будто они намалевали портреты трех королей, и что поэтому для них он тлен и мусор, и что они могут войти к нам в цех, когда им только заблагорассудится, потому что от таких великих господ мы не смеем требовать, чтобы они представили доказательства своего умения, а мы сами должны стать в ряд перед дверью цеха, мять в руках свои шапки собачьего меха и с почтительным поклоном просить их: господа, окажите нам, горемычным, эту честь. Разве сказано у нас что-либо подобное? Я вас спрашиваю?
Знаю. Большая часть моих дорогих собратьев ответит мне и на это одним пыхтением. Может быть, только кто-нибудь из самых усердных и угодливых, к примеру, этот Берендт с желтыми потрескавшимися ногтями и серым мышиным лицом, который сам в резьбе по дереву последнее дерьмо, будет как пай-мальчик трясти головой, так, что задрожат усы, и поддержит меня тем, что вслух скажет: «Нет». Или этот Дидерик, от которого я уж такого никак не мог ожидать, упрямо уставится носом в пол и не пустит ветра ни спереди, ни сзади.
И тогда, чтобы вывести из оцепенения, я их немножко подразню и спрошу: и как только эти три короля, которых сей — кхм — высокочтимый господин Ситтос будто бы изобразил, смогли некоторых из вас так сильно напугать? Прямо, будто это три волхва. И не нарисованные, а настоящие! И будто вы не рассказы про них ушами слушали, а их самих глазами на улице Таллина живыми видели! Будто это в самом деле были Каспар и Мельхиор, и Балтазар! А господин Ситтос — сам Спаситель, о явлении которого нас оповестили эти три волхва…
(Ха-ха-ха! Ей-богу, прямо жалко этих прекрасных сравнений, которые приходят мне на ум… В цехе меня так и зовут Златоустом, но кто-нибудь ведь мог бы записать перлы моих насмешливых речей, чтобы их использовали будущие поколения. Ибо я не верю, чтобы наш сегодняшний спор был бы последним спором такого рода.)
4
И охра, и медь, и зелень медной патины, и ржавчина, и желчь, и мед, и кровь, и дьявол его знает, что еще! Таких осенних листьев я уже двадцать лет не видел. Иной раз только на рождество во Фландрии на кленах и каштанах. И все же они там более блеклые. Даже на берегах каналов Брюгге они и то более блеклые. А почему? Не знаю. И испанская осень, пыльная и печальная, коричнево-серая. От сухости, конечно. А здесь краски такие раскаленные от влаги. Ясно. Гляди-ка, даже плесень на сводах стены, по крайней мере, десяти тонов пепельно-серого, синего и зеленого. Деревья, крыши, стены — все сочное, сверкающее от дождя и влажности. И сегодня снег вперемешку с дождем. Бррр… полфунта этой мокряди прямо за шиворот. Ничего. Хорошо, что у меня в желудке хинриковское сливовое вино. После такого кубка холод только щекочет и бодрит… А какие здесь красивые женщины! Ей-богу, сегодня опять день красивых женщин. Собственно, все последние полгода — время красивых женщин… (Это хинриковское винцо, наверно, уже ударило мне в голову!) Поглядите-ка на эту девушку, которая там из-за Ратуши вприпрыжку выбежала на площадь! Взгляни только, как она пальчиками держит подол своей юбки! Прямо принцесса! Сама-то она, конечно, служанка, и юбка у нее из какой-то дешевой дерюжки, и бедра могли бы быть чуточку поуже, во всяком случае, по мерке Вальядолида, Но гляди, как она скачет! Так, что только башмаки постукивают и ножки мелькают. А если такие прыгают через лужи, что же тогда можно увидеть во всех этих лужах… Говорят, звезды на небе увидишь и среди бела дня, если заглянешь в темноту колодца. Бррр… А что это там белеет? И кто швыряет этим об стенку. Град! Порывом ветра, как из пригоршни, с размаху. Ого… Будто прекрасная Изабелла в гневе разорвала свое жемчужное ожерелье и швырнула об стенку… Да, такое случалось. Королева — ее мамаша — об этом и не подозревала. Слава богу. Иначе меня тут же прогнали бы. В лучшем случае. А в худшем? Не знаю… Если с еретиками, евреями и маврами могло там происходить такое… Кто стал бы спрашивать, куда девался чужеземный живописец, если бы он вдруг исчез… Странно: человек — божье творение! Искра священного огонька… А его преосвященство Торквемада и все его подручные только и делали, что задували эти огоньки (смрад гнилых зубов и вонь чеснока), только и делали, что задували эти огоньки… Вернее, сжигали божьи творения… Говорят о десяти тысячах потушенных свечей… это значит десять тысяч зажженных аутодафе! А король собирал золото в горах пепла… Его преосвященство вот уже восемь лет у своего господа… Интересно, сказал ли ему господь спасибо? Король-то, конечно, сказал… До сих пор еще мороз подирает по коже, когда вспоминаю его лицо, то есть лицо Торквемады. Потому что это было такое обыкновенное лицо, худое, в очках со скверно протертыми стеклами и улыбка, будто просившая извинения за то, что даже для его узкого лица ему подчас не хватало кожи… Такое совершенно невыразительное лицо, какое могло быть у любой канцелярской крысы, погасившей уже тысяч десять свечей… И почему бы он не смог? И кто бы обо мне вспомнил?.. Изабелла? Гм.
А моя девочка — дочь сапожника, моя козочка, моя ясонька. Моя голубка все-таки красивее, И даже этой дочери короля, и даже этой королевы. Невероятно, но это истина. И что самое лучшее — с ней можно быть таким, каков ты есть. Совсем таким, каков ты есть. Господи, как это прекрасно! Быть таким, каков ты есть, и даже немножечко лучше самого себя. Потому, что именно такой ты и есть… И какой великолепный соленый морской ветер в этом городе… Хочется смеяться, когда подумаешь: в моем возрасте, здесь, в этом медвежьем углу, и дочь сапожника, и все это правда!
Но из-за какого черта у нее такое разочарованное лицо? И уже четвертый день. Как будто я ходил к другим женщинам. И у папаши Румпа такое лицо, будто он идет за моим гробом. Что с ними случилось? Или с этим старшиной, который повстречался мне на углу Мюйривахе, и я еще спросил о здоровье его супруги. Гм. А у него будто репейник застрял в горле — щекотно, а ни проглотить, ни выплюнуть не может… Мемлинг говорил, художник должен понимать людей. Пойди разберись, что у них на уме. Ничего не понимаю… Пятнадцать лет был среди вельмож, министров и епископов, в самом гнезде придворных интриг. Под властью короля, про которого прямо будто это и написано — как это…
Не может же быть, в конце концов, чтобы этот поход? Глупенькая… Но мне стоит все-таки немного подумать, что я скажу этим старикам, то есть что именно я скажу, это мне ясно, но как я это скажу, это следовало бы заранее обдумать. Постой-ка! Вон тот, в широких, уже немного стоптанных тупоносых сапогах, который сейчас выходит из дверей Ратуши, с трудом, нетвердо ступая, спускается по лестнице и направляется к зданию Большой гильдии, это же не кто иной, как мой достопочтенный старшина… Ой, какие у него тяжелые мысли в голове! Даже сквозь его черную шапку и седоватую гриву я будто вижу, как двигаются деревянные шестерни его мыслительной машины. Будто пожелтевшие зубы старого барана размалывают солому… (Кстати, мне иногда кажется, что дедушка Иероним из Гертогенбосха
Кланяюсь достопочтенным мастерам. И дай бог здоровьица! Если ваша мудрость и милость дозволят, желал бы я с божьей помощью, начиная с сегодняшнего дня, в течение года совершенствовать у кого-либо из вас свое недостаточное умение и знание искусства. Кхм. И по истечении сего срока ко дню святого Луки 1507 года представить вам подобающим образом свой шедевр. Если мне в том поможет бог. И святой Лука тоже. Кхм.