У мента была собака

Мамедов Афанасий

«

У мента была собака»…

Taк называется повесть Афанасия Мамедова, удостоившаяся известной премии им. Ивана Петровича Белкина 2011 года. Она  о бакинских событиях 1990 года

Упоминания о погромах эпизодичны, но вся история строится именно на них. Как было отмечено в российских газетах, это произведение о чувстве исторической вины, уходящей эпохе и протекающем сквозь пальцы времени. В те самые дни, когда азербайджанцы убивали в городе армян, майор милиции Ахмедов по прозвищу Гюль-Бала, главный герой повести, тихо свалил из Баку на дачу. Вернувшись в город, майор, впрочем, все равно переехал с женой в оставленную армянской семьей квартиру. И, казалось бы, зажить спокойно, но по ночам под его окнами появлялась «армянская Баскервили», тоскущая по своему бывшему хозяину Каро. Гюль-Бала сначала решил застрелить собаку, а потом… привел ее в свой дом. В ее дом…

#i_001.png

I

Никто из кёмюрмейданских не знал, из какого района приехал он в Баку, никто не помнил, когда этот страж относительного порядка выстроил себе стрельницу выше Девичьей башни, чтобы денно и нощно наблюдать в сверхмощный окуляр за естественным ходом нашей жизни, за всем происходившим в округе; когда стал он «центром тяжести с Первой по Седьмую параллельную», как точно заметил однажды наш дворник Рыжий Семка еще до своего отъезда на историческую родину.

Нигяр-ханум, которой двор в этом вопросе склонен был доверять — а кто лучше ее мог это знать, — уверяла, что товарищ Гюль-Бала на Кёмюр Мейдане появился летом семьдесят пятого, и приехал он с родины Низами, а вовсе не из Шамахи, как, к примеру, считала абортмахерша Джейран, к мнению которой тоже следовало бы прислушаться, хотя бы потому, что причина ее знакомства с товарищем майором Гюль-Балой носила куда менее романтичный характер.

Джейран утверждала, что и сейчас помнит, когда именно первый раз отнесла взятку новому участковому новыми червонцами, «красными лэнинками». Было это в одна тысяча девятьсот семьдесят втором, в цветущем пряном мае, за месяц до того, как посадили ее «бэдного-бэдного» старшего сына, уголовника Тофика. Причем Джейран присягнуть могла: зубодробильного перстня-печатки у товарища Гюль-Балы тогда еще не было, и, когда новый участковый бросил пухленький, мятый, незаклеенный конверт в скрипучий ящик ментовского стола, «хоть верь э, хоть нэт — до шеи покраснел да, прямо до галстука да, селка кими ди да (точно целка)». «Шамахинцы, они все такие, да, — неизменно подытоживала Джейран далекие и от того, быть может, подернутые грустью воспоминания, — неблагодарные, да».

Но помимо этих двух расхожих мнений существовало еще одно — местной щебеталки Лолы-Дили-Бош. В семьдесят четвертом году на православную Пасху, после дождя, который, казалось, лил целый год, в дверях государственной, а на самом деле Лолиной парикмахерской возник молоденький мент с комсомольским значком на груди. Это она посоветовала ему значок с «кечаль башем» (лысоголовым) немедленно снять, а вместо него начать отпускать усы как у Омара Шарифа — для острастки близлежащего (гм-гм) чрезмерно удалого населения, усы, с которыми он по сей день не расстается и от которых Лола-Пустой-Язык в восторге всякий раз, стоит теперь уже седовласому блюстителю порядка занять старое парикмахерское кресло.

Существуют также мнения Додика, хозяина швейного ателье, когда он пошил первый раз менту бостоновые брюки с манжетами, и мнение дяди Рамиза — владельца газетного киоска, одного из первых продавцов ныне популярного в народе «Коктейль-Дайджеста». Но этих двоих никто никогда всерьез не воспринимал, возможно, потому, что они сами никогда никого всерьез не воспринимали, разумеется, кроме все того же участкового и пары-тройки чопорных партийных бонз, представленных, главным образом, в виде первомайских погрудных портретов, что никак не мешало им в полный рост наведываться в душные многопроходные сны Додика и дяди Рамиза.

II

Солнце будто шаг вперед сделало, приблизилось на недопустимое расстояние, поймало в свой невидимый прицел из всех непритязательных галерей мира эту одну — душную, узкую, с подтекающим краном, с крепким духом испражнений коммунального клозета. Краска старая на подоконнике вся растрескалась, обнажая медицинской белизны шпатлевку. Запах когда-то проолифленного дерева, изошедшего рубцами давнего прошлого, смешивался с кисло-горьким запахом набитой папиросными окурками алюминиевой пепельницы и тяжело поднимался кверху под высокий деревянный потолок с обвислой, как в сказках про Кощея, серебристой паутиной в углу.

Тут и молодому пяти минут не выдержать, а старик сидит в своей «колеснице» уже больше часа, чай допивает и никак не может допить, одной рукой четки перебирает «футбольные», с фотографиями игроков «Нефтчи», другой — проходится по подоконнику, по сколам колким, сухие кусочки краски подбирает или стряхивает на пол, на себя…

Старику давно следовало бы перебраться в комнату: там темно, там прохладно и чисто, можно попросить вредную Сакину, чтобы она уложила его на диван, тогда бы он мог смотреть в потолок или включить черно-белый телевизор. Но свой потолок старик видеть уже не мог, даже тогда, когда делил его на две половины зеленого поля, прилежно расставляя игроков и приводя их в движение на свое усмотрение, а по телевизору…

Да он же в последнее время точно дикая собака, этот телевизор, и потом, разве покажут когда-нибудь их дом на Кёмюр Мейдане, двор-колодец или футбольный матч из шестидесятых на первенство страны. Ну хотя бы тот один эпизод, который до сих пор тело его помнит, от которого кровь холодная, медленная, ко всему почти безразличная закипает, как от женщины молодой, гладкой в стариковскую перекрученную жизнь без особой нужды ворвавшейся.

Они тогда провалились после затяжной многоходовой атаки, он по флангу последним к своим воротам летел, и тут вдруг противник на центральном круге затеял поперечную перепасовку. Он же сумел обокрасть их, перехватил мяч, приняв его чуть выше колена, прокинул себе на ход. Великолепная-Девятка надрывался как мясник на воскресном базаре: «Сам иди, Байрам, красавчик! Коридор, коридор!..» И старик, тогда, конечно, никакой не старик, а действительно Байрам-Красавчик, рванул по свободному правому. В штрафную входил, когда почувствовал затылком — сейчас защитник, поняв, что не догонит, в подкате постарается выбить из-под него мяч. Байрам-Красавчик пыром протолкнул его чуть дальше от себя и подпрыгнул заблаговременно, чтобы под ним бэк пролетел, траву вхолостую бутсами срезал. Так и было оно. А потом он думал, укладывать ему черную птицу — вратаря, бить правой в ближний или аккуратно левой «щечкой» с подрезкой в дальний от себя. И вдруг — сколько длилось это «вдруг», полсердечного удара?! — принял единственно верное решение. (Даже стадион «шляпы снял» с некоторым опозданием.) Он переложил корпус на полном ходу и, чуть ли не падая уже, «парашютиком» перебросил его через защитников, голкипера на дальнюю штангу. Нападающему ничего не оставалось, как замкнуть контратаку, посылая мяч практически в сетку пустых уже ворот. Правда, сделал он это эффектно, точно в бронзовомедальном падении. Давно это было, нападающий за сборную СССР потом играл, а старика поломали раз-другой — и ушел он хромаючи на завод «Парижской коммуны», корабли каспийские ремонтировать, а потом физруком в шестидесятую школу взяли. Хорошо — от дома недалеко, да и к стадиону «Спартак», к траве зеленой, к бухте всей его жизни поближе. Нет, не покажут по телевизору той атаки, другое будут показывать, беженцев, «Черный январь»…