Hollywood на Хане

Рыбак Ян

Путешествие израильского кинематографиста в Тянь-Шань для съемок фильма о восхождении на Хан-Тенгри.

Экспозиция

Я знаю, знаю, с чего я начну! Я начну со стихов, с бесшабашной поэмы, которая выстрелила из меня, как струя шампанского в тот самый момент, когда я осознал, что это правда: меня пригласили сниматься в кино! Более странного, дикого, нелепого поворота событий не мог ожидать я даже в этот странный, дикий и нелепый период своей жизни — довольно тоскливый, надо сказать…

И не то чтобы я всю жизнь мечтал о карьере киноактёра — вовсе нет. Как раз именно этот род деятельности всегда казался мне чуждым и непривлекательным, да и не подхожу ведь ни рожей, ни кожей, ни норовом своим — общителен с близкими, но толп чураюсь. Нет, не ликовал, но было мне смешно и странно… Я рассматривал эту воображаемую будущую коллизию со всех сторон, обсасывал как леденец, я потешался над самим собой: строил ажурные песочные замки и тут же опрокидывал их наземь, выдувал радужные мыльные пузыри и сам же прокалывал их иглой убийственной иронии — хлоп! Кто, кто поверит, что такое случается в жизни?..

Так вот, я начну свою повесть с поэмы.

У меня есть именитые предшественники в этой затее. Пастернак увенчал своего «Доктора Живаго» завораживающе прекрасными, затмевающими его же собственный прозаический текст стихами. Саша Соколов, любимый писатель одной моей далёкой знакомой — смертельно опасной, надо сказать, для меня женщины — любил присовокупить к своей хитросплетённой до полной непролазности для простого смертного прозе дурашливые якобы строфы. Вроде бы и не всерьёз — безделица и баловство, но поди ещё разберись, что важнее для него самого — «Собака» ли, хвост ли…

Да, у меня есть великие предшественники, но я буду в чем-то и оригинален: я не завершу своё произведение поэмой, как они… Нет, — с поэмы я начну! И не потому, что она столь прекрасна — я вполне сознаю её сиюминутный, сугубо прикладной и даже «стихотерапевтический», можно сказать, характер, — а потому, что она была моим первым стихийным откликом, ироническим и задорным выплеском. Именно она наиболее точно отражает мою первую реакцию, ход моих мыслей, всю цепочку ассоциаций, которая выстраивалась в моей ошарашенной голове, пока я переваривал с трудом проглоченное: «Мы приглашаем Вас в проект, как главного героя документального фильма…»

Москва

Я гуляю по Москве так, как не гулял никогда в жизни — в полнейшем безотчетном одиночестве. Я обвёл круг по Садовому Кольцу и не торопясь заштриховываю его, отдавая предпочтение улицам знакомым и ностальгическим. Не в том смысле, что в них протекала моя молодость — она протекала совсем в других местах и на иных широтах, — а в смысле культурном и литературно-историческом. Я прогуливаюсь не по переулкам, площадям и проспектам, но по неподвластным Альцгеймеру бардовским песням, по страницам книжек, залистанных насмерть в годы щенячьей юности, по «Москва слезам не верит», по «… а сейчас Горбатый!..» — по всему этому пёстрому конгломерату, который оставляет за собой река времени, и, судя по неожиданному обилию и мощи обнажившихся залежей, устье моё уже недалеко — не пора ли готовиться к впадению в прозрачные заливы вечности?..

Я питаюсь блинами и наблюдаю жизнь столицы, занося приметы нового и печати старого в маленькую оранжевую книжицу, предвидя, что пока я продерусь к своему тихому писательскому досугу через тернии бытовухи и адские кущи рабочих будней, от ярких моих впечатлений останется лишь выгоревший до полной фригидности черно-белый дагерротип (так оно и вышло).

Москва поразила меня в некоторых — сразу в нескольких — аспектах.

Прежде всего, в этой северной, якобы, столице, заморозившей в своё время насмерть не одно иноземное войско, было душно и потно, как в летнем Тель-Авиве: хотелось раздеться до пупа, как минимум, хотелось принимать душ наружно и мороженное внутрь, хотелось опахала.

Затем, поразил меня имеющийся тут в наличии и наличность явно имеющий человеческий материал.