Третий прыжок кенгуру (сборник)

Николаев Вл.

История повести «Третий прыжок кенгуру» неожиданна – отец писал ее в Переделкино в доме творчества писателей, работал с удовольствием, даже, как он сам говорил, весело. А вот в издательстве «Молодая гвардия» столкнулся с проблемами: то началась перестройка и «борьба с пьянством», а потому попросили убрать всякие упоминания о выпивке, потом кто-то сказал, что редактор популярного журнала узнает в повести себя и обидится, потом рецензент увидел упоминание о КВН и «обратил внимание», что передача на телевидении была закрыта. Словом, грустная история. Но рукопись в ее первоначальном виде лежала у нас дома, и я рад, что ее час настал. Конечно, кто-то скажет, что нет в ней фантастики, так и «Гиперболоид инженера Гарина» после изобретения лазера перестал быть фантастикой. Но в ней есть главное – время, в котором многие из нас жили.

Вторая повесть, в общем грустная, тоже о главном – о времени и о людях разных принципов. В какой-то степени она ставит философский вопрос – можно ли жить по правде и быть ей верным, при этом еще и достойно существовать. Можно, но трудно. Об этом знал мой отец, который и поделился этим опытом.

Всеволод Кукушкин

© Кукушкин В. В., текст, 2007

© «Олимпия Пресс», 2007

Третий прыжок кенгуру

Повесть фантастическая, отчасти сатирическая и несколько даже детективная

Глава первая,

весенняя, радостная, в которой автор представляет главных героев своей повести

В синий-синий апрельский день шальное солнце с такой беззаботностью гуляло по безоблачному небу, что похоже было на сбежавшего с уроков бедового ученика. В тот прелестный день и в самом деле с уроков сбежало рекордное число школьников. Среди них на этот раз оказались не одни отъявленные второгодники и закоренелые бездельники, без особой охоты переползавшие в следующий класс, но и те, кого в школьном обиходе принято называть «хорошистами», и даже некоторые отличники.

Да что школьники, служащие разных учреждений тоже под влиянием неведомой силы не могли усидеть за своими столами и под разными предлогами разбегались кто куда. Разморенные первым весенним теплом, одни бесцельно слонялись по обласканным солнцем улицам, других все больше влекло в парки и скверы, где едва-едва начала зеленеть трава, а деревья стояли еще совершенно голые, хотя в их кронах и ошалело орали возбужденные грачи, третьи неведомо каким образом оказались даже за городом в чистом поле, где над парующей в теплой истоме землей дрожало зыбкое марево, а в режущей глаза синеве неумолчно рассыпались трели невидимого жаворонка. Уж в чистом-то поле городским служащим вроде бы и вовсе ни к чему быть. Я не знаю, зачем они туда устремились. Если бы кто их спросил об этом, уверен, они и сами затруднились бы с ответом.

Словом, весна взбудоражила всех или почти всех. Город радостно оживился, как в канун большого праздника, когда все бегают, высунув языки, за всевозможными покупками в ожидании неизбежных гостей. Охватившее всех возбуждение было похоже еще на то суетливое беспокойство, какое овладевает истинными болельщиками в день большого футбола. Правда, в такой день учреждения под самыми невероятными предлогами покидают преимущественно мужчины, а на этот раз от них не отставали и женщины.

У кого-то из читателей может сложиться впечатление, что автор хватил через край, изображая дело таким образом, будто, ошалев от внезапно нагрянувшей весны, люди взяли и вот так, не давая ни себе, ни другим и в особенности начальству отчета, сбежали подобно безответственным ученикам со своих добросовестно насиженных мест. Нет и еще раз нет. У каждого нашлись для этого причины, веские, обстоятельные, каждому понадобилось отлучиться по делу, и даже по весьма важному делу. Так по крайней мере думалось. И первым побуждением каждого было непременно явиться в то учреждение, куда приспичило наведаться именно сегодня. Не завтра и не послезавтра, а непременно только сегодня.

Если в другие дни, не застав нужное лицо, посетители обычно гневались и выражали свои отрицательные эмоции по этому поводу довольно бурно, то сегодня они этому от всей души радовались. Тут же с восторгом устремлялись снова на оживленную весеннюю улицу, в душе понимая и оправдывая каждого, кого не оказалось на месте – весна же!

Глава вторая,

по-прежнему еще весенняя, но уже более грустная, в которой намечаются основные события повести

Пока Кузин и Чайников шагают в ближайшее кафе, пока они будут раздеваться и выбирать себе уединенный столик, за которым можно без посторонних отвести душу, я чувствую необходимость еще кое-что сообщить о наших героях.

Читатель несомненно догадался, что Аскольд назвал своего почтенного друга Кузей, а тот его в свою очередь Чайником по давней школьной привычке, когда они называли друг друга только так и никак иначе. Аскольда Чайникова вся школа звала Чайником, и это его нисколько не обижало, хотя и был он с самых малых лет обидчив, задирист и горяч и никому тогда обид не прощал. И Никодима Сергеевича сверстники запросто звали Кузей, никак не подозревая, кем он станет в будущем. Кличка, впрочем, никому не казалась обидной, она лишь выражала общую снисходительность к довольно тихому и очень способному ученику, который лучше всех успевал по математике и физике, получал грамоты на олимпиадах, прославляя тем самым и свою родную школу. Кузю одноклассники любили за то, что он при всех своих отличных успехах не задавался, охотно позволял списывать решения заковыристых задачек, а на контрольных решал трудные примеры за добрую половину класса.

Чайников же не отличался ярко выраженными способностями. Он с некоторым, и то лишь время от времени пробуждавшимся интересом относился к географии, истории и литературе, другие же предметы почти открыто игнорировал, вполне довольствуясь тройками. Но зато Аскольд не был обделен силой. Однажды он заступился за Кузю и так отволтузил обижавшего его верзилу из параллельного класса, что тот несколько дней не посещал школу, дома мужественно заявил, что покалечился, сорвавшись с забора, и больше пальцем не прикоснулся к одаренному Никодимчику.

С тех пор Чайник и Кузя сделались неразлучными друзьями. Собственно, в самом начале преданным другом был Кузя, в школьные годы сила почитается выше любых других доблестей. Юный математик делился со своим покровителем завтраками, беспрекословно выполнял за него домашние задания и почти всюду сопровождал. Чайнику порой это было даже в тягость, и он в этих случаях грубо прогонял своего преданного друга, особенно когда затевались слишком рискованные игры или дела, до которых, как он полагал, у Никодимчика нос не дорос.

Благонравный во всех отношениях Кузя тянулся к буйному Чайнику. Так оно в жизни чаще всего и случается. Иные авторы пытаются нас уверить в том, что образцовые ученики будто бы увлекают своим примером грозных непосед вроде нашего Чайникова. По справедливости так оно и должно бы быть. Но жизнь, как это ни странно, мало считается со справедливостью, и в действительности, увы, довольно часто случается почему-то наоборот. Я не берусь объяснять, почему происходит так, а не иначе, как хотелось бы нам, взрослым, столь озабоченным воспитанием подрастающей смены, а лишь отмечаю, как и положено реалисту, то, что более отвечает правде жизни.

Глава третья,

в которой рассказывается о начале событий, послуживших основой этой повести

Может, это и покажется кому-то странным, но первоначальное скептическое отношение Аскольда Чайникова к заманчивому предложению друга облегчить адский труд умной машиной начало улетучиваться. Не то чтобы он окончательно поверил в реальность заманчивого обещания, но мечта о чудесной машине все чаще грела измученное сердце поэта. «Как было бы здорово, если бы и в самом деле такое оказалось возможно», – мечтал Аскольд, сидя в своем кабинетике под лестницей.

Самотеком он теперь занимался с еще большим отвращением. А занимался потому, что заявление об уходе подать никак не решался. Гора рукописей угрожающе росла, и Чайников чувствовал, что вот-вот его потребует к ответу сам Кавалергардов. Главному регулярно подавались рапортички о входящей и исходящей редакционной почте. Входящая выражалась трехзначными цифрами, грозившими в самое ближайшее время перейти в четырехзначные, а исходящая вот уже несколько недель безнадежно обозначалась незначительными двухзначными. И надеяться, что Илларион не заметит столь вопиющей диспропорции, не было никаких оснований.

От одной мысли о неизбежной встрече с Кавалергардовым Чайникова бросало в дрожь. Но душа поэта легка и отходчива. Через несколько мгновений разгоралась надежда не совсем даже определенная, четко, так сказать, не очерченная, но все же основанная пусть на несбыточном обещании старого друга. Одного обещания порой вполне достаточно, чтобы глядеть в будущее безбоязненно, с ожиданием нечаянных радостей.

Кое-кто, возможно, посчитает моего героя непростительно легкомысленным. Допускаю, что это так. Не знаю, удавалось ли кому-нибудь встречать живого поэта, совершенно лишенного легкомыслия. Я таких не знаю, хотя и перевидал на своем веку немало. Поэтому не могу полностью защитить, при всем желании, от подобных подозрений моего Чайникова. Но и при этом скажу: при всем легкомыслии и даже некоторой беззаботности, сквозившей в настроении, с каким Аскольд в последние дни являлся на службу, наш поэт не был лишен и делового расчета. Рассуждал он примерно так: будет у него умная машина Кузина и случится так, что она окажется годной – дела уладятся лучшим образом, а лопнет вся затея – хочешь не хочешь, придется хлопнуть дверью. И уж чем громче, тем, пожалуй, и лучше. Уходить по-тихому Чайникову почему-то казалось дурным тоном.

Через силу почитывая самодеятельные романы, рассказы, повести, поэмы, Аскольд все чаще прикидывал, каким образом в их достоинствах и недостатках станет разбираться хитрая машина? Если сначала это казалось совершенно несбыточным, то теперь при медленном чтении и обдумывании, отлично видя схематизм сюжетных ходов, примитивные характеры героев, скроенные по шаблону, штампованный язык, он все больше верил в то, что даже и не слишком мудрая машина безошибочно и легко сможет отсортировать все эти горы пустой породы от редких крупиц чистой руды. А большего, если здраво разобраться, и не требовалось. Для всего словесного шлака он составит самую вежливую, более того, даже изысканную – никакой самый въедливый комар и носа не подточит – стандартную формулу ответа. Скажем, что-нибудь в таком роде:

Глава четвертая,

в которой судьба Аскольда Чайникова заметно меняется к лучшему

Кавалергардов является в редакцию по собственному усмотрению и желанию, требуя в то же время от сотрудников строжайшей дисциплины. Он был твердо уверен, что его дело давать направление и следить за тем, как выдерживается это направление, а работать обязан аппарат. Ему приходится нести общую ответственность, которая и оплачивается немалыми привилегиями.

В самом этом факте ничего предосудительного нет, и, упоминая об этом, автор не пытается бросить тень на кого-нибудь из главных редакторов и на Иллариона Варсанофьевича, в частности. Отнюдь. Ведь надо принять во внимание и то, что Кавалергардов был не только главным редактором толстого литературно-художественного журнала, что само по себе обременительно, правда, от этого тяжкого бремени почему-то никто не спешит избавиться, но одновременно и секретарем Союза, членом редакционных советов нескольких издательств, а уж что касается всяких чисто общественных выборных и представительных органов, то я не берусь их и перечислять, ибо это настолько утяжелило бы наше повествование, что его вряд ли можно было бы, по крайней мере на этой странице, отличить от ведомственного справочника. Сообщу лишь, что Кавалергардов вращался во всевозможных сферах, ухитрялся жить одновременно в городе и на даче, в родной стране и за границей. Он каким-то образом приспосабливался жить так, что никто – ни жена, ни его преданная личная секретарша Лилечка, ни даже шоферы, постоянно обслуживавшие Кавалергардова, – положительно не могли сказать, где он в данную минуту находится и где объявится через час.

Словом, крутится Илларион Варсанофьевич, как говорится, дай бог, как белка… впрочем, нет, не как белка. Белке такие скорости и такие средства, какие помогали крутиться Кавалергардову, никогда не снились и не могли сниться. Носатого, большеголового, неестественно длинного и тощего Иллариона, – родись он лет на тридцать попозже, непременно сделался бы добычей баскетбольных тренеров, – сразу узнавали, появись он на людном собрании, в театре или, скажем, на стадионе, и уж тем более на каком-либо празднестве. Не только близким, а и тем, кто лишь время от времени наблюдал Иллариона Варсанофьевича со среднего и даже, так сказать, отдаленного расстояния, были известны его манеры, его привычки, его не всем нравившаяся, но всеми тем не менее принимавшаяся особенность разговаривать вяловато и устало и отдавать этим вяловато-усталым тоном самые важные распоряжения. Шутил Кавалергардов тяжеловато, оживлялся лишь в самом узком кругу и в очень редких случаях. Делал он это в целях самосохранения после того, как один из врачей посоветовал ему беречь эмоциональную энергию.

В не столь давние годы эту энергию Илларион Варсанофьевич Кавалергардов расходовал на творчество – он слыл плодовитым кинодраматургом. Каждый год на экраны выходили фильмы, поставленные по его сценарию, а в иные годы и два. Случалось, что сценарий превращался в пьесу и продолжал победное шествие на подмостках театров. Но в последние годы то ли Илларион Варсанофьевич исписался, то ли уж слишком закрутила его жизнь, фильмы по его сценариям ставились все реже.

Еще не столь давно услужливые критики превозносили Кавалергардова чуть ли не до небес, даже называли королем экрана и телевизора. Но это было и ушло. С некоторых пор слава его начала заметно тускнеть, имя стало забываться не одними зрителями, а и кинорежиссерами и критиками, хотя у Иллариона Варсанофьевича еще по-прежнему среди них оставалась пропасть друзей, охотно садившихся за его гостеприимный стол на городской квартире и на даче.

Глава пятая,

в которой происходит то, чего могло не случиться лет сто и даже более

Жизнь Аскольда Чайникова после всего случившегося совершенно переменилась. И только к лучшему.

Являясь в редакцию, он теперь заходил в свой отдельный кабинет, наравне со Степаном Петровичем и Петром Степановичем получал утренний, золотистого настоя чай, который ему исправно приносила Матвеевна, и, неторопливо помешивая в стакане ложечкой, включал машину, отправлял в нее самотечные рукописи, по-прежнему целыми мешками приходившие в адрес «Восхода», с любопытством ожидал результата. С утомительным постоянством обычно вспыхивала красная шкала, раздражавшая зрительные нервы. Аскольд даже сетовал на это. Впрочем, сетовал Чайников не очень сильно, так как машина настолько облегчила его участь, что не чувствовать самой пылкой благодарности он не мог.

Выполнение прямых служебных обязанностей отнимало теперь часа два-три чистого времени, как считают в хоккее. А всю остальную часть рабочего дня можно было посвящать творчеству и систематическому чтению, восполнению накопившихся пробелов. За последнее время Чайников возмужал, сделался серьезнее и деловитее. Сравнивая себя со своим школьным другом Никодимом Сергеевичем Кузиным, который вон на какие высоты махнул, Аскольд не раз горько сожалел о растраченных попусту годах и о чуть было не окончательно загубленной жизни.

Оценив себя столь критически, Чайников твердо решил начать жить по-новому. И начал. Надо сказать, что Аскольд Чайников не курил и не был спортивным болельщиком, пил уже несколько лет весьма умеренно, некогда это диктовалось степенными материальными соображениями, а теперь единственно разумным отношением к своему здоровью.

Все это не замедлило сказаться весьма положительно на жизни и дальнейшей судьбе Аскольда Чайникова. Его имя вновь начало появляться на страницах газет и журналов. И не с одними только стихами теперь выступал Чайников, начал пробовать себя и в критике, к которой раньше относился откровенно неуважительно. Да и критики стали снова замечать его, дружно заговорили о новом творческом взлете поэта, об открывшемся втором дыхании. В издательство он подал заявку на новый сборник стихов, указав, что в него войдут произведения, опубликованные в периодике. Заявку приняли и будущий сборник включили в издательский план.