Дочь гипнотизера. Поле боя. Тройной прыжок

Рагозин Дмитрий Георгиевич

Проза эта насквозь пародийна, но сквозь страницы прорастает что-то новое, ни на что не похожее. Действие происходит в стране, где мучаются собой люди с узнаваемыми доморощенными фамилиями, но границы этой страны надмирны. Мир Рагозина полон осязаемых деталей, битком набит запахами, реален до рези в глазах, но неузнаваем. Полный набор известных мировых сюжетов в наличии, но они прокручиваются на месте, как гайки с сорванной резьбой. Традиционные литценности рассыпаются, превращаются в труху… Это очень озорная проза. Но и озорство здесь особое, сокровенное. Поможет ли биографическая справка? Вряд ли. Писатель — скромный библиотекарь, живущий, скорее, в своих текстах, чем в реальной Москве на рубеже тысячелетий. И эти тексты выдают главное — автор обладает абсолютным литературным слухом. И еще он играет с читателем на равных, без поддавков, уважая его читательское достоинство.

Предисловие

Предисловие

— бестолковое слово, никакое. Здесь лучше подойдет —

предупреждение.

Лучше сразу предупредить читателя, что под этой обложкой его ожидает не совсем ожидаемое. Нет-нет, все, что придумали поколения писателей для завлечения читателей — занимательные сюжеты, захватывающие истории, непредвиденные ситуации, в которые попадают сомневающиеся герои и решительные красавицы, — все здесь присутствует, но…

Эта проза — загадка. Все блестяще, хлестко, ловко, каждая фраза отполирована, каждая словесная стрелочка отутюжена. Каждое предложение — выстрел. Проза-стрельба, огонь очередями. Игра виртуозна. Но правила ее не даются, ускользают. Как только читатель понимает, что он читает, — попадает впросак.

Тексты Рагозина по-толстовски густо заселены персонажами, щедро одаренными яркими индивидуальными чертами, но от них по-набоковски мало тянет живым человечьим теплом. Проза эта насквозь пародийна, но сквозь страницы прорастает что-то новое, ни на что не похожее. Действие происходит в стране, где мучаются собой люди с узнаваемыми доморощенными фамилиями, но границы этой страны надмирны. Мир Рагозина полон осязаемых деталей, битком набит запахами, реален до рези в глазах, но неузнаваем. Полный набор известных мировых сюжетов в наличии, но они прокручиваются на месте, как гайки с сорванной резьбой. Традиционные литценности рассыпаются, превращаются в труху. В этой книге есть тайны, загадочные убийства, слежка, спасительное бегство через подземный ход, улики, мафия, но интересно совсем другое. Герои самозабвенно делают все, что принято делать героям, — любят, изменяют, ревнуют, бьют, едят, разглагольствуют — смачно, изысканно, но с подвохом, нарушая закон жизненного притяжения, как выпадающие из окна старухи у Хармса. Это очень озорная проза. Но и озорство здесь особое, сокровенное.

Поле боя

(Повесть)

1

Убегая, догоняя, падая, поднимаясь, раздираю с трудом липкие веки, еще радуясь сонному бессилию, обращенному на живописную изнанку души, и слышу зябкое кудахтанье побудки. Горнист у нас никудышный.

Началось! Мы заждались этой заунывной ноты.

Вынув онемевшую руку из темной дремоты, дотрагиваюсь пальцем до провисшего брезента и получаю в загодя сморщенное лицо струйку ледяной воды. На минуту кажется, что я уже в госпитале, забинтованный, набитый ватой, с головой, плохо пришитой к туловищу, которому уже никогда не привстать.

Зашевелились суконные одеяла, вылезают бритые лбы с оттопыренными ушами. Мартынов сразу хватается за папиросу, жадно всасывает горький дым, кашляет. Ярцевич зевает и крестит рот. Жилин чешет пятку, невнятно бормоча, чешет под мышками, чешет живот, чешет спину, потом ложится обратно, завертываясь в одеяло, пряча голову под подушку.

Никто еще ничего не понимает. Что произошло? Неужели сегодня, вот сейчас? Еще не верят тому, что уже приводит в движение их одеревеневшие члены.

2

Помешалось — и не только у меня в голове: леса и реки, города и пастбища, вагоны и баржи. Восход и закат поменялись местами. Душа ушла в пятки. Розы пахли рыбой. Странное и дикое встречало на каждом повороте. Меня не считали за человека, видя униформу болотного цвета и шрамы на лице. Меня впускали в дом только затем, чтобы выгнать. Кормили из отвращения, выставляя за дверь крупу в оловянной миске. От меня ждали злобы и хитрости. Я исхудал, истощился. Я стал ходячей дурной приметой. Не укладывался в понятия о чести и достоинстве. Шагая по улице, я поднимал воспаленную пыль, которая потом еще долго стыла между домами эпическим барельефом.

Человек в черном плаще и черной шляпе, под которой висели длинные желтые волосы, зазвал меня к себе. Вдовец, он содержал двух маленьких дочурок. Я опрометчиво начал рассказывать о битве, но как только человек, не снимавший черной шляпы, узнал, в какой день произошло сражение и на каком месте, его красное лицо побелело от ярости. С воплем «чтобы духу твоего здесь не было!» спустил меня с лестницы.

Женщина с рыжим пучком подала мне в окно пиджак своего покойного мужа. Я обменял пиджак на перочинный ножик у такого же, как и я, ободранного странника, который, быть может, тоже когда-то давно потерял все, что имел, в исторической битве, но уже позабыл и время, и место, и свое звание.

Я упрямо продолжал числить себя в живых. Я любил спать на чердаках, где всегда навалом старых матрасов, под воркование голубей, а утром выбраться на крышу и смотреть сверху на дома, тронутые холодным румянцем.

Не раз меня препровождали в участок, сажали в сырую камеру по подозрению в краже и даже убийстве, молча били наполненными песком чулками, ни о чем не спрашивая, а на следующий день выпускали, сунув денег на дорогу и буркнув: «Проваливай!» Опять и опять эти бурые стены, исписанные стихами, решетка на окне под потолком, сломанный вентилятор в углу, как труп гигантского насекомого, засохшая блевотина на железной двери.