О душах живых и мертвых

Новиков Алексей Никандрович

Роман А. Н. Новикова «О душах живых и мертвых» (1957) посвящен истории трагической дуэли и гибели М. Ю. Лермонтова – создателя вольнолюбивой поэзии, стихотворения на смерть Пушкина, факелом скорби и гнева пылающего в веках, автора несравненных поэтических поэм «Демон» и «Мцыри» и великолепной прозы «Героя нашего времени». Одновременно с вольнолюбивой поэзией Лермонтова звучит написанная кровью сердца горькая поэма Гоголя, обличающая мертвые души николаевской России. Присоединяет к Лермонтову и Гоголю негромкий, но чистый голос народный поэт-самородок Алексей Кольцов. Страстными статьями уже выделяется в передовых рядах литературы сороковых годов Виссарион Белинский. С молодым напором и энергией примыкает к нему Герцен.

Широкое и красочное полотно общественно-исторической действительности бурных сороковых годов прошлого столетия, насыщенных острой, непримиримой идеологической борьбой, дано в романе с художественной силой и убедительностью.

Памяти писателя А. Н. Новикова

Умное большелобое лицо писателя Алексея Никандровича Новикова останавливало на себе внимание выражением доброты, углубленной сосредоточенности молодых проницательных глаз.

Счастливо сочетался в нем дар талантливого, зоркого художника с пытливостью и неутомимостью мыслителя-ученого.

Постоянный интерес к русской истории, литературе, искусству, стремление всесторонне философски осознать внутренние связи прошлого с настоящим помогали писателю глубоко изучать жизнь и современность во всей их противоречивой многосложности, откликаться на жгучие проблемы дня текущего.

Осмыслив эти связи как неустанную

борьбу за высокие свободолюбивые идеалы передовых слоев русского общества

девятнадцатого века, писатель стремится протянуть живые трепетные нити от героической истории ко дню настоящему.

Самоотверженно отдает себя А. Н. Новиков намеченной патриотической цели: показать эти идеалы и их благородных носителей.

Часть первая

Выстрел в сторону

Глава первая

Утром, как всегда, Андрей Александрович Краевский принимал посетителей и журналистов. В эти часы к редактору «Отечественных записок» ездили без приглашения.

Хозяин встречал гостей в обширном кабинете, сплошь заставленном книжными шкафами затейливого устройства. Огромный письменный стол в свою очередь свидетельствовал о самобытных вкусах хозяина: на столе громоздились полки и полочки, а искусная резьба ловко прикрывала множество потайных отделений. Корректуры и рукописи были разложены в образцовом порядке. Обилие рукописей наглядно говорило посетителю о том, что такой могучий поток поэзии и прозы мог хлынуть только в лучший из столичных журналов.

Андрей Александрович носил черный, чуть не до пят, сюртук вполне солидного, но тоже несколько экстраординарного покроя. Голова его была покрыта черной шелковой шапочкой, приличной более ученому мужу, чем журналисту.

В костюме редактора «Отечественных записок», как и во всей обстановке кабинета, чувствовалась полная независимость от общепринятых образцов, однако в этом не было ни малейшего намека на легкомыслие.

Злые языки утверждали, что покрой сюртука, шелковую шапочку и даже фасоны мебели Андрей Александрович заимствовал от князя Одоевского. Но Владимир Федорович Одоевский, известный своей ученостью, литературными и музыкальными талантами, а также неуемной страстью к изобретательству, оставался всего лишь вкладчиком «Отечественных записок», хотя бы и весьма почтенным. Андрей же Александрович, едва достигнув тридцати лет, уже метил в литературные генералы. Правда, был он еще не по-генеральски сухопар, зато в голосе его прорывались внушительные, почти басовые ноты, а на висках уже обозначилась серебристая проседь.

Глава вторая

– Прошу! Покорно прошу! – говорил Краевский, идя навстречу гостю, и вдруг остановился: рука поэта была обвязана носовым платком, сквозь который просачивалась кровь. – Что с тобой, Михаил Юрьевич, приключилось?

– Ничего особенного, – отвечал Лермонтов, раскланиваясь с Панаевым, – если не считать дуэли, которую я только что имел.

– Шутить, батенька, изволишь, – у Краевского дрогнул голос, – а нам, ей-богу, не до шуток. – Андрей Александрович переводил глаза с перевязанной руки на лицо поэта.

– Зову в свидетели бога и Ивана Ивановича, – продолжал Лермонтов, едва пряча улыбку, – я нисколько не шучу, хотя новость моя ничуть не примечательна.

– Если это не мистификация… – Краевский побледнел и глядел на Лермонтова не отрываясь, – если это не мистификация, сударь, то говори по крайней мере, с кем тебя угораздило драться?

Глава третья

Масленица была на исходе. В большом петербургском свете происходили ежедневные балы и маскарады. Молодым людям, принадлежавшим к избранному обществу, приходилось переезжать из дома в дом, с бала на бал и возвращаться под утро.

Граф Ксаверий Владиславович Браницкий не давал ни балов, ни маскарадов. Этот блистательный лейб-гусар вел холостую, но широкую жизнь. Именно у него и собиралась в пятницу на масленой светская молодежь. Собирались, впрочем, поздно. Одни приехали из театра, другие – покинув маскарад, третьи – после катания с дамами на тройках. Никто не боялся опоздать.

Ужин, накрытый в кабинете Ксаверия Владиславовича, так и не убирался. Ярким огням свечей суждено было погаснуть только тогда, когда запоздалое петербургское солнце возвестит о своем явлении бледными отсветами лучей на плотных шторах.

Но еще далек был этот час. Съезд у Браницкого едва начался. Вымуштрованные лакеи успели сменить только первые бутылки букетного вина. Новые гости прибывали.

Странные, правду сказать, были эти ночные сходки. В столице императора Николая Павловича, под носом у графа Бенкендорфа, молодые люди лучших фамилий обсуждали события дня с такой свободой, как будто не было на свете ни императора, ни графа Бенкендорфа.

Глава четвертая

Весь следующий день Михаил Юрьевич провел в разъездах. Теперь, когда роман был пропущен цензурой, можно было завершить деловые переговоры с издателем. Краевский еще не рисковал браться за издание книг. На «Героя нашего времени» нашелся охотник из театральных чиновников, промышлявший около литературных дел. Он мог предложить автору свое беспрекословное усердие и мизерный гонорар.

Дело сладилось. После этого Лермонтов заехал к Карамзиным. В гостиной, в которой царила дочь покойного историографа София Николаевна Карамзина, встречались люди высшего света, дипломаты, литераторы, художники, музыканты. Как всегда, здесь обсуждались самые разные события петербургского дня. Но и у Карамзиных никаких слухов о дуэли не было.

Поэт приказал ехать на Сергиевскую.

– Совсем вас, Михаил Юрьевич, заждались, – встретил его лакей. – Барыня чуть не с полдня на картах раскидывают.

Лермонтов сбросил шинель и направился к бабушкиной опочивальне.

Отцы и дети

Глава первая

– Андрей Александрович! К вам рассыльный из типографии.

– Брысь! – грозно отвечает Краевский, не отрываясь от чтения.

Казачок скрывается, но ненадолго.

– Андрей Александрович! Барыня приказали…

Андрей Александрович молча показывает кулак. Казачок исчезает. В кабинете снова водворяется тишина, слышен только шелест бумаг.

Глава вторая

Для встречи посетителей у редактора «Отечественных записок» выработан строгий ритуал. При входе Белинского Андрей Александрович не пошел к нему навстречу, а лишь привстал с кресла.

– Давно жду вас, всепочтеннейший Виссарион Григорьевич. Хоть никого сегодня не принимаю, однако для вас запрета нет. Как драгоценное ваше здоровье?

– Похвалиться не могу, – отвечал Белинский, – но я к этому уже привык. – Говорил он с той хрипотой в голосе, которая свидетельствовала о тяжелом недуге.

– Ай-ай! – сокрушенно качает головой Краевский. – Опять кашляете! К весне нужно особо вам беречься. Наша петербургская весна…

– Писали вы ко мне, – перебил Белинский, – что имеете срочное дело.

Глава третья

Сани Лермонтова остановились у дома княгини Марии Алексеевны Щербатовой. Швейцар почтительно распахнул перед гостем дверь.

– Княгиня принимает?

– Пожалуйте в гостиную.

Знакомая голубая гостиная. Ее голубой фон так идет к золотистым кудрям хозяйки. Впрочем, она никогда не кокетничает и ничего не делает с холодным расчетом. Юная украинская дева быстро превратилась в петербургскую княгиню. И еще быстрее стала вдовой. Одни считают ее красавицей, другие утверждают, что она совсем нехороша. Последнее говорят люди, которые не знают другой красоты, кроме той, которая удостоверена мнением всего света. Они не знают силы того обаяния, которое превращает женщину в красавицу.

Мнения о Машеньке Щербатовой вообще расходились. Одни считали ее умной, другие – глупышкой. Столь резкое расхождение происходило, очевидно, потому, что каждый по-своему оценивал удивительное простосердечие, которое так редко встречается в княжеских гостиных.

Глава четвертая

Граф Владимир Александрович Соллогуб считал себя человеком большого света, прикомандированным к изящной словесности. Он только изредка бывал у Краевского, чураясь излишне коротких литературных знакомств.

Но если заезжал граф Соллогуб, Андрей Александрович принимал его с изысканной любезностью. Объяснялось это не столько славой автора нашумевшей повести «История двух калош», сколько большими связями Соллогуба в дворцовых сферах. Сейчас приезд графа был как нельзя больше на руку. Именно в нем видел Андрей Александрович спасение для «Отечественных записок» и для себя.

Гость рассказывал, слегка растягивая слова, об интимных вечерах в Зимнем дворце, участником которых он имел честь быть. Краевский почтительно слушал.

– А как моя повесть? – спросил между прочим граф. – Корректуру получили?

– Еще вчера! У меня и типографщики не имеют права опаздывать. Прошу взглянуть, – и хозяин протянул гостю корректурные листы.

Философский монастырь

Глава первая

Виссарион Белинский проснулся поздно, а встать не мог. Мучил кашель, долгий, сухой, отрывистый. Часы уже пробили одиннадцать, но все еще не было сил, чтобы откинуть теплое одеяло и встать за рабочую конторку.

Ранняя петербургская весна давала о себе знать холодным, мокрым туманом. В такие дни рождается острое беспокойство: неужто все больше будут убывать силы?

На конторке лежит едва начатая статья для «Отечественных записок» и рядом стопка еще не прорецензированных книг… Но, кажется, опять пропадет день в безделье. Начинается новый припадок мучительного кашля, потом выступает испарина, и долго мучает предательская одышка.

Виссарион Григорьевич через силу поднялся с постели и, накинув халат, перебрался на диван. Сидел неподвижно, закрыв глаза… Совсем нехорошо, смутно на душе. И если бы только от нездоровья! Куда хуже то, что не хотят понять его многие читатели. Он с жаром и трепетом души говорит им о величайших истинах философии, а у читателей, наиболее близких и дорогих сердцу, поднимается недоуменный, порой даже враждебный холодок.

Пусть так, размышляет Виссарион Григорьевич, он ни перед чем не отступит в служении истине…

Глава вторая

И видится Виссариону Белинскому его прежняя московская комнатушка. В воздухе ходят клубы густого табачного дыма. Дым скрывает порой даже лицо собеседника, но отчетливо слышен его голос:

«Ищите истину! Истина – вот единственная и верховная цель мышления. Какова бы ни была истина, жертвуйте ей всеми своими мнениями. В ней, и только в ней, благо!»

Так говорил в те годы Михаил Бакунин, трактуя философию Гегеля.

В комнатушке было тесно и дымно. Если же гасли трубки и дым постепенно расходился, тогда явственно обозначались львиная голова, могучая шевелюра и румяные щеки пророка, и снова гремел, не зная усталости, его голос. Он метал громы и молнии в тех лжефилософов, которые философствовали только для того, чтобы оправдать свои собственные предубеждения.

«Им нет дела до истины! – Бакунин взмахивает трубкой, словно готовясь нанести лжефилософам смертельный удар. – Каждый из них хлопочет только за свою жалкую идейку».

Глава третья

В то время случилось почти чудо. Благонамеренный, но захудалый московский журнал, оставшийся без сотрудников и без подписчиков, попал в руки Белинского. Типографщик-издатель предложил ему права полновластного редактора и грошовую оплату. Но Виссарион Григорьевич взялся бы работать день и ночь без всякого вознаграждения – перед ним снова открывалось журнальное поприще!

Перейдя в руки Белинского, «Московский наблюдатель» скинул унылую желтую обложку и оделся в зеленый цвет надежды. Это произошло в 1838 году.

По зову Белинского в журнал пришла молодежь – и прежде всех Михаил Бакунин.

Частые размолвки не мешали содружеству. Правда, журнал оказался новым поводом для споров. Бакунин хотел главенствовать, но натолкнулся на железную волю молодого редактора. Виссарион Григорьевич уже понял, что этот виртуоз формальной диалектики, проповедующий обращение к действительности, лично для себя охоч строить воздушные замки. Ни одно начатое им дело не было закончено – Бакунин всему предпочитал словесные фейерверки. Никто не умел так пламенно звать к героическим подвигам во имя любви к человечеству, но призывы начинались и кончались напыщенной фразой.

Бакунин говорил. Белинский засучив рукава работал. Он готовил номер обновленного журнала. Бакунин переходил от одного проекта к другому, обещая журналу поток философских трактатов, а написал единственную статью, в которой обосновал пресловутый тезис Гегеля. Так и появились в этой статье программные строки, в которых отразилась природа бесплодного философского созерцания:

Поэма поэм

Глава первая

– Поручик Лермонтов? – спрашивает председатель военно-судной комиссии и, получив утвердительный ответ, продолжает вопросы по установленной форме.

Сам председатель, полковник Полетика, не искушенный в судебных процедурах, чувствует себя не очень уверенно. Члены комиссии, офицеры гвардейских полков, хорошо знают подсудимого, но сейчас, сидя за судейским столом, стараются хранить торжественно-официальный вид.

Лермонтов отвечает коротко, сдержанно. Потом чиновник-аудитор вручает ему письменные вопросные пункты.

Поэт быстро пробежал глазами по судейской бумаге: не раскроется ли закулисная интрига, из-за которой вышла в свет тайна дуэли? Но тщетно искать каких-нибудь нитей в округло-витиеватых канцелярских фразах.

«В письме вашем к господину полковому командиру о произведенной вами с господином Барантом дуэли все ли вы справедливо объяснили?»

Глава вторая

Эрнест де Барант действительно собирался в Париж, однако поспешности не проявлял. Да он и не мог уехать – на карту поставлена его честь.

Молодой человек, числившийся, по сведениям министерства иностранных дел, выбывшим за границу, разъезжал по петербургским аристократическим гостиным и клялся, что проучит Лермонтова.

– Он смеет говорить… – Эрнест Барант задыхался от возмущения, – он говорит, что стрелял в сторону! Пусть он лжет, если не умеет сохранить достоинство, попав под суд. Допускаю! Но пусть он поищет другую лазейку. Оказывается, это он, по своему великодушию, подарил мне жизнь. Каково?! Я требую объяснения. Я снова призову его к барьеру!

Милому храбрецу горячо сочувствовали – и в первую очередь дамы. Плутишка Эрнест так хорош, когда горячится! Совершенно магнетические глаза!

И чем больше чувствовал себя героем петербургских гостиных молодой француз, тем решительнее собирался наказать противника. Правда, противник сидел за решеткой и не мог слышать ни одного из монологов, выдержанных в стиле высокой французской трагедии. На гауптвахту к Лермонтову не ездили светские дамы, которые были постоянными посетительницами салона графини Нессельроде и принадлежали к самым пламенным поклонницам шалуна Эрнеста.

Глава третья

Стихи обращены к неизвестной девушке, которую Михаил Юрьевич, сидя на арсенальной гауптвахте, видит в окно каждый день.

Правда, нет на гауптвахте часового у дверей, и окно совсем не высоко. Что из того?

Разве нельзя себе представить, сидя на гауптвахте, как томятся люди на Руси? Может быть, и те мысли, которые он приписывает в стихах соседке-незнакомке, никогда не посещали ее легкомысленную голову? Но поэт все-таки пишет о ней:

Нежданный гость

Глава первая

В начале апреля 1840 года в Петербурге стали распространяться тревожные слухи о событиях на Кавказе. Говорили о падении русских укреплений на черноморском побережье, называли Лазаревский форт и Вельяминовский; опасливо шептались о том, что горцы, собрав огромные силы под знаменем Шамиля, нападали с невиданной отвагой; рассказывали о доблести, проявленной русскими гарнизонами, и о гибели храбрецов, оказавшихся перед лицом подавляющих сил противника.

Вести эти, проникшие в столицу, стали предметом горячих толков. Одни попросту не хотели верить: силы русской армии, действовавшей на Кавказе, казались несокрушимыми. Другие с горечью отвечали, что как бы ни велики были эти силы и стойкость русского солдата, однако и он не может преодолеть чудовищные ошибки и невежество высшего командования.

Среди военной молодежи оказалось немало офицеров, участвовавших в кавказских экспедициях. У них известия, поступавшие с Кавказа, не вызывали удивления. Побывавшие на Кавказе офицеры, если не было посторонних, открыто называли главного виновника печальных событий: то был сам император. Именно ему принадлежала мысль об организации черноморской береговой линии; форты на побережье, плохо укрепленные и плохо снабженные, были крохотными, отрезанными друг от друга оазисами, раскинутыми среди воинственных, непокорных племен.

Гарнизоны черноморских укреплений страдали от лихорадок; болезни уносили больше жертв, чем военная борьба. Это были не столько укрепления, сколько лазареты, в которых страдальцы были оставлены без всякой помощи. В фортах не хватало питьевой воды, солдаты получали гнилое мясо и заплесневевшие сухари. Не было медикаментов, и лекари были бессильны против эпидемий.

Но император твердо верил в несокрушимую мощь береговой линии. И как могло быть иначе, если эта линия была учреждена по личному его повелению?

Глава вторая

– Короче говоря, я решился преодолеть свою стеснительность, Михаил Юрьевич, и вот я здесь.

Гость говорит отрывисто, все еще не отделавшись от смущения, и одновременно рассматривает убогую обстановку камеры в Ордонанс-гаузе.

– Только прошу вас, – продолжает он, обращаясь к поэту, – скажите мне прямо, без всяких церемоний, вовремя ли я пришел?

– Милости прошу, – отвечает Лермонтов, несколько удивленный неожиданным визитом. – Впрочем, слава богу, я ведь не хозяин этого салона. Воспользуемся же предоставленной нам от казны гостиной. Садитесь, Виссарион Григорьевич!

Белинский присел к столу, но так, будто действительно зашел на минуту.

Глава третья

Барон Эрнест де Барант и его секундант граф д'Англэз благополучно отбыли в Париж. Секундант Лермонтова Столыпин, как офицер в отставке, не подлежал военному суду. Судили только Лермонтова. После его свидания с Барантом на арсенальной гауптвахте в деле появились новые обвинения – в нарушении закона о содержащихся под стражей и в намерении вторично драться с Барантом. Словом, рябой аудитор, чувствовавший свое поражение в письменном поединке с обвиняемым, теперь торжествовал победу. Заготовленное им решение судной комиссии опиралось полностью на законы и согласно этим законам гласило: «Лишить чинов и прав состояния с записанием в рядовые».

Судьи поставили под приговором свои подписи. Офицеры, назначенные в комиссию от полков, исполнили не столько судейский, сколько служебный долг. В сущности, никто и не требовал от них рассмотрения дела по совести. А форма, неумолимая форма, была соблюдена.

Да судьи и не придавали никакого значения приговору – каждый знал, что дело пойдет блуждать по инстанциям.

Когда дело перешло в генерал-аудиториат, здесь решительно не согласились с мнением военно-судной комиссии. Даже по бумагам были видны многие обстоятельства, смягчающие вину поручика Лермонтова, В докладе, который должен был идти на утверждение к царю, эти обстоятельства были сформулированы так: «Поручик Лермонтов, приняв вызов барона де Баранта, желал тем поддержать честь русского офицера; дуэль не имела вредных последствий; выстрелив в сторону, поручик Лермонтов выказал похвальное великодушие; усердная служба Лермонтова засвидетельствована начальством».

Генерал-аудиториат, полагая возможным смягчить тяжелый приговор, считал желательным ограничить наказание содержанием виновного под арестом в крепости в продолжение трех месяцев, а потом выписать его в один из армейских полков тем же чином.

Глава четвертая

В апреле жители Петербурга, уставшие от мокрого снега и холодных дождей, вдруг начинают понимать: идет весна! Все чаще поглядывает на посветлевшее небо мелкий чиновник, пробираясь в департамент. Поглядывает и прикидывает: этак недели через две можно будет и вовсе обойтись без калош; ладно, что не произвел без времени лишнего расхода. Разные бывают мечты по весне у жителей столицы.

Но известно, Петербург – город чиновный. Равняться бы и весне по служилому люду, по табели о рангах или хоть по придворному календарю. А она не хочет знать никакого благочиния. То задержится неведомо где, то выгонит щеголей в модных пальто на Невский проспект, а засидевшихся красавиц в Летний сад. Щеголи в пальто тончайшего сукна мерзнут, а красавице и шагу не сделать по Летнему саду. Непроходимы лужи для изящных ножек, обутых в модные туфельки.

То ли дело катить по весне в собственном экипаже на Елагин остров и, похаживая по Стрелке, ждать, когда нырнет солнце в Маркизову лужу! Только долго придется ждать. Не клонит солнышка ко сну в вешний озорной день. Да разве уснешь под воробьиный гомон!

Еще раньше, чем опустится солнце в льдистые воды, Петербург станет похож на сказочный призрак. Исчезнут клубы фабричного дыма, небо подернется чуть видимой синевой, а дворцы и набережные, дома и улицы растают в сизой, словно струящейся к небу дымке… Дымка то сгустится над городом, то вдруг озарится закатными лучами, и кажется тогда, что плывут, глядясь в Неву, воздушные замки.

Воздух тих, краски земли и неба так упоительно ясны, что сама Петропавловская крепость выглядит светлым видением. Но так только кажется. Из века в век стоит нерушимая твердыня, оплот самодержавия, тюрьма для безумцев… Здесь томился Александр Радищев, предвещавший плаху царям. Сюда с собственноручными записками посылал Николай Павлович тех, кто потерпел поражение на Сенатской площади в декабрьский день 1825 года. Здесь хватит места для каждого, кто дерзнет усомниться в богоустановленной власти Николая Павловича или в святости каких-нибудь иных российских устоев. А не хватит для безумцев места в Петропавловской крепости – чуть далее от столицы стоит Шлиссельбургский замок.

Глава пятая

В типографии печаталась майская книжка «Отечественных записок». Андрей Александрович Краевский недосыпал ночей, не выходил из кабинета. Казачок его то и дело летал с записками к Белинскому.

«Любезнейший Виссарион Григорьевич, убедительно прошу…»

«Всепочтеннейший Виссарион Григорьевич, еще раз вынужден напомнить…»

Но никак не мог критик ко времени исполнить все просьбы и поручения неутомимого редактора. И то сказать – когда готовится журнальная книжка, обнаруживаются самые неотложные дела и нежданные пробелы. А кому же и радеть о них, если не Виссариону Белинскому! Ведь именно ему положено в «Отечественных записках» ежемесячное твердое жалованье. Должен же честный человек его отработать! Конечно, никогда не сравниться ему в трудолюбии е самим Андреем Александровичем и вечно быть в неоплатном долгу, однако не следует давать спуску облагодетельствованному сотруднику.

Вот и летят к Белинскому записки, одна за другой…