Камов и Каминка

Окунь Александр Нисонович

ПРОЛОГ

Эта ночь ничем не отличалась от той, что была вчера, будет завтра и останется еще месяца три. Тучная, отдышливая, липкая, она заставляла обитателей легкомысленного города на восточном побережье Средиземного моря и после захода солнца дышать плоским, безличным воздухом кондиционера. И оттого, что окна были наглухо закупорены, рассвет был лишен многих важных своих признаков: оживленной переклички пернатых, терпкого запаха мокрого газона, деловитого шуршания шин по влажному асфальту, шелеста листвы, пробужденной утренним бризом. Не было запахов, не было звуков, и, как в кино со вдруг сорвавшейся звуковой дорожкой, только безмолвное изменение световой шкалы извещало о наступлении очередного, такого же как и ночь, безвыходно душного, потного, жаркого дня. С трудом просочившись сквозь вязкую темную ткань небосвода, первые солнечные лучи подожгли тонкие веточки антенн на высотном здании «Кольбо Шалом», вслед за ними вспыхнули окна верхних этажей, и огонь потек вниз, к мелким трех- и четырехэтажным коробкам беспорядочно разбросанных вокруг рынка Кармель между «Кольбо Шалом» и набережной. Добравшись до второго окна слева на семнадцатом этаже, луч нырнул внутрь, толкнул дремавшего в кресле за письменным столом пожилого человека в мятой рубашке с короткими рукавами и, проведя быструю ревизию нехитрой обстановки — компьютер, календарь, — побежал дальше. Человек зевнул, потянулся, разведя в стороны пухлые, поросшие мягкими рыжеватыми волосками руки, взглянул на часы, еще раз потянулся, зевнул, потер глаза, встал и неторопливо пошел в кухню. Он был выше среднего роста и довольно полон той красивой барской полнотой, которая не портит человека, но, напротив, придает ему вид вальяжный и к себе располагающий. Приготовив эспрессо, он положил в чашку ломтик лимона, вернулся, скользнул взглядом по стене слева от окна, на которой светилось несколько мониторов с еще темными и пустыми переулками рынка, и прошел в другую комнату. За окном, внизу, докуда хватало глаз, сливаясь на горизонте с мутным серо-голубым ватным небом, расстилалась гладкая, без единой морщинки сатиновая простыня моря. Справа — такая же дрянь, как новый Арбат, подумал человек, с наслаждением втянув первый глоток кофе, — вдоль набережной торчали одинаковые прямоугольники отелей, слева далеко золотились старинные здания Яффы, а между ними россыпь этих стандартных баухаусовских коробок с их бесхитростной геометрией прямоугольных освещенных стен, черных провалов окон, горизонталями полосок жалюзи, вертикалями антенн, цилиндрами водяных баков, треугольниками теней и диагоналями коллекторов на крышах.

Какая все-таки разница, глядя на медленно просыпающийся город, продолжал меланхолично рассуждать человек. Оба — результат довольно абсурдного волевого акта, оба у моря. Только один — кто это сказал, Фальк, Лифшиц? — пафос великолепно организованного пространства, а другой, господи прости, архитектурное непотребство. Он вспомнил слова Вагановой, которая на вопрос, почему ленинградский балет лучше московского, ответила: «Когда мои девочки идут в школу, они видят архитектуру, а что они видят в Москве?» — и хмыкнул: да, у этого города долго не будет приличного балета. И ведь гордятся: столица баухауса… Он ловко отправил плевок в горшок с разлапистым несуразным кактусом в углу комнаты. Вот оно, истинное воплощение тоталитаризма, куда там сталинской готике и нацистскому неоклассицизму…

Требовательная дробь телефонного звонка прервала его размышления. Отправив в рот последний глоток кофе, он достал мобильник:

— Да…

— Нет, я ведь говорил, что вчера не было ни малейших шансов на то, что они появятся, а сегодня эти шансы есть…

ГЛАВА 1

в которой читатель знакомится с одним из двух главных героев повествования, художником Александром Каминкой

Дорога, спускающаяся из Иерусалима к Мертвому морю, пролегает по горам Иудейской пустыни. Возникли они сравнительно недавно, всего каких-нибудь семьсот тысяч лет назад, и, может, оттого, что жизненный процесс их еще не прекратился и время от времени они начинают дышать и двигаться, пустыня похожа на огромный, погруженный в длительный сон гарем. Долгие покатые бедра, крутые зады и упругие груди, нежные животы, прельстительные складки паха, подмышек и шей засыпала розовая на закате, золотисто-белая в полдень пыль. Спят обитательницы гарема, но не вечен их сон, и когда пробудятся они и восстанут, те, кто не умер раньше, проклянут свою участь и позавидуют мертвым. Однако, покуда не вздыбились горы, пока не треснула их сухая шероховатая кожа, по тусклой полоске асфальта, которая соединяет висящую над Иерусалимом синюю жесть неба с эмалевой зеленью Мертвого моря, снуют, даруя любознательным иностранцам несколько часов волнующих переживаний, автобусы — цветастые челноки туристического бизнеса, трудолюбивые грузовики везут из Калии и Эйн-Геди в Иерусалим нежные плоды финиковых пальм и спешат обратно, нагруженные ужасными газированными напитками, сосисками и гамбургерами, которые будут проданы тем самым туристам по грабительским ценам. Военные люди тоже пользуют эту дорогу, утюжат ее своими джипами и командкарами, следят за порядком и безопасностью. Их лица несут на себе печать бессонных ночей и огромной ответственности, и нет у них ни сил, ни интереса любоваться украшенной черным орнаментом бедуинских палаток золотисто-розовой оторочкой серой асфальтовой полосы.

Все эти люди — туристы, военные, водители грузовиков, бедуины, а также и другие, ранее нами не упомянутые, такие, как, например, г-жа Мирав Ханауи — кассирша Музея мозаик, что на месте Приюта доброго самаритянина, продавцы киосков с напитками, официанты тоскливых кафе с казенными салатами, хумусом и чипсами, владельцы сувенирных магазинов с бусами, хамсами, кремами от загара и пляжными принадлежностями, хозяин верблюда, равнодушно лежащего у отметки «Уровень моря», да и сам верблюд, паломники и, не дай бог, террористы, которые вполне могут случиться, ибо легко маскируют свою внешность под любого из вышепоименованных, — все они утром двенадцатого числа месяца Нисана по еврейскому календарю могли наблюдать маленькую старую белую «мазду», которая торопливо спускалась из Иерусалима к Мертвому морю. Могли и, может, даже заметили, но вряд ли это событие отпечаталось в их памяти, ибо кому какое дело, что за машина, тем паче такая невзрачная, и куда она спешит, по какой такой надобности, и кто в ней сидит, и чего ему в этой жизни надо. Было бы странно, если бы люди имели основания задаваться подобными вопросами, а затем о них размышлять. Более того, позволительно задать встречный вопрос: буде задавались бы люди подобными вопросами, во что превратилась бы их собственная жизнь и, далее, не является ли жизнь как таковая вообще не чем иным, как попыткой увернуться от возможно большего количества вопросов? Этот вопрос сам по себе отнюдь не бессмыслен и не безынтересен, но, если мы сейчас им займемся, он, безусловно, увлечет наше повествование с дороги, на которой мы пытаемся его удержать, на тропинку, с которой нам вряд ли удастся на дорогу эту вернуться. А раз так, то, с сожалением отказавшись от соблазна отправиться в неведомые дали, мы продолжим путешествие по дороге номер 90 (а именно такой номер имеет дорога, идущая из Иерусалима к самой южной точке страны — городу Эйлату на Красном море) и, пользуясь случаем, поинтересуемся водителем упомянутой грязной старой машины.

Человеку, сидевшему в автомобиле, на вид можно было дать лет пятьдесят пять — шестьдесят с хвостиком. Лицо у него было благообразное, чисто выбритое, с карими, небольшого размера, круглыми, птичьими, под необычайно подвижными кустистыми черными бровями глазами. Брови эти то разбегались в разные стороны, то сосредоточенно хмурились, то, сдвигая собранную в глубокие складки кожу лба к вьющимся седым волосам, жалобно приподнимались домиком (причем правая всегда выше, чем левая). Небольшой, даже коротковатый, с горбинкой нос резко выдавался вперед, придавая своему хозяину явное сходство с попугаем. Рот же был мягкий, даже, пожалуй, вялый, и влажные губы жили жизнью, казалось, от владельца совершенно независимой, то складывались куриной гузкой, то удивленно открывались, обнажая неровные желтоватые зубы, а нижняя губа имела обыкновение обиженно выпячиваться вперед. В общем, лицо это, выдавая характер нежный, чувствительный, тонкий даже, производило впечатление скорее положительное, нежели наоборот, хотя набухшие, стекающие отечными складками на впалые щеки мешочки под глазами сообщали внимательному наблюдателю непреложный факт: художник Александр Каминка (а именно так звали нашего героя) был человеком пьющим, а человек пьющий и в сорок может выглядеть и на пятьдесят и на шестьдесят даже лет. Однако если определение возраста могло представить определенную трудность, то страдальческий излом нахмуренных мохнатых бровей, сосредоточенный мрачный взгляд глубоко ушедших в глазницы глаз и побелевшие суставы крепко вцепившихся в руль пальцев с очевидностью сообщали, что в настоящий момент художник Каминка был чем-то серьезно озабочен. И сообщение это было исключительно правдивым: неприятности у художника Каминки имелись, и немалые.

Все началось с революционных преобразований, проводимых в иерусалимской Академии художеств «Бецалель» новым начальством. Ну запретили преподавать перспективу, большое дело! Да и не то чтобы совсем запретили, на факультетах дизайна и архитектуры в черчении она осталась… Год назад совет попечителей вместо вышедшего на пенсию Юваля Янгмана избрал ректором профессора Дуду Намаля, человека, которого в академии недолюбливали и побаивались.

Первым делом Намаль отменил преподавание истории искусств как дисциплины, сковывающей творческий потенциал и волю студентов, заменив ее предметом под названием «Креативное мышление». Затем он взялся за академический рисунок. Для начала при поддержке феминистских и религиозных кругов он запретил пользоваться женской обнаженной моделью, поскольку это является сексистским и шовинистским использованием женского тела. Мужская модель осталась как демонстрация проявления терпимости и мультисексуальной культуры. Затем было запрещено преподавание итальянской перспективы как дисциплины, мешающей развитию индивидуальности студента.