Дмитрий Донской. Искупление

Лебедев Василий Алексеевич

Роман Василия Лебедева охватывает 70-80-е годы XIV века. Писатель рассказывает об исторической битве на Куликовом поле и о времени, ей предшествующем. В основе сюжета — борьба Дмитрия Донского за объединение русских земель, за независимость от Золотой Орды.

Из энциклопедического словаря

Брокгауза и Ефрона,

Часть первая

ЖАРКОЕ ЛЕТО

т Бела озера и до самого Понта, что со времён Святославовых прозывалось Русским морем, от древних Смоленска и Брянска до Галича и Нижнего Новгорода, от Киева и до Мурома — вся земля эта вот уже полтора столетия не ведала покоя. Нелюдским проклятием обрушился на неё меч и огонь — ярость иноплеменников, и мнилось присмиревшей Европе, что ежели — не ровен час — не подняться Руси, то близок и её конец... Но неведомой силой жизни полнились новые поколения меж Волгой и Днепром, и хоть вновь и вновь налетали восточные суховеи, исчезали города и селения, долгими русскими зимами оплакивали метели порубленные тела, но земля эта жила, восставая из пепла. И выходили из лесов люди, по-братски преломляли кусок гаревого хлеба, кланялись пепелищам и окровавленной земле своей, одинаково дорогой и тяжкой — в горсти и в могиле. Это ими вновь строилась жизнь. И через все страдания — через меч и огонь, — сквозь полымя ада земного пронесли они язык и веру, обычаи и обряды — душу народа, неопалимую купину.

1

— Царица небесная! Русь!

Елизар Серебряник рухнул на колени и широко и долго крестился на ту сторону реки, крестился без молитв и поклонов, будто страшился опустить очи долу и хоть на миг выронить из виду вожделенное виденье, явившееся ему на закате. Это был последний закат на чужбине, одаривший Елизара райской тишиной, лёгким комариным зоем — первым намёком на скорое тепло, а из-за реки, из лилового сумрака родных пределов, накатывала берёзовая светлынь.

— О сердце моё хрустальное! Прими страстотерпца свово, многогрешна и страждуща...

Он стоял на коленях по своей воле, и было от этого ещё слаще, ещё умильней очерствевшей в страданиях душе его. Он знал, что там, на том берегу, начиналась Русь — его земля, истерзанная, но живая. И пусть неведомо было ему, что эта притенённая кустарником река — Красивая Меча, а земля за ней — вовсе не Рясское поле, шагнувшее за Переяславль-Рязанский навстречу ордынским просторам, — чуял он, что осталось совсем немного день или два пути — и он услышит родимую речь.

2

Кровавой зарей осенило ордынскую сторону, текла та заря, ширилась, расточая густоту свою, и тихо стыла на краю холодного русского неба, невольно напоминая об иных зорях, исполненных страха и горя людского. То было не зарево пожара, не страшные отсветы сонмища вражьих костров, а заря. Она пришла как исцеление от долгих ночных дум, мягко влилась в резное оконце терема, перетакнулась со скорбным светом лампады и позвала к себе пречистой багряницей рождённого дня, неизречённой радостью бытия.

Дмитрий, великий князь Московский

[4]

, будто от камня оторвал голову от пухового взголовья и, чувствуя неприятную тяжесть во всём теле от бессонницы, осторожно высунулся из-под беличьего одеяла. Евдокия

[5]

не проснулась. Правда, в этот час он заботился не о ней, а о сущем младенце Данииле, которого жена пристрастилась класть с собой, да и как тут укоришь: первенец. Князёнок был ещё мал и в своём запазушном возрасте то и дело подмачивал родителям бока. С вечера он накричался, наломал руки и кормилице, и княгине, и вот теперь она спит крепко, но по опыту он знал, что стоит только шевельнуться ребёнку — мать встрепенётся, кошке подобно... Он призадёрнул шёлковый полог — пусть поспят — и направился через отворенную дверь в соседнюю, крестовую палату навстречу зоревому свету. Босые ноги ступали по толстому половику, ражему в своём многоцветье, покрывавшему разом две широченные половицы терема. Такие половики любил отец, князь Иван

[6]

, и Дмитрию по душе были они, выбитые вальками притеремных баб-портомойниц на Москве-реке, такие половики мягкие, послушные, пахнут привольем подмосковного поля, сравнятся ли с ними ковры немецкие?

Дмитрий подошёл к оконцу, заслонив его широкой — в отца — спиной, и надолго приник к слюдяной соте. Там, внизу, за Москвой-рекой, за Великим лугом, был уже виден монастырь Иоанна-под-Бором и совсем близко, правее Рязанской дороги, темнело избами село Кадашево. Левее, за великим изгибом реки, завиднелся монастырь Андроньев, чуть ниже, к ордынской стороне, проступил на краю зари Рождественский... Между ними темнели сло́боды и небольшие сёла — ласточкины гнезда Примосковья. Смотреть в эту сторону было сейчас отрадно и удивительно: с ордынской стороны целы посады, сёла и слободы, а вот с полуношной мало что ныне уцелело — всю зиму чернели пепелища после нашествия Ольгерда

Но Дмитрий понимал, что не просто себя потешить да коней размять нагрянул Ольгерд. Он пришёл на Русь, дабы смести престол московского великого князя — возвеличилась и грозна стала Москва — и утвердить на старинном престоле Владимирском, главном престоле русских князей, зятя своего, тверского князя Михаила

3

Они пришли по зову великого князя прямо из церквей, не заезжая на дворы свои, и теперь сидели в ответной, ожидая, когда войдут вместе с князем брат его, Серпуховской Владимир Андреевич, и зять, Волынской Дмитрий Михайлович, величаемый в народе и боярстве — Боброк

[20]

. Эти родичи уже были тут, но ушли в покои, будто взглянуть на младенца, но верно — шептались по лавкам — назрели иные дела, не без этого...

В палате тем временем расселись по широким резным лавкам, сбивая зелень суконных полавочников, ближние бояре: Лев Морозов уже давненько розовел крупными ушами, вместе с ним раньше молодых пришли и всё ещё утирали пот старики Патрикеев и Гавшин, Беклемишев и Добрынской. Лет пять назад к их слову прислушивалась Москва, ибо их слово было словом княжим, а ныне... Ныне молодой князь всех слушает, не перечит, а своё вершит. Хоть стариков не обижает — и то радость.

На рундуке забухали сапогами молодые ноги, и тут же весело ввалились в ответную два советника великого князя — воевода Акинф Фёдорович Шуба, двоюродный брат Серпуховского и троюродный князю, похож сильно на Владимира Серпуховского: высок, тонок, прям станом и взглядом, только и разницы что усы не топорщит, как тот, и голосом потоньше. Рядом с ним — сотоварищ его, не разлей вода, тоже воевода, тоже молод и задорен, — Иван Минин. Рыжая голова его засветилась в палате, раздался смех, хоть и сдержанный, то старики осудили его по новому заведению наряд — короткорукавую чугу из синего сукна поверх вышитой рубахи.

Дмитрий вышел из покоев и услышал в отворенную дверь смех Минина. Минин да Монастырёв — вот весельчаки, всегда радостно думалось князю, лёгкое у них сердце, тяжела рука супротив ворога. Эти по силе разве немного уступят самому Григорию Капустину... Дмитрий пропустил в ответную Серпуховского, а сам приостановился с Боброком, притворил дверь: что-то норовил сказать ему Боброк с глазу на глаз. И верно, угадал.

4

Дмитрий вышел из Кремля небольшим полком. Не повелось так-то выходить великому князю во главе небольшого воинства да ещё против какого-то посла, единственное утешение и оправдание было в том, что Михаил Тверской держал наготове свои полки. Однако Дмитрий не пошёл в землю тверитян, не пошёл он и на зов Сарыхожи во Владимир, путь княжего полка пролёг на Переяславль-Залесский. По левую руку от князя ехал Владимир Серпуховской. Справа был отныне Михаил Бренок. Как ни косились старики бояре, а слово княжье обрело силу и не позволяло открыто перечить воле Дмитрия. Брейку, по всему было видно, хотелось показать свою службу, он готов был ко всему, вплоть до тяжкой битвы, но полк выступил небольшим числом, не слишком дружно и неярко: все были в походных неброских доспехах, даже шлемы на великом князе, на больших воеводах, даже на князе Серпуховском и воинственном Боброке не горели златом, правда, брат лишь провожал Дмитрия за городскую черту, оставаясь за него в Москве.

Впереди с двумя слугами ехал московский тысяцкий Василий Васильевич Вельяминов, слева от него — подуздный, справа — мечник. За всю дорогу тысяцкий лишь раз оглянулся, прикинул расстояние меж князем и собой, и больше князь не видел его прихмуренных, узко поставленных глаз. Дружина Вельяминова, его гридня, была оставлена в Москве по повелению князя. Вельяминов не перечил, но был обижен, что без него прошёл боярский совет. Упрямо щетинился его посеребрённый затылок, вспыхивая на солнце. Он ехал в самом лёгком воинском наряде, даже шлем вёз на руке его мечник, младший брат купца Некомата. Тысяцкий порой молодцевал впереди, как бы расчищая для великого князя дорогу, но в то же время в этом выезде вперёд, в этом ненужном облаке пыли сказывалась обида за холодность Дмитрия, вдруг забывшего родственную связь с Вельяминовыми. Сутулая, боевым луком выгнутая спина Василия Васильевича, казалось, кричала: знаем себе цену! Но Дмитрий не мог простить ему самовольные связи с Ордой — подарки туда и приём оттуда. Большую волю взяли тысяцкие на Москве, и случай с Алексеем Хвостом, убитым среди Кремля, ничему их не научил. Дмитрий знал, конечно, истоки силы тысяцких, истоки эти уходили во глубину московского люда, в его доверие и поддержку, но грядут времена, в коих двоевластию места нет.

Полк миновал торг перед Кремлем, проехал по Ильинке, через разбитые ворота в разрушенных Ольгердом деревянных стенах выехал на Сады. Левее лежал пустырь — Глинищи, правее — Сады, а ещё правее отекала их дорога, шедшая на переправу к небольшой речке Рачке. На пепелищах Глинищ почти не осталось изб. Чёрные трубы пожарищ всё ещё торчали тут и там: видно, ремесленному люду, холопам некогда было ставить новые жилища, весна оторвала их, позвала к земле, тут впору справиться с сараями для скота, поставить кузницы, гончарни, а избы... Можно лето пожить и в землянках, на Руси так-то не привыкать жить... Правее, вдоль самой Яузы, избы сохранились, тут испокон века стояли кузнечные слободки, гордясь своим первородством на Москве перед теми, кто взял обычай устраиваться кузницами в Заяузской слободе, под боком у монастыря Козьмы и Демьяна. Дмитрий, всматриваясь в низкие избы и высокие кузницы за ними, радовался, что столь важное дело не остановилось на Москве. Тут билась жизнь.

Собаки взлаивали на конных издали, бабы выкликали любопытных ребятишек от дороги, сами сторонились, не уходили, смотрели серьёзно и строго: не вздумал ли великий князь потихоньку сбежать из стольного града? Ежели так, то довесть надобно мужикам, те ударят в набат, затворят ворота, пересекут дорогу: умирать — так вместе, бояре хорошие и красно солнышко великий князь! Бывало так-то... Но полк был небольшой, и потоку, должно быть, особой тревоги не было у жителей города в тот час. Лишь выбрели сотни две народу из Великого посада, да ещё от Москвы-реки, от Васильевского луга потянулись, а от Яузы пастухи выскакали из голодных стад, ревевших на малотравье. Пастухи, что вражий разъезд, приостановились и высматривали издали, Знамени над полком не было, значит, поход невелик, можно пасти спокойно... Но как там ни раздумывай, а большому спокойствию не бывать, коли княжьи вой в сёдлах: в такую пору всегда тревожно думается о своей судьбе, не позовёт ли она в поход. А позовёт — оставляй, человек, плуг, кузницу, гончарню, кожедельный чан, литейную печь…