Героини «Лестницы грез» знакомы читателям по первой книге Ольги Приходченко «Одесситки», рассказывающей о трудной судьбе женщин, переживших войну и послевоенное время. Проходят годы, подрастают дети… О том, как складывается их жизнь в Одессе, этом удивительном и по-своему уникальном городе, ярко повествует новая книга автора.
Ещё раз здравствуйте, уважаемые читатели!
Спасибо, что вы немного потратились и приобрели эту книгу. Смею предположить, не случайно, а потому, что прочли мою первую книгу «Одесситки». Эта – ее продолжение, и в ней прослеживаются судьбы моих героинь, замечательных женщин Одессы, бывшей южной столицы Российской Империи.
Сам владыка морей и океанов в уютном уголке самого синего в мире Чёрного моря с любовью выплеснул на берег ракушку, которая разогрелась на солнышке и раскрылась. А в ней оказалась белоснежная жемчужина, необыкновенной красоты город мечты, Одесса! Моя родная Одесса, мой город-герой, к которому с моря ведёт «Лестница грёз»!
Комната в углу в конце коридора
Пир на Весь мир
Моя подружка Лилька Гуревич, похоже, влюбилась в моего дядю Лёню. При разнице-то в возрасте почти в двадцать лет. В моей голове это никак не укладывалось. Такой старый хрыч, не представляю, как он может вообще даже взрослым тёткам нравиться. Он всегда такой злющий и неприветливый, «ещё тот характерец, дальше некуда», как говорит его мама, моя бабка. Ей-то лучше его знать. Всё-таки служба в милиции накладывает отпечаток на людей, особенно таких красавчиков мужчин.
Девки в молодости ему прохода не давали, а теперь что им всем в нём нравится? Я, конечно, тут же выболтала всю его красочную подноготную. Ну, чтобы хоть немного охладить Лилькин девичий пыл. Так нет же, куда там, по-моему ещё больше подлила масла в огонь. Последний козырь даже не пожалела, обрисовала нравственный уровень своего родственничка. Рассказала, как, живя в коммунальной квартире с молодой, пусть даже деревенской, женой с грудным ребёночком, он захаживал к соседке-художнице. Она жила с матерью. Всё было бы покрыто тайной, кабы у художницы не стал проявляться талант молодого перспективного опера в виде кругленького животика впереди. Эти художницы – что молодая, что старая – не давали ему прохода, называя обыкновенное неприкрытое блудовство большой и чистой любовью. Но они недооценили Ленькину мамашу, то есть мою бабку. Наша бабка сразу приняла экстренные меры по сохранению семьи и в один момент прибрала своего нашкодившего сыночка под своё крылышко к нам на Коганку. Обменяла его такую прекрасную комнату в доме Гаевского, с двумя окнами, выходящими на Соборную площадь, на малюсенькую клетку с печным отоплением и со всеми удобствами во дворе, да ещё не просто на Коганке, а в самом «Бомонде». Хуже, чем у Горького «На дне». Ужасней ничего и представить при нормальных мозгах невозможно. Зато дамы художницы потерпели полное фиаско. Семью удалось сохранить.
Однако недолго музыка играла, недолго фраер танцевал, как поётся в одесской песенке. Наш Ленчик взялся за ум и пошёл в вечернюю школу доучиваться. Видно, все науки полюбил так сильно, что дома почти не появлялся. Бабка устраивала ему засады в доме Гаевского. Пока они с его женой Гандзей караулили моего драгоценного дядю-ловеласа по очереди на углу Дерибасовской и Советской Армии, он благополучно проводил время рядом со своим рабочим местом, 8-м отделением милиции. Пристроился к продавщице из универмага, подцепив её за соседней партой. В общем, доучивался. А койко-место предоставила им уборщица из магазина, очкастая Дорка.
И опять – сколько веревочке ни виться… В собственный день рождения, обманув жену, что у него дежурство, кто-то там заболел, он расцеловался со всеми и был таков. Служба на первом месте. Жене его Гандзе дома не сиделось; в новом крепдешиновом платье, чтобы праздничный вечер не пропадал зазря, решила с сыном прогуляться. И нарвался Лёнечка на собственную жену с дитем, выгуливая в свой день рождения по городскому саду новую, благоухающую духами «Красная Москва» пассию. И запах модного одеколона шипра от мужа так ударил бедной Гандзе в нос, что она, бросив ревущего двухлетнего Олежку, вцепилась этой расфуфыренной работнице прилавка в патлы. Молодой опер ничего лучшего не придумал, как подхватил сына и мигом дал с ним дёру. Оставив на поле боя обеих своих дам. Те, не стесняясь, бились насмерть. Так бы и продолжали, тем более что обе прошли хорошую школу мужества во время войны, но подоспевший наряд милиции увёз отчаянных соперниц в отделение, конечно, в 8-е, оно рядом. Продавщицу признав в ней сразу свою, быстро отпустили. А Ленину жену долго успокаивали, пока не появился сам виновник торжества. И под личным конвоем, ночью, чтоб никто не видел, получая оплеухи, он плёлся, как побитая собака, домой.
Разбитый горшок, как ни склеивайте, новым не станет. Что только ни вытворяла бабка, как ни боролась за него жена – сражение было проиграно. Брошенную Гандзю с сыном тогда Федюнчик из «Бомонда», из того, что на горьковское дно похож, спас. Говорят, она крушила всё подряд, а Федюнчик её со своей Лизкой связали и холодной водой обливали. Побежали за дедом, но тот, как всегда, был на вахте, на своей барже в Ильичевском порту. Маме моей (старшей Лениной сестре) успокоить рассвирепевшую Гандзю тоже не удалось.
От судьбы не уйти
Дорка сама не заметила, как постепенно развалилась вся, как ей казалось, дружная её компания. Сначала из магазина ушла директриса. Закончила свой институт и подалась на завод. Партия позаботилась и направила её на Одесский коньячный завод инженером, и здесь же её якобы выбрал народ партийным секретарём. В магазин назначили нового директора, русского по национальности в паспорте, а самого настоящего маланца по роже. Этот сорокалетний с порога взял власть в свои руки. И кроме швабры, с которой теперь Дорка боялась расстаться, никуда её не допускал. Вслед за директрисой уволилась и её подруга Надька, вместе со своей квартиранткой-племянницей. Новая метла всех начисто, что называется, вымела.
Из старых работниц только и осталась одна Дорка. На её место желающих пока не находилось. Она так же исправно торчала чуть свету магазина, ждала хозяина, как собака. Директор подъезжал на новенькой машине «Победа», обходил все свои владения, просматривал пломбы. Дорка по утрам варила ему кофе и бегала в магазин за продуктами для бутербродов. По простоте душевной она пыталась дать ему пару советов, но он грубо оборвал её: «В ваших советах не нуждаюсь, наслышан о всех ваших делишках и подружках. Скажите ещё спасибо, что работаете у меня».
Тайной, покрытой мраком, оставалось всё, что делается в подвале. Какой товар привезли, какой вывезли, никто не знал. Что выбросят в продажу, тем и торговали. В магазин зайдут покупатели, покрутятся, потыркаются впустую и уходят восвояси, только и мой за ними пол. Только иногда попадались Дорке пустые коробки от импортной обуви или ГДРовского белья. Одно время подумывала сдать какой-нибудь девчонке угол, но и эту мысль она выбросила раз и навсегда из головы. Вовчик ей такой концерт закатал по заявкам, что неделю после этого в себя приходила.
В единственный выходной, понедельник, маяться по пустой квартире не было никаких сил. И Дорка с раннего утра уезжала к своей подруге Надежде и хоть там душу отводила. Сама Надька выглядела не ахти. Со скрипом двигалась по малюсенькой кухоньке. Угощала Дорку по-барски, даже коньяком в пять звёзд. Как раньше все собирались у Дорки, так теперь вся их магазинная компания переместилась к Надьке. Её подружка Женька, работающая в редакции, называла квартирку намоленной. Эта комната наш Ноев ковчег! Налазится по чердаку и причитает потом: «Ой, Наденька, какая ты умница, что не выбросила это, цены же теперь всему нет. Кому только сказать, и при Сталине сохранилось, и при румынах. Для любого музея находка. Это будет опубликовано в книге, а это снесу на киностудию. Они же все там попадают от счастья». С собой Женька обязательно приносила либо коробочку конфет, либо пирожные. Вот в понедельник Надька и угощала свою Дорочку всем, что она для неё припрятала. Присядут, выпьют по стопочке и рассказывают друг дружке всё и про всех, как на духу.
А как Надежда начинает говорить про своих любимых Наденьку и Коленьку, так её и вообще не остановить. И самые они у неё и замечательные, и воспитанные, и умненькие, а уж какие начитанные – и говорить нечего. Всё хвастается, тащит её в большую комнату, стены которой все в полках с книгами: «Смотри, Дорочка, это всё Наденька сама прочитала, ещё из библиотеки таскает. А я тоже при деле, между прочим. С Коленькой языками занимаюсь. Мечтает мальчик плавать по морям и океанам. И Наденька доверяет мне свои технические переводы».
Дымоход старой печки
Большая семья Дорки жила на Молдаванке. Издавна в этом районе Одессы селились бедняки. Глава семейства Моисей работал на скотобойне. Маленький худенький еврей целый день выскабливал шкуры убитых животных, потом раскладывал, подвешивал, засыпал солью и запихивал в бочки. Страшная вонь, мухи и пахнущие падалью шкуры целый день мелькали перед глазами. К вечеру он мылся, переодевался, получал кусок хорошего мяса и шел припевая домой, не замечая тяжелого духа, который длинным шлейфом тянулся за ним.
Мать Дорки, Ципа, наоборот, была крупной ширококостной женщиной-командиром. С каждым родившимся ребенком она полнела все больше и больше. Дети часто болели и умирали, в живых осталось только четверо. Квартирка их состояла из двух маленьких полуподвальных комнатушек и кухоньки; дед Моисея, промышлявший, как многие на Молдаванке, контрабандой, построил все это в самом конце длинного двора. Перед каждой квартиркой были отгорожены заборчиком небольшие палисаднички, обвитые диким виноградом по самую трубу на крыше. Здесь мыли детей, стирали, готовили пищу, вся жизнь проходила в палисадниках. Посреди двора, рядом с туалетом и краном, росла большая акация – гордость и любимица обитателей этих трущоб.
Дорка, старшая в семье, первая пошла работать на фабрику. Крупная, в мать, она постриглась, повязала красную пролетарскую косынку; озорная, сильная, веселая, быстро освоилась и мечтала стать стахановкой-многостаночницей. Ее единогласно приняли в комсомол, и там она была первой. Однажды в их цех пришел работать невысокий, худенький, интеллигентный паренек, отслуживший армию. Они стали встречаться. Виктор жил в центре города с матерью, отец погиб еще в первую мировую. Нина Андреевна очень хотела, чтобы ее Витенька учился. Учились они уже вдвоем на рабфаке, вместе на фабрику вместе на занятия, вместе – общественные работы. Парочка стала неразлучной. Виктору надоело ежедневно провожать Дорку и они, никого не предупредив, не испросив согласия у родных, расписались.
Сначала объявили Доркиным родителям. Моисей стоял растерянно, на глаза навернулись слезы, и он не сказал ни слова. За то Ципа радостно пошла навстречу молодым, расцеловала их – и быстро начала доставать из шкафа Доркины вещички. Завязав их в узелок, сунула в руки Виктору и принялась своим большим телом быстро-быстро их выпроваживать. Молодые не успели опомниться, как оказались на улице. Так, пешком, с узелком, они, уже не очень радостные, медленно шли через весь город к дому Виктора. Энтузиазм Виктора улетучился – вдруг и его мама поступит так же, как Доркина? Она уже высказывалась нелицеприятно о Дорке. А он малодушничал, жалел мать и убеждал ее, что это просто дружба и ничего такого у них с Доркой нет. А ведь было… Дорка тоже притихла. Как провинившаяся, она плелась сзади мужа, строя планы назавтра пойти в профком и попросить общежитие. Но сегодня уже почти ночь.
В коммунальной квартире, где жила семья Ереминых, их комната по коридору была последней и угловой. Комната большая квадратная светлая с высокими потолками, от двери влево ее украшала выложенная белым кафелем печь. В углу между стенкой и печкой стояла никелированная кровать, на которой спала мать. Витькин кожаный диван с высокой спинкой прятался за круглым столом. Витька шел и корил себя – как же он мог не подумать о матери? И перед Доркой стыдно.
Сын героя
Юноша Ерёмин Владимир Викторович терпеть не мог, когда близкие называли его Вовчиком. Теперь, повзрослев, он представлялся новым знакомым только Владом, школьные же друзья по прежнему звали его Ерёма. Он никогда не приглашал своих знакомых к себе домой, никогда никого не знакомил с матерью. Все знали, что отец у него погиб, а мать где-то работает. Уже мало кто в магазине, где работала Дорка, мог припомнить, как выглядит её сын и что он из себя в настоящее время представляет.
Дома с матерью он почти не общался. Утром рано уйдёт, вечером поздно вернётся. Дорка только после его возвращения переворачивалась на другой бок и засыпала. Единственным человеком, кому она могла довериться и признаться во всём, была её послевоенная подруга Надежда. Как они в те тяжёлые годы подружились, так, считай, и породнились на всю оставшуюся. Но Дорка всё же ревновала Надьку к неизвестно откуда взявшейся племяннице и всему этому бесконечному кодлу. К сожалению, Надька так далеко жила, что Дорка только изредка к ней выбиралась. И Надежда Ивановна, как уволилась из магазина, со своим тромбофлебитом так мучилась, что ни о каких поездках даже не мечтала.
Влияния на Вовчика Надежда Ивановна не имела тоже никакого. Сам Влад иначе как предательницей тетю Надю не считал. Променяла она его на какую-то деревенскую девку и её семейство и носится с ними, как с писаной торбой. Ходить к ней в гости, даже на день рождения, наотрез отказался. Тем более что день рождения приходится на 1 января. Мать всегда особенно готовилась к этому дню. И, на всякий случай, спрашивала сына: «Забыла, сколько лет твоей тётке сегодня исполняется?» На что получала всегда один и тот же ответ: «На календаре посмотри».
Ну да, ну да, только посмеивалась Дорка, всё забываю, что она ровесница века. Хитрила, конечно, спрашивая, сколько Надьке стукнуло, но так хоть с сыном словечком можно переброситься, Глядишь, ещё какой разговор завяжется. Не завязывался; Вовчик грубо, как топором колют дрова, обрывал мать: отстань, у тебя что, других дел нет? Или еще больнее: и ты ещё со своими двадцатью копейками лезешь…
Нередко понукал Дорку и так: разбираешься, как свинья в апельсинах, помолчала бы лучше.
Древо жизни
Влад после этих посиделок плёлся домой, как в тумане. В голове каша, разобраться бы, что к чему, так он особо не интересуется. Однажды остановился у какого-то дерева и, что есть силы, стал бить его по стволу кулаком. Пока рука не онемела и не начала сочиться кровь. Потом обнимал ни за что пострадавшее дерево и шептал: прости, дружище, меня, ты ни в чём не виновато. Я знаю, ты тоже страдаешь. Люди взяли тебя молоденьким трепетным саженцем и посадили в знойном пыльном городе, оставив для жизни только этот небольшой полукруг земли. Да и землёй эту грязь назвать язык не поворачивается. Кто хочет, мочится ночью на твоё тело, кто хочет, режет ножом твою кожу, выписывая на тебе своё дурацкое имя в плюсе с такой же набитой дурой. Твоя кора вся в погашенных окурках. Ты болеешь, твои ветви жестокие руки безжалостно обрезают, калечат каждую осень, чтобы они не мешали проводам и домам. Ты усыпаешь, прощаясь со своей тяжелой жизнью, думая, что навсегда.
Но приходит опять весна, эта нежная, всегда юная обманщица. Поливает, моет твои корявые перебитые ветви, корни наполняет жизненной влагой. Засохшие корни оттаивают, нехотя, не спеша, не веря в своё пробуждение, как тяжелобольные, потихонечку начинают сосать эту живительную влагу. Солнышко обогревает твои подмёрзшие почки, и они, наперекор всему начинают набухать, как груди у забеременевших женщин. Вот, вот ещё немного – и ты опять поверишь, что тебя ждёт праздник жизни, и твои почки лопаются, рождаются новые нежные листочки; они выползают из почек, как из материнского чрева, на белый свет и тянутся к солнцу, как всё живое, молодое. Скажи, дерево, ответь мне: ради чего ты, старое трухлявое бревно, которое всё равно, рано или поздно, спилят просыпаешься каждой весной? И возрождаешься вновь и вновь, чтобы дарить жизнь всем этим неблагодарным тварям, которые осенью улетят в далёкие тёплые края, бросят тебя, старика, помирать одиноко зимой, высосав все твои соки, как пиявки. Зачем тебе всё это, трухлявое бревно? Зачем?
Влад устало сел поддерево, облокотясь спиной на его шершавый ствол. В своих размышлениях он не заметил, что небо посветлело. Первые солнечные лучи уже обласкали верхнюю крону. Птицы проснулись, дружно хором затрещали, подняв возню. Дерево вздрогнуло, встрепенулось, листочки звонко задрожали. Поживём ещё, а? Влад поднялся, снова прижался к стволу лицом и увидел цепочку муравьев, направляющихся по расщелинам коры за добычей, за нектаром, чтобы кормить где-то под землёй свою королеву – здоровенную муравьиху-матку и многомиллионную родню. Я понял, дружище, я всё понял. Ты живёшь ради всей этой оравы, ты их дом и кров. И ты признателен людям, что они определили для тебя эту благородную на земле миссию. И ты вечно будешь прощать людям всё во имя этой цели, ведь ради нее ты рождено само.
А я, Влад Еремин, ради чего рождён я? Все мои близкие ушли из этой жизни, загубленные непонятно за что. Вера Константиновна открыла мне глаза, хотя так, до конца мне еще не все ясно. Для чего меня оставили жить на этой земле? Ведь для чего-то встретился мой отец с Доркой? Для чего-то бабка моя спасла меня. Какую миссию в этом мире мне уготовили? Вот бы знать. Неужели только быть удобрением? Нет! Ни за что. Удобрением я не стану, без меня хватает говна на этой земле. Ну, я пошёл, дружище. Прощай!
Общаясь постоянно со старухой и её друзьями, он понял: чтобы что-то из себя представлять, нужно очень много знать, и чем больше ты знаешь, тем интереснее жить. Книги читать – такая же работа, только более сложная, чем грузить ящики на заводе. Неужели можно знать больше, чем приятель Веры Константиновны, Яков Михайлович? Столько лет отсидел по сталинским лагерям, полжизни, а какая память! Какая тяга к жизни! Эти старики даже не двужильные – они, как морёные дубы, вечные. Вон какой любознательный внук Якова Михайловича, Серж. Влада потянуло к нему, как магнитом. Но у Сержика была возлюбленная, и он большую часть времени, естественно, посвящал ей. Иногда, если девушка уезжала с родителями или они ссорились, такое тоже имело место быть, наступал час Влада. Тогда они на целый день уезжали подальше из города – или на Каролино-Бугаз, или на Днестр. А то вообще подавались на лиманы: на Белгород-Днестровский, Хаджибеевский или Куяльницкий.