Воспоминания

Львов Георгий Евгеньевич

Второе издание воспоминаний видного русского общественного и политического деятеля, главы Временного правительства князя Георгия Евгеньевича Львова (1861–1925). Незаконченные автором из-за преждевременной кончины, они охватывают период его детства и юности. Яркие впечатления жизни в родовом тульском поместье, протекавшей в тесной близости с народом, проникновение в русский характер и нужды крестьян, осознание тяжелого труда на земле как основы нравственного и духовного существования нации, размышления о путях исторического развития России.

В книге использованы фотографии и изобразительные материалы из семейных архивов Вырубовых (Париж) и Е. Ю. Львовой (Москва).

В приложениях публикуются воспоминания о князе Г. Е. Львове, отклики на его кончину в русской эмигрантской печати, материалы об истории семьи.

Предисловие

Мне было девять лет, когда я на некоторое время поселился у князя Львова в его доме в Булонском лесу, где он жил с Евгенией Павловной Писаревой, вдовой его друга по Туле Рафаила М. С нами также жила Елена Сергеевна Львова, дочь брата Георгия Евгеньевича — Сергея, решившегося остаться в России с другой дочерью и тремя сыновьями, — все они были потом репрессированы. Впоследствии с Еленой Сергеевной — для меня «тетей Лелей» — у меня были самые близкие, душевные отношения, сохранившиеся вплоть до ее смерти в 1970-х годах. Она, как и князь Львов, похоронена в нашей семейной могиле на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.

В этот последний год князь Львов начал писать мемуары, прервавшиеся с его скоропостижной смертью. Я прожил с ним всего один год. В моей детской памяти он оставил впечатление доброго, спокойного, всегда занятого человека. То, что я знаю о нем, рассказывали мне тетя Леля и мой отец, которого связывали с ним не только родственные отношения, но и общее дело, Земгор, Временное правительство, совместная работа сначала в России, а затем в эмиграции.

Несмотря на то, что еще до революции князь Львов был одним из активнейших в России общественных деятелей, делегатом первой Государственной Думы, основателем Всероссийского Земского союза и председателем Земгора, его имя прежде всего получило известность как имя главы Временного правительства. Этот пост, которого сам он не добивался и который занимал менее пяти месяцев, явился источником всех упреков, которые сыпались на него в дальнейшем, как из России, так и в эмиграции, от «своих», затмевая всю его предыдущую долголетнюю плодотворную общественную жизнь, направленную на пользу народа.

Этот человек, которого судьба неожиданно поставила на авансцену государственной жизни и вскоре беспощадно отбросила, был видным, опытным общественным деятелем умеренных взглядов, политикой не интересовавшимся и не домогавшимся власти.

Исследователи, занимающиеся ролью Временного правительства в событиях 1917 г., видят обычно причину неудачи его деятельности в безволии, проявленном князем Львовым. Мало кто придает при этом значение последствиям отречения от власти государя. Это отречение и отказ его брата, великого князя Михаила Александровича, принять регентство обезглавили государство и упразднили сознание державной власти. Никакой другой формы управления страной предусмотрено не было, и нескольким ответственным деятелям пришлось спасать страну, создав сначала Временный комитет, а затем Временное правительство. В печати этот шаг часто представлялся как насильственный захват власти.

Мои воспоминания

I

Многими природными богатствами одарена от Господа Бога мать Российская земля — просторная, ровная, черноземная, поемная. Далеко слава о них легла. Но далеко не все богатства ее еще изведаны, далеко не все оценены. Не оценено достаточно одно из великих благ земли нашей — русская весна. Ох и хороша же русская весна! Много в ней силы, и велико ее значение в русской жизни. Ни одной стране в мире не дано переживать нашей весны. Ни у одного народа в мире нет этого ежегодного перехода природы из-под белого савана под венчальный наряд. Никто не знает этого почти осязательного чувства весеннего воскресения из мертвых. Никого так не охватывает, не обнимает ликующее, радостное шествие жизни. Быть может, именно это воскресение природы дает русской душе особое, ей одной испытываемое чувство духовного воскресения. День Воскресения Христова у нас поистине есть Воскресения день — всеобщего воскресения и природы и людей.

Эта гармония веры и природы глубоко залегла в характер и уклад всей жизни народной. Она составляет одну из основ жизни русского человека. Из века в век устанавливается в нем самой природой, что жизнь в своем извечном круговороте побеждает смерть и ведет к воскресению. Жизнь вечная дана православному миру не в вере только, а в живом ощущении. Она составляет подпочву и фундамент его психики.

И в моем ощущении и восприятии всего пережитого всегда проходило какое-то неуловимое чувство весны. Все всегда вело к воскресению. Все всегда было лишь переходным явлением к весне. И никакие ужасы, никакие черные дни не убивали веры, что придет весна. Все события, каковы бы они ни были, составляли для меня одну цепь переходных этапов к лучшему будущему, и зимние дни входили в нее по закону природы для весны.

Воспоминания мои могут показаться поэтому воспоминаниями неисправимого оптимиста. Что же делать — этому виной не умышленная тенденциозность, это моя правда. Что же делать, если весна составляет органическую часть моей природы, а время, в которое мне пришлось жить, было проникнуто весенним воздухом, в котором таяли застоявшиеся зимние льды. Что же делать, если оптимизм мой есть производное русской природы и веры.

Я родился в 1861 году, 21 октября в городе Дрездене, но вскоре после моего рождения родители мои переехали в Россию, и все мое детство протекло в деревне в Тульской губернии, с которой связана и вся последующая моя жизнь. Село Поповка было колыбелью всей нашей семьи. Небольшое, в четыреста с небольшим десятин земли, имение это пришло к нам со стороны матери от ее тетки Прасковьи Ивановны Раевской, у которой она воспитывалась. Прасковья Ивановна была богатая помещица, жила всегда в Москве большим открытым домом, слыла меценаткой и устраивала себе в Поповке летнюю резиденцию. Она имела в виду основать в ней женский монастырь, но не успела выполнить своего намерения. Строилась ею усадьба в начале 18 века. Дом деревянный, двухэтажный, в десять больших комнат, с большими окнами и дверями из такого отборного мелкослойного красного леса, которого теперь и не сыскать — его возили за сто верст из Калужских засек — в стиле московского ампира. Перед ним на востоке был большой овальный газон, по бокам которого стояли два чудных маленьких флигеля, тоже в стиле ампир — с куполами и колоннами, а напротив дома, за газоном, большая белая каменная церковь, легкая, стройная, с каменной оградой — все постройки хорошего архитектора, не помню его фамилии, кажется Жилярди, который строил Вознесенский женский монастырь в Московском Кремле, что стоит у Спасских ворот. По планировке и размерам усадьба не соответствовала имению. В ней было много широкобарского, а имение было в сущности мелкопоместным. От южной стороны дома шел сад, спускающийся к пруду, через который в прежние времена переправлялись в плавучей беседке на другую сторону, где раскинут липовый парк, стояли оранжереи, грунтовые сараи, фруктовый сад, ягодники и огород. С западной стороны дома через проезжую дорогу стояли надворные постройки: скотный двор, конюшни, каретные сараи и еще дальше, за оврагом, гумно. Село тянулось двумя слободами по обе стороны усадьбы с южной стороны, так что дом наш с садом был охвачен деревней. К востоку от церкви шла березовая аллея, называвшаяся «прошпектом» — это подъезд к усадьбе с полуверсты длиною — очень красивый, придававший некоторую парадность всей усадьбе. Вдоль аллеи шел выгон с церковной слободкой. Вся окружающая местность довольно живописная, холмистая в перелесках, типичная переходная от северной лесной к южной черноземной, степной полосе.

II

Первые более или менее отчетливые воспоминания мои начинаются с Тулы. Отец служил в Туле управляющим государственных имуществ. Мы жили, конечно, на Дворянской улице, в доме Полонских, в нем помещалось в последние годы училище для слепых. Дом был большой, с парадными комнатами, с нарядной мебелью от знаменитого в то время в Москве столяра Блей-Шмидта. Внизу большая зала, гостиная, спальня мама́, коридор, а по другую сторону его — кухня, комната бабушки Софии Николаевны Молчановой, кабинет отца, буфет, передняя. А наверху детские — наша, двух младших братьев, в которой была и наша бонна, англичанка miss Jenny Tarsy, комната старших братьев, классная, учительская и девичья. Рядом с нами был дом Расторгуевых с садом, и там было несколько скворешников, которые мы очень любили, — они были видны из окна нашей детской, и мы весной были в близких отношениях со скворцами. В доме было много прислуги — два лакея, Егор и Димитрий, горничные — одна Поля, очень злая, другая Ольга, впоследствии жена Димитрия, повар Емельян, большой искусник — он делал замечательные тянучки, и кухонный мужик Гаврила из Поповки, особенно близкий наш друг, черный красавец и левша. Жили до вольно широко, была карета и пара вороных лошадей для выездов в церковь и визитов, кучер Макар. Нас удивляло, как это — он небольшого роста, а когда садился на козлы, то казался большим от кучерского кафтана.

Дом наш для Тулы был светским. Помню фамилии круга знакомых. Нас посещали губернатор Шидловский, вице-губернатор, судебное ведомство, архиерей Никандр, семья Волкова, впоследствии он был управляющим Московским земским банком, Буши, Хрущевы, Арсеньевы, Тулубьевы, помню Салтыкова-Щедрина, который служил управляющим Казенной Палатой, Льва Николаевича Толстого, очень нарядного, князя Хилкова, Полонских, Булыгиных — наших единственных родственников в Туле, губернского предводителя Минина — толстого, толстого господина. Удивляюсь, как все они остались у меня в памяти, почему даже я их знал. Вероятно, потому, что впоследствии их поминали, перебирая в памяти тульское житье. Но все лица и фигуры их я помню отлично. Как маленький горбоносый и всегда щеголевато одетый князь Хилков картавил, как отец передразнивал Волкова, называл его «обшигная площадь», выговаривая вместо «р» «г». У нас были сверстники, товарищи Арцымовичи Витя и Костя — оба впоследствии чиновники Министерства внутренних дел, Буши и Булыгины Путя и Миша, несколько старше нас и удивлявшие нас своею удалью и отчаянностью. Наверху была одна комната, в которой никто не жил, там были сложены матрасы. Когда Путя и Миша приходили к нам, они устраивали из этих матрасов горы и катались с них — и мы тянулись за их удалью в этих катаниях.

Жизнь в Туле отмечена несколькими крупными событиями, впечатления от которых остались на всю жизнь. Мы гуляли обычно по Киевской улице. Широкая, круто спускавшаяся от Киевской заставы вниз до Кремля, она была центром тульской жизни. Наверху ее стояла самая высокая церковь в Туле — Всех Святых и тюрьма. Вниз, по обе стороны ее тянулись все казенные большие дома, так называемые присутственные места: Окружной суд, Губернское правление, Казенная палата, полицейский дом с пожарной каланчой, губернаторский дом, а в нижней части ее были лучшие магазины. Мы ходили вниз до Кремля и возвращались обратно мимо торговых рядов по Петропавловской. На этом пути были излюбленные места. Около кремлевской стены всегда на одном и том же месте стоял торговец с кос-халвой, высокий, худой, красный, который считался греком, так как халва называлась греческой. Халва эта стояла высокой белой горой на его лотке, и он ловко откалывал от нее куски. А напротив его, в рядах около подвала Щукина, знаменитого до последних времен поставщика гастрономических товаров — он особенно славился паюсной икрой и рябчиками, была торговля певчими птицами. На стенке висело множество клеток с замечательными голубями-турманами и разными певчими птицами, которые громко и весело щебетали. Вот этот грек с халвой и птицы имели особую притягательную силу и были всегда, конечно, целью наших прогулок. Еще на Петропавловской у каретника Флитера была наша любимая красно-бурая корова, которая гуляла на улице против его двора, грелась на солнце и восхищала всех своей красотой, про нее говорили, что она самая лучшая, первая корова в Туле. Флитер выпускал ее на улицу для своей славы.

Когда и как произошло событие покупки птиц, я не помню, но у нас в детской появились зимою чижик и щегол. Они летали у нас на свободе и скоро очень приручились. Дружба с ними была очень тесная. Щегол казался мне очень умным, и я любил его больше чижика. Птицам зимою, рассказывали нам, холодно и голодно, поэтому их ловят «казюки» и продают детям, чтобы они зимою их кормили, а на Благовещение весною выпускали на волю. «Казюки» — это заводские рабочие Тульского оружейного завода.

Тульский оружейный завод, первый в России, построен при Петре Великом знаменитым Демидовым — купцом из соседнего с Поповкой села Павшина. Как все заводы того времени, он работал водной силой. Заводская запруда по реке Упе держит массу воды, которая затопляет приупские луга на много верст за Тулу. Вся нижняя, заречная часть Тулы — так называемое Чулково — заселена оружейниками — «казюками» и жила своей особой жизнью, для нас особенно таинственной и интересной. Чулково было центром кустарных произведений, которыми славится Тула, особо скобяных изделий, гармоний, охотничьих ружей и самоваров. Знаменитые на всю Россию фабрики: гармонная Воронцова, скобяная братьев Тепловых, самоварная братьев Баташевых — выросли на кустарях. На них работают все окружающие Тулу селения Тульского, Веневского и Алексинского уездов.

III

Все наше детство протекло в Поповке в дружественной и благожелательной атмосфере. Отец основательно считал ее основным условием нашего воспитания. Он сам создавал ее своей жизнью, своим отношением к людям. Не помню, чтобы он сердился на кого-либо. Со всеми он был ласков и добр. Ко всем относился с равным вниманием. К нему ходили за советом и за помощью со всех концов. За отсутствием в то время земской медицины он лечил и помогал, как мог, в болезнях. Всегда сенцы за кухней были полны народом — целыми днями он возился с ним. Он любил заниматься огородом, цветами, любил ботанику, писал и прекрасно зарисовывал карандашом виды и цветы — это у него было от отца. Дедушка наш, Владимир Семенович, мы его не знали, он умер до нас, оставил после себя альбом зарисованных им акварелью цветов. Это была гордость и украшение дома. Цветы были в альбоме как живые, так тонко нарисованы, такими живыми красками, что все любовались ими. Одуванчик был такой, что казалось: он вылетит, если дунуть на него.

Я не помню ни одной ссоры в доме или в усадьбе. Тон у нас был такой, что все боялись отца из уважения к нему, а он относился с равным уважением ко всем, без различия в положении, чувствовалось, что он уважал не положение, а человека. Никогда он никому не приказывал, а всегда всех просил. У него были острые карие глаза, удивительно добрые и проникновенные. Все чувствовали его авторитет, основанный на моральной силе. На похоронах его один старый мужик сказал мне: «Да, вот уж был барин до всех жаланный» — это была верная и полная характеристика. Не только свои близкие, но и не знавшие его близко и даже дворяне, закоренелые крепостники, сторонившиеся от него и называвшие его за либеральные взгляды и вольнодумство вольтерианцем, уважали его и считались с его мнением. Репутация его как человека, стоявшего выше общего уровня, была твердо установленная, незыблемая. Духовной культурой он был далеко впереди своего века. Он был камертоном окружающей его жизни, и мы жили и дышали мягкой, «жаланной» атмосферой. Всю жизнь отец был для меня каким-то внутренним критерием дозволенного и недозволенного, что было можно и чего нельзя. Он был проверочным инструментом, который давал самые точные измерения в духовной и моральной области. Никто из нас не унаследовал полностью отцовского «жаланства». Больше всех унаследовала его сестра. Душевным складом своим, жизнепониманием, отношением к людям, неограниченным доброжелательством, соединенным с мягкосер днем, лаской и приветливостью, а главное, глубоким чувством долга и отсутствием эгоизма, граничившим с полным самозабвением и самопожертвованием, не только она очень напоминает отца, но благодаря жизненной обстановке во многих отношениях она дала более яркую реализацию этих душевных качеств, чем отец.

«Жаланство» ее было общеизвестно. У нас была дурочка Авдотья из Желудевки, которая всю жизнь, как она говорила, бегала. Она не ходила, а все бежала, спешила неизвестно куда и говорила сама с собою. Пришла она к сестре и говорит: «Васяся, вот я к тебе пришла, народ сказывает, ты дур любишь». И действительно, все обиженные судьбой окрестные нищие, дурочки, калеки, слепые и убогие были завсегдатаями сестры. Для всех она что-то припасала, поила их чаем и кормила, когда они приходили к ней. Всегда в прихожей кто нибудь дожидался от нее какой-нибудь самой ничтожной милостыни — хлеба, щепотки чая с сахаром, либо платка на голову, либо просто ласкового, сочувственного слова. Все дело милостыни в том, как давать ее людям. Она умела так давать, что самое ничтожное даяние принималось как великое благодеяние. Была у нас побирушка Хавронья, которая говорила о себе всегда в третьем лице. «Ты, Хавронья, пришла? Да Васяся, чтой-то Хавронья замодничала, занемогла, дай, думаю, пойду погляжу на Васясю». Васяся — это общая наша кличка — заменяла непонятное ваше сиятельство. Мы как-то учили Мишку-свинаря выговаривать это титулование, он никак не мог произнести его и говорил: ваше свинятельство. Так же, как мой отец, она лечила как могла больных. Когда уже у нас был земский медицинский пункт, больные все-таки приходили к ней. «Был у дохтуров, всех обошел, так что же они: дадут пузырек — пей, говорит, а пользовать нисколько не пользуют». И вот она пользовала душой — начнет объяснять, как надо пить этот пузырек, расхваливать лекарство и убеждать, что оно непременно поможет, обласкает, отведет человеку душу, и он уйдет ободренный, в полном убеждении, что «дохтур» дал только пузырек, а по-настоящему пользовала Васяся.

Атмосфера желанности и дружественных отношений, созданная вокруг нас отцом, была, в сущности, более ценным капиталом, чем денежный, которого ему не удалось дать детям. Она помогла нам в дальнейшей жизненной борьбе, в хозяйственной работе и наставила нас на правильный путь. Деньги повернули бы нас в другую сторону, они не обогатили бы нас ни опытом, который мы приобрели в работе, ни тем жизнепониманием, который она дала нам. Мы чувствовали в работе общее одобрение. Я помню, как однажды старый Николай Карпов, печник из Желудевки, кладя печь, в разговоре со мной сказал: «Уж про молодых князей никто не скажет: хлопотуны. Господа, а во всех делах, в каждый след сами». И не только чувствовали одобрение, а получали содействие советом и делом. Тысячи раз выручали нас, да как выручали, как помогали. Ни от кого в жизни такой выручки потом не видали. С каким доброжелательством. Старая Анисья Никаноровна, пономариха, по прозвищу «капиталистая», потому что все знали, что у ней есть 140 рублей, сколоченные за всю жизнь свою на похоронки, не раз давала взаймы весь свой капитал на выручку в трудную минуту, вытаскивала со дна сундука синий платок, развязывала узел и давала заветные бумажки свои. Бабка, мать целовальника Афанасия Ивановича, умная старуха, скупая, хозяйственная, тайком от сына давала сотнями, кулак и мироед Иван Журин тоже не отказывал, нажившийся в Москве стекольщик Михаил Городничев давал тысячами.

Брат Сергей начинал хозяйство без всякой подготовки, его обучали хозяйствовать мужики. Ни одного дела не начинал он без совета своих друзей-мужиков. Они не только наставляли его в каждом частном случае, но и давали общее направление и тон всему ходу хозяйственной жизни. И тон был не только миролюбивый, но миротворческий.

IV

Детские годы в Поповке пополнялись не только впечатлениями от крестьянской жизни. Были соседи-помещики, были выезды в город, были приезды родственников, были гувернантки, учителя, был свой собственный мир — детская и свои занятия, свои друзья собаки и любимые животные. Жизнь была густо наполнена, и все как-то сливалось в одну общую гармонию. Ближайшими соседями нашими были Домашневы в с. Изволь, всего только три версты от нас. Изволь было дивное имение на Упе. Оно славилось в уезде, хотя было небольшое — всего 900 десятин, составом своих угодьев. На 100 десятин полевой земли и 200 десятин леса в нем было 100 десятин заливного луга, лучшего по Упе. Упа делала перед Изволью поворот от Тулы с востока на юг. На повороте этом в полую воду задерживался и осаживался мягкий ил. Луга хорошо удобрялись, и на них рожались дивные травы, извольские сена считались лучшими по Упе. Луга эти дозволяли держать много скотины, и при малой запашке все поле под озимое сильно удобрялось, хлеба в Изволи были всегда великолепные.

Хозяйство было простое и легкое, себе оставляли лугов немного, а остальное делили на делянки и продавали. Цены на луга из года в год росли и дошли до 40 и 60 рублей за десятину. Имение считалось кладом. Без трудов, без хлопот давало как проценты с капитала в банке — про него и говорили «лучше всякой банки».

Барская усадьба, большой старый деревянный дом с большим балконом и белыми колоннами стоял на склоне высокого бугра. С балкона был чудный вид на все луга вплоть до Тулы. Видны были церковь Всех Святых и тюрьма. В половодье это было целое море.

Дмитрий Иванович Домашнев был маленький, худенький, сморщенный, как сморчок, такой маленький, что он, чтобы казаться хоть немного повыше, носил такие высокие каблуки, что с трудом ходил. Он почти не выходил из дома, курил трубки с такими чубуками, которые были длиннее его, постоянно звал казачка чистить и набивать их табаком и сидел в кабинете, окруженный борзыми собаками, которые валялись на всех диванах и креслах. Его считали ни во что. Все была его жена Мария Петровна, высокого роста, вдвое больше его, ходила всегда в черном платке, с палкой вроде посоха с костяной ручкой-костылем, говорила густым басом, держала себя величественно, нюхала табак. Она была уездная и губернская политическая дама, руководила в уезде дворянскими делами и интересами. Отец в насмешку называл ее предводителем дворянства. Она разъезжала в карете четверкой по всем помещикам, интриговала и была главным действующим лицом на дворянских выборах. Хозяйство ее не занимало, Дмитрия Ивановича тоже. После освобождения крестьян он выстроил не то сахарный, не то крахмальный завод, прогорел на нем и, разочаровавшись, все бросил. Детей у них не было, и им было довольно с одних лугов. Все хозяйство вел кучер, любимец Марии Петровны, Терентий, который разъезжая с нею по уезду, сумел полностью завладеть ее доверием. Когда Дмитрий Иванович умер, Мария Петровна стала еще больше ездить и почти не сидела дома. За отсутствием их дома правил хозяйством сын кучера Терентия Устинка. Скоро умер и кучер. Мария Петровна состарилась, боялась ездить без своего любимца и осела в Изволи. Хитрый и ловкий Устинка окончательно окрутил ее. Она все ему доверила, и он чувствовал себя полным хозяином имения и распоряжался как хотел и Марьей Петровной. У него были братья и сестры — все у него были в услужении. За обедом он сидел за столом рядом с Марией Петровной, а младший брат его Ваня подавал кушанья. Мария Петровна шагу ступить без него не могла и почитала Устинку за своего благодетеля, который под старость ее не бросил и ухаживал за ней. Когда она умирала, этот благодетель ухитрился дать ей к подписи духовное завещание, по которому Изволь перешла к нему. У Домашневых были родственники Вадбольские, которые знали, что имение завещалось им; они подняли дело, подали в суд, но формально дело было составлено так чисто, что духовное завещание было утверждено, и заведомый мошенник и преступник Устинка стал помещиком Устином Терентьевичем Ливенцевым, владельцем Изволи.

Когда Мария Петровна приезжала к нам, отец подтрунивал над ней и до слез заливался смехом, слушая ее рассказ. Она любила рассказывать о своих геройских похождениях и политических успехах. Я перед нею однажды жестоко оконфузился. Мы разучили играть «Красную шапочку». Была устроена сцена, т. е. повешена занавесь и поставлены стулья для зрителей. На репетициях все шло благополучно. Я играл Красную шапочку. Поднятая занавесь должна была застать меня в лесу, я должен был гулять между расставленными питоспорумами и собирать грибы. Занавесь подняли, я увидал публику, сконфузился и расплакался. Мария Петровна поняла, что это и была моя роль и стала громко поощрять естественность моей игры: «Charmant, charmant»

V

С Ляенесом у нас шло учение и гуляние, а в детской шло приобщение к литературе и поэзии. Детская литература в наше время была богаче, чем в позднейшее время. Она была содержательнее и поэтичнее той, которая досталась позднейшим поколениям. Такие книги, как «Счастливоесемейство», «Подвиги милосердия», «Филипп Антон», «Нептун», «Сергей Лисицын», «Сережа Найденыш», «Серый армяк» — были проникнуты высоким идеализмом и любовью к человеку. Сколько было пролито слез над ними, какие нежные чувства рождали они, какой глубокий след оставили в душе, какое громадное влияние оказали они на формирование мировоззрения — это трудно описать. Мы жили одновременно в действительном мире и в мире, созданном этой литературой, они переплетались и сливались воедино, и трудно сказать, который из них преобладал в душе. Любил я русские сказки в сборнике Буслаева и сказки Андерсена. Одна из них «Гречиха», белое поле которой за гордость было наказано во время грозы молнией, которая спалила ее, и она стала черной, особенно трогала мое сердце. С нею и со случайным письмом к папа какого-то господина Ф. Ромера связано происхождение моего почерка. Письмо Ромера из Черниговской губернии по поводу Сокольей слободы было написано поразительным почерком. Я стал подражать ему: и, конечно, облек в него свою любимую «Гречиху». Переписывал ее много раз, пока не достиг приближения к почерку Ромера.

Такие рассказы о белке Бобочке, совершившей путешествие через озеро Байкал, вводили в мир животных не меньше, чем самое общение с ними. Бобочка была мне таким же близким другом, как мой ворон.

За эти детские годы в Поповке произошло у нас несколько крупных событий, которые широко раздвинули рамки нашей жизни и поставили передо мной вопросы о Боге, жизни и смерти. В первый же год по переезде из Тулы родилась сестра Маня. Отчетливо помню крестины ее в кабинете отца, как батюшка окунал ее в воду в медной высокой купели и, когда служба кончилась, поздравил нас с сестричкой. Года два спустя скончалась Баба́ Софи́, София Николаевна Молчанова, родная сестра матери нашей матери Прасковьи Николаевны Мосоловой.

Родная бабушка была невероятного характера и беспокойного нрава. Она была что теперь называется истеричкой, неврастеничкой. Про нее рассказывали, что она дедушку нашего била палками. Иван Никитин рассказывал, как сам видел, что она на балконе чуть не убила его стулом и выгнала из дому. Она бросила своих детей — сына Федора и дочь Варвару. Вот маленькую Варю, нашу мать, и приняла на воспитание ее тетушка Прасковья Ивановна Раевская, а бабушка София Николаевна, девица, посвятила себя целиком своей племяннице, смотрела на нее как на свою дочь, и когда отец женился, она перешла жить в дом к нему.

Бабушка Прасковья Николаевна, будучи кругом виноватой перед своими детьми, не могла простить сестре, что она присвоила себе право матери, и отцу, что он принял к себе жить Софию Николаевну. Сама она жила всегда за границей, большей частью в Париже, и оттуда терзала письмами отца, требуя денег. Письма ее — их накопилось целые стопы, полные упреков, претензий и обвинений, были всегда мучением, мама плакала, отец мучился, но высылал без конца денег, что и служило одной из причин накопления долгов. Бабушка колесила по всей Европе, ненавидела Россию, как варварскую страну, и не хотела возвращаться в нее.