День накануне

Филипович Корнель

Каждый рассказ Филиповича, внимательного и неспешного наблюдателя, от чьего острого взгляда не укрывается ни красота пейзажа, ни едва заметное движение человеческой души, — тонкий психологический этюд. Собственная судьба предоставила автору обильный материал для размышлений и богатейший выбор сюжетов. Связанные личностью писателя, рассказы, по сути, единое увлекательное повествование.

День накануне

(перев. Е. Шаркова, 2002 г.)

В тот день я проснулся поздно. Вставать не хотелось. Все дела, которые я мог придумать себе на сегодня, казались неинтересными и даже бессмысленными. Кроме того, в комнате было довольно холодно, и, чтобы встать, умыться и одеться, мне пришлось бы совершить массу неприятных действий, требующих передвижения в стылом воздухе и столкновения с ледяными предметами. Итак, я лежал и смотрел на белые стены, на диван Иоанны, покрытый серым ковриком, на черную железную печку, голубую кастрюлю, ведро с углем. Все было мерзлым, застывшим. Спать, однако, мне уже не хотелось, и немного погодя я все-таки встал. Был уже десятый час. Я выпил чаю, потом долго смотрел в окно на сад. Центр сада с голыми, поблескивающими от влаги ветвями просматривался отчетливо, до мельчайших подробностей, но дальше, в направлении лесов и лугов, все было затянуто туманом, который по мере отдаления густел. Горизонт вообще не был виден, небо там сливалось с землей. Реальными представлялись только комната, из окна которой я смотрел на сад, дом, в котором я жил, и окружающие его деревья — существование всего остального казалось сомнительным, может, ничего больше и не было? Потом я кружил по комнате, брал в руки и разглядывал различные предметы, словно бы примеривался, не окажется ли какой-нибудь из них ключом, открывающим сегодняшний день. Я держал в руке свою старую записную книжку и листал ее страницы; подолгу внимательно всматривался в дурацкие, абсолютно ненужные вещицы, стоящие на полке и подоконнике. В конце концов я, похоже, нашел нужную вещь — секатор для подрезания веток. Однако уверенности у меня не было; стоило попробовать. Я взглянул на термометр за окном — два градуса тепла, значит, надо надеть куртку, шарф, шапку — и спустился вниз. Мой малыш спал в кроватке: спокойное личико, закрытые глазки, розовые щечки. Теща сказала, что Иоанна ушла, когда я еще спал, и спросила, не иду ли я в сад. Я ответил, что иду. А раз так, то, может, я загляну в погреб, посмотрю, не завалялось ли в засохшей картофельной ботве немного фасоли? Я заметил, что еще осенью мы с Иоанной подобрали все до последней фасолины, но теща полагала, что всегда что-нибудь да пропустишь, а на суп хватит и горстки. Мы обменялись на тему фасоли всего несколькими фразами и говорили тихо, чтобы не разбудить ребенка, но я чувствовал, что продолжение беседы приведет к нарастанию напряженности между нами. Неизвестно, с чего она взялась, но так было всегда. Это происходило как бы само собой, при одном только взгляде друг на друга в каждом из нас вспыхивало смутное раздражение.

Я вышел в сад. Воздух был холодный и сырой, но уже повеяло весной, земля дышала теплом. Я отворил калитку и выглянул наружу, так как услышал чьи-то голоса, которые, однако, сразу же стихли: прохожих поглотил туман. Только часть дороги была видна отчетливо — десятью метрами дальше, что в сторону города, что вверх, к деревне, она таяла, растворялась, исчезала в тумане. Я вернулся в сад и минуту-другую слонялся без цели, останавливаясь рядом с молодыми деревцами, посаженными осенью два года назад. Их стволы, кроны вплоть до самой маленькой веточки очень хорошо были видны с близкого расстояния, возможно, даже лучше, чем при солнечном свете. Я смотрел на них, но не касался секатором. Я совершенно не чувствовал необходимости вмешиваться в их жизнь. Казалось, эти деревца не принадлежали ни мне, ни кому-либо еще, их судьба была мне безразлична. От одного движения секатора зависело будущее дерева, его форма, сила, плодоносность — но сейчас меня эти проблемы не занимали. Дальше, в глубине сада, воздух был подернут туманом, деревья едва обозначены, но, когда я туда направился, мгла расступилась передо мной, и я мог снова различить вблизи даже самую тонкую веточку или самую крохотную почку. Не знаю, как получилось, что в какой-то момент я пустил в ход орудие, которое взял в сад. Наверное, просто по рассеянности. Вооруженная секатором рука сама собой протянулась вперед, ножницы клацнули, отрезанная часть ветки упала на землю. Однако это спонтанное действие не было бездумным — я удалил побег, который, оставшись и окрепнув, заглушил бы все соседние. Ветку я обрезал сантиметром выше почки, расположенной немного сбоку, с внешней стороны, — весной она прорастет и даст начало новой веточке, которая будет расти так, как надо, и когда-нибудь станет большой и крепкой. Я срезал следующую ветку, потом еще одну — и таким образом начал трудиться в тот день, постепенно обнаруживая в том, что я делаю, определенный смысл. Как-никак, я не только придавал форму настоящему, но и создавал будущее. Но я не думал об этом, просто работа увлекла меня. Шло время, туман понемногу рассеивался, кое-где даже слабо проглядывало солнце. Я посмотрел на часы, было полдвенадцатого. Вспомнил о фасоли и, перестав обрезать ветки, направился к погребу. С минуту, прежде чем глаза приспособились к темноте, я мог полагаться только на осязание. Опустившись на колени, я пошарил руками в шуршащем ворохе листьев и длинных, спутанных, толстых, как веревки, стеблей. Неожиданно в сухих листьях мои пальцы наткнулись на твердый, будто из жести, стручок, треснувший с одного бока. Сунув палец в эту щель, я почувствовал, что внутри, словно патроны в магазине, лежат скользкие, крепкие фасолинки. Я выгреб их и спрятал в карман. Потом нашел еще и еще и волей-неволей вынужден был признать, что осенью прошлого года мы с Иоанной прозевали много стручков. Однако, подумал я, может быть, с фасолью всегда так — никогда не возьмешь все до последнего стручка, обязательно что-нибудь да останется. И чуть не поддался искушению спрятать от тещи эту фасоль, сказать, что ничего не нашел. К этому меня подталкивала ее враждебность. Но я так не поступил. Я собирал, складывал фасоль в карман, после чего принес ее наверх и высыпал в кухне на тарелку.

Вот так, благодаря секатору и фасоли, день начал постепенно обретать смысл. У вещей, на которые я теперь смотрел, было свое назначение и собственная жизнь, между ними завязывались какие-то отношения, предметы объединялись друг с другом в не замеченные мною прежде союзы. Например, при одном взгляде на книжные полки я понял, что несколько книг уже давно ждут того, чтобы их отнесли к букинисту и продали. Эти книги, казалось, говорили мне сейчас: мы не приносим тебе радости, так позволь нам поменять владельца, ты купишь себе другие, которые будут тебе нравиться! Мой интерес к этим книгам (которые я действительно не любил) был окрашен неприязнью — но и очень силен. Ведь стремление от чего-то избавиться может быть столь же сильным, как и жажда обладания. Намерение сбыть с рук эти книги, таким образом, сочеталось с желанием обзавестись другими и с давно планируемым расширением библиотеки. Так что я приступил к поискам рулетки и попутно наткнулся на несколько мелочей, о существовании которых, правда, знал, но еще час назад мне до них не было никакого дела. Сейчас внезапно эти предметы обрели смысл и ценность, начали как-то связываться с другими вещами — и даже с людьми. Так, во время поисков рулетки я нашел старый перочинный нож с одним сломанным лезвием и щербатой рукояткой. И от этого перочинного ножа немедленно протянулась нить к челноку для ткацкого станка, а станок напомнил о некоей старушке, живущей на другом конце города, которую я собирался навестить полгода назад. Резиновые подметки, папиросная бумага, гвозди, письма трехлетней давности, кольца от занавесок — что-то роднило эти так мало связанные между собой и с множеством иных предметов и людей вещи. Мой мир — еще час назад такой маленький и простой — становился все больше и сложнее, его фрагменты множились, выпускали побеги, отпочковывались, делились. Возникали новые вещи и новые союзы.

Немалого труда мне стоило выпутаться из этой сети, вернуться к рулетке и взяться за дело. Я записал размеры полки, которую хотел заказать у столяра, и вышел из дома. На дворе уже ярко светило солнце, туман рассеялся, были видны окрестные поля, холмы, леса и дорога в город, исчезающая далеко за деревьями.

Я пошел пешком, то и дело оглядываясь, не едет ли какая-нибудь подвода, но, как назло, дорога была пуста. Во мне нарастало нетерпение. Сегодня утром, когда я проснулся, мне казалось, что время стоит на месте, что во мне и вокруг меня все застыло, — теперь же я чувствовал, что где-то там большое маховое колесо времени катится, набирая обороты, ощущал его пульсирующий ритм вокруг себя и в себе самом. Я шел все быстрее, постоянно ускоряя шаг. Как всегда, сбежал с деревянного мостика над дорогой, но и потом продолжал бежать до самого трамвая, благодаря чему не пришлось полчаса дожидаться следующего. В букинистическом я продал книги, которые мне не нравились, и на вырученные деньги купил три другие. Листая книги, я беседовал с владельцем магазина о поэзии, разведении кроликов и археологии, потом подошел один знакомый и рассказал, что вчера передавала Би-би-си. Союзники высадились в Италии под Анцио, а русские заняли Кривой Рог. Мы рассматривали карту Европы и гадали, когда же следует ожидать появления союзников у нас. Букинист считал, что не скоро. Когда я выходил из книжного, пробило час. У столяра я тоже пробыл дольше, чем рассчитывал, так как развернулась дискуссия, из какого дерева делать полку. Пообедал в случайном ресторанчике, где вынужден был отдать официанту целых два продуктовых талона. Вышел на улицу, и тут какая-то женщина сказала мне, чтобы я не шел на Гродскую, потому что там облава. К старушке, живущей на другом берегу Вислы, пришлось идти кружным путем, по третьему мосту Старушка, которая продавала бельгийские кружева, не захотела даже на один день доверить их мне, чтобы я их кому-нибудь показал. Сказала, что время сейчас смутное, случись что, не дай бог, — кто ответит? Честно говоря, шансы продать эти кружева были минимальные, но я отправился посоветоваться с одним своим знакомым, торговавшим антиквариатом. Он пригласил меня выпить рюмочку и посмотреть картины, которые купил за смешные деньги у одного помещика, убегавшего из Подолья от русских. Этот антиквар был сильно взволнован, так как на одной картине с изображением Богоматери в правом нижнем углу виднелась подпись, очень напоминающая автограф Ван Дейка. Антиквар заплатил за картину две тысячи злотых, но, если бы это оказался Ван Дейк, она стоила бы все двести. Так что его волнение было совершенно понятно. Мы рассматривали старые аукционные каталоги, сравнивали тему и манеру письма, разглядывали картину через увеличительное стекло, но так ничего и не выяснили. Картина могла принадлежать кисти Ван Дейка — или нет. Такими вот странными, непонятными для тех, кто читает этот рассказ, делами я занимался всю вторую половину того дня, потому что мне это казалось безумно интересным. Я принимал все близко к сердцу; мысли мои только этим и были заняты. Мне очень хотелось найти покупателя на бельгийские кружева, хотя я и не рассчитывал много на них заработать. Интерес же к картине был чисто платоническим, это было приключение, в котором мне хотелось принять участие просто потому, что любопытно было, чем все закончится. Покидая дом антиквара, я обещал ему, что осторожно привлеку к делу одного университетского профессора, историка искусств, который слыл выдающимся знатоком голландской и фламандской живописи. В тот же день я поехал на другой конец города к этому профессору, но попал не ко времени: он сидел на кухне, в пальто, простуженный и злой. В его комнате в клубах дыма, среди закрытых листами упаковочной бумаги шкафов и картин со вчерашнего дня работали два пьяных печника. Жена профессора угостила меня чаем с сахарином, мы поговорили о картофеле и капусте, я пообещал уступить им меру картошки, когда мне привезут ее от знакомых из деревни. Возвращаясь от профессора, я на минуту заглянул к одной молодой женщине, больной туберкулезом. Она была на редкость красива и умна. У нее были огненно-рыжие волосы, а на бледном как мел лице горел лихорадочный румянец. Она сидела в кресле, ее ноги были прикрыты пледом. В этот день она была очень оживлена, все время болтала и смеялась. Ее жених, черный, загорелый, с коротко остриженными волосами, сидел на низком стульчике у ее ног. Наверняка прибыл в увольнительную из леса: от него пахло мхом и дымом костра. Мы немного поговорили о поэзии. Я сказал, что до наступления комендантского часа должен еще много чего сделать, попрощался и вышел. Ее брат проводил меня до двери и в коридоре сказал, что дела плохи, дыхательная и сердечная недостаточность, доктор дает ей не больше месяца. Мы постояли с минуту, молча глядя друг на друга, потом я пожал ему руку и сбежал вниз по лестнице. После этого я побывал еще в скобяной лавке, где мне удалось купить проволоку и шурупы, которые я давно искал. Пил у них не было, но мне посоветовали зайти на следующей неделе, так как ожидается поступление товара. Где я еще был? Ах да! Я заглянул в химчистку и в мастерскую по пошиву одеял, мне хотелось узнать, сколько будет стоить почистить плащ и починить ватное одеяло и долго ли выполняют заказ. По дороге к дому я заходил еще в несколько магазинчиков. Входил, спрашивал, есть ли в продаже семена моркови, петрушки и шпината, не найдется ли фарфоровая кружка, мне отвечали, что нет, и я покидал магазин. В тот день я еще планировал навестить одного приятеля — взять у него нелегальные газеты, но решил отложить визит на завтра. Я не чувствовал, что надо обязательно сделать это сегодня, можно было подождать до следующего дня. К тому же близился комендантский час. Я сел на трамвай, но, так как у меня оставалось еще немного времени, дальше пошел кружным путем по пригородной улочке, дома вдоль которой становились все ниже и все дальше отстояли друг от друга.

Редкая бабочка

Звук и свет, или О несовершенстве мира

(перев. М. Курганская, 2002 г.)

Не знаю, откуда я взялся. Из ночи, тумана, забвения? Из таинственных шорохов, неясных, расплывчатых картин, незнакомых запахов? Не знаю — мне было и так хорошо, и ни думать, ни вспоминать ни о чем не хотелось, хотя пошел мне уже, кажется, пятый год. Я был, и все тут. Укладывался спать, вставал, пил молоко и ел хлеб из кукурузной муки. Одевался, подходил к окну и смотрел во двор. Видел все, что происходило вокруг, слышал человеческую речь, лай собак и пение птиц.

В то время мой отец еще не вернулся с войны, мы жили втроем с матерью и бабушкой, лишь изредка к нам заходил хромой и лысый, зато в большой соломенной шляпе, пан Добруцкий, который был учителем, хотя не учил ни в какой школе, а только ловил рыбу. Пан Добруцкий, направляясь — чаще всего днем — на рыбалку, останавливался около нашего дома, ставил два длинных белых удилища так, что они опирались о крышу и были видны из окна, заходил к нам и пил чай. Иногда, если выдавался хороший денек, мы с бабушкой провожали пана Добруцкого на рыбалку, но всегда только до старого дуба, который рос прямо на обрыве, поэтому часть его корней висела в воздухе. Мы присаживались под дубом, пан Добруцкий закуривал, потом брал свои удочки и спускался вниз. В том месте, где рос дуб, поля кончались, обрывались внезапно, дорога сворачивала, шла под уклон и терялась в лугах, среди кустов и камыша. Мы с бабушкой смотрели, как пан Добруцкий идет через луг, мимо стада бело-рыжих коров, которые щипали траву или просто лежали. Когда пан Добруцкий проходил недалеко от них, они поворачивали вслед ему головы. Пока он пересекал луг, его было очень хорошо видно, не приходилось сомневаться, что это он. Правда, он становился все меньше, однако мы по-прежнему знали, что это пан Добруцкий. Но потом он входил в высокие травы и еще заметнее укорачивался, уже только его большая шляпа мелькала среди кустов, и наконец исчезал совсем, лишь иногда с того места, где он пропал, срывалась пара диких уток или целая стая более мелких птиц, которые назывались, кажется, бекасами. Описывая в воздухе круги, они поднимались все выше, постепенно уменьшаясь, пока совсем не растворялись в небе. Я следил за птицами и видел их гораздо дольше, чем бабушка, но в конце концов и я терял их из виду. Возвращаясь с рыбалки, пан Добруцкий заходил к нам, но к этому времени я чаще всего, уже поужинав, лежал в кровати и ждал, когда в окне покажется большая золотистая луна. Пан Добруцкий оставлял нам плоскую, покрытую серебряной чешуей рыбу, называвшуюся лещ, пил чай и уходил, или я засыпал. На следующий день, если была хорошая погода, мы опять провожали пана Добруцкого, садились под дубом и смотрели, как пан Добруцкий идет, удаляется от нас, делается все меньше и исчезает. Мне ужасно хотелось пойти с ним на рыбалку, но бабушка говорила, что там очень опасно, нужно знать, куда ступать, иначе можно увязнуть в болоте и уже никогда не вернуться домой. Так что сидел я под дубом и смотрел туда, где должна была быть река, прячущаяся за кустами и камышом. Оттуда, с реки, доносилось кваканье лягушек и пение птиц; иногда поднимался ветер, и тогда их голоса были слышны еще лучше. Я разглядывал сухие листья и лежавшие на земле желуди, вблизи они были видны мне во всех подробностях, я даже различал разных червячков, насекомых — их глаза, крылышки, ножки, видел, как они карабкаются вверх по травинке, бегут, куда-то спешат, останавливаются, поднимаются в воздух и улетают. Потом я снова смотрел на реку, над которой кружила на неподвижных крыльях большая птица. Ветер, налетавший иногда с той стороны, касался моих щек и волос, я вдыхал его удивительный запах, отдававший ароматом скошенной травы, малины на тарелке, земли, грибов, дождя, — и снова мне ужасно хотелось очутиться там, но в то же время я побаивался, что если я туда пойду, такой маленький, то совсем исчезну, и никогда меня уже не будет, а это в мои планы никак не входило. Поэтому я лишь смотрел в ту сторону или, для разнообразия, наклонялся к земле и с близкого расстояния разглядывал камни, растения, насекомых.

Однажды, когда я сидел так под дубом, а пан Добруцкий докуривал свою папиросу и вот-вот должен был уйти и исчезнуть среди трав, я пережил неожиданный острый страх. Кругом тишина и покой, небо чистое, без единого облачка, а воздух до того прозрачный, что, казалось, я видел еще дальше и лучше обычного, — тут-то и произошло непонятное и ужасное. Но обо всем по порядку. Сначала я заметил, что по дороге мимо нас идет мужик и ведет на веревке корову. Корова идти не хочет, упирается, останавливается, крутит головой, вырывается и норовит боднуть хозяина. Сзади идет баба и погоняет корову длинным тонким прутом. Они миновали нас, свернули и начали спускаться к лугу, туда, где спокойно паслись коровы. Правда, корова, которую вели мужик и баба, совсем не была похожа на тех: намного крупнее, лобастая, с большим животом и огромным выменем, а самое главное — не бело-рыжая, как они, а черно-белая. Но это бы еще ничего. Так вот, шли они себе через луг, мимо рыжих коров, которые все как одна подняли головы и уставились на новенькую, черно-белую. Мужик с бабой остановились, баба взяла конец веревки, обмотанной вокруг коровьих рогов, а мужик принялся вбивать в землю кол, лупя по нему большим деревянным молотком-киянкой. Вот тут и началось непонятное и страшное. Хотя я был довольно далеко, но видел все совершенно ясно. Видел, как молоток поднялся и ударил в расплющенный, разлохмаченный сверху кол. Вокруг все было как всегда, однако уже начиналось что-то нехорошее: я видел, как молоток ударяет по колу, касается его — но звук удара раздается гораздо позже, будто это не мужик бьет молотком, а кто-то другой, невидимый. Призрак?! Я огляделся по сторонам, даже на бабушку посмотрел. Пан Добруцкий еще не ушел, он объяснял моей бабушке, что сегодня клена не будет, погода меняется; потом они заговорили о священнике, у которого пан Добруцкий жил. Беседовали спокойно, ничего не замечая. А там, на лугу, дело приняло совсем скверный оборот: теперь удар слышался сначала, а потом только мужик бил молотком по колу! Творилось нечто страшное, что-то сломалось, распалось, рассыпалось — у меня в голове, ушах, глазах? Или вообще на свете? Чуть не плача, я выдавил:

— Что они делают?

Бабушка взглянула на меня и спросила:

Завтра снова будет день

(перев. О. Чехова, 2002 г.)

На востоке еще продолжалась война, моего отца с нами не было. Мы жили в сером двухэтажном доме по соседству с казармами, с трех сторон окруженными кирпичной оградой, с четвертой — высоким железным забором. Мне было шесть лет, и я собирал каштаны, валявшиеся на сырой, поросшей редкой травой земле, соскребал ломкую, отстающую от кирпича штукатурку, рыл подкопы, сооружал здания и строил мосты. Потом внезапно бросал все эти занятия, чтобы проникнуть в закрытый на висячий замок сад, где в тени кустов росли огненные настурции. Эти цветы по вкусу напоминали редис, мне об этом сказал один мальчик, который потом умер от скарлатины. Я срывал и съедал цветок настурции и вдруг, чем-то обеспокоенный, начинал прислушиваться: из конюшни доносилось постукивание копыт, а где-то вдалеке тарахтели по брусчатой мостовой колеса. Затем я медленно направлялся в дальний уголок парка. Там был круглый бетонный бассейн, наполненный вместо воды густым черным месивом. В нем не водилось ни рыб, ни даже лягушек; и все же что-то противное там обитало, шевелилось — иногда, по вечерам, оно громко подавало голос. Взрослые — мама и бабушка, да и другие люди, которые появлялись в нашем доме, — говорили, что в этом водоеме нет дна и если я туда свалюсь, пропаду навсегда. Я боялся этого места, но не до такой степени, чтобы обходить его стороной. Можно сказать, что я ходил туда, чтобы бояться. Подобным образом дело обстояло и с одноэтажным строением, которое находилось в самом далеком и темном закутке парка. У этого серого каменного здания была низкая дверь и два узких окна, закрытых ставнями, правда не очень плотными. Пробравшись через высокую пыльную крапиву и лопухи, приподнявшись на цыпочки и приникнув к щели в ставне, немного погодя можно было увидеть низкий длинный стол, обитый жестью, какие-то коробки и груды бумаг, перевязанных веревкой. Мои походы в это место не удавалось скрыть из-за крапивы. «Ты опять чешешься, опять был около этого морга!» — кричала мама, и мне влетало по первое число. Некоторое время я не казал носа в эту часть парка. И отправлялся в другую сторону, куда мне, впрочем, тоже запрещалось ходить. Но мое пребывание там оставалось незамеченным: там не было ни крапивы, ни бревен, ни грязи. Был огромный пустой двор и колодец с железным колесом. Двор окружали низкие длинные конюшни. Здесь всегда пекло солнце и стояла страшная жара. В конюшне было только несколько старых лошадей, потому что все молодые ушли на войну. Посреди двора торчала большая пушка с длинным стволом, около пушки муштровали солдат. Они были одеты в старые залатанные мундиры, от них пахло кожей и нафталином. На головах фуражки, по лицам текут струйки пота. По приказу капрала с черными усиками солдаты бежали, замирали на ходу, потом опять бежали и собирались около пушки. Потом, тоже по приказу, поднимали ее тяжелый железный хвост и поворачивали длинный ствол в другую сторону. Я долго наблюдал за солдатами и ждал, когда пушка выстрелит; ведь в мире еще продолжалась война. Но пушка не собиралась стрелять. Потом капрал объявлял перерыв и говорил, что можно курить. Солдаты бежали к колодцу, крутили железное колесо, пили много воды, лили ее себе на голову и брызгали друг на друга, потом закуривали сигареты. Моя мама говорила, что этим солдатам нет и шестнадцати лет и они ругаются нехорошими словами. Я слышал, что говорили солдаты, но не повторял этого дома. Взрослые считали, что раз таких детей берут в армию, значит, война кончается. Но война, очевидно, не закончилась, потому что солдаты уехали на фронт, а во дворе появились другие, старые, очень старые, у них были усы, а у некоторых и лысины, курили они трубки. Они бегали не так быстро, как молодые, и столько воды не пили. Однажды старые солдаты уехали, их сменили молодые, но другие, не те, что раньше. Остались только капрал с черными усиками и большая пушка, на которую на ночь надевали зеленую одежку.

Мой трудовой день заканчивался в сумерки, когда меня звали домой насовсем. Я же, по мере приближения этой минуты, чувствовал, что количество неотложных дел увеличивается. Я вспоминал, что сегодня еще не ходил на свалку, где можно найти пуговицы от русских и немецких мундиров, стреляные гильзы и вообще много загадочных предметов. На полпути я менял планы, потому что возникала необходимость проведать белых кроликов с красными глазами, живших в двухъярусных клетках. В парке становилось сумрачно, по еще светлому небу, каркая, летели вороны и рассаживались на верхушках каштанов. У меня оставалось все меньше времени, поэтому прочими делами приходилось заниматься на бегу. Когда я пересекал пустой двор, из открытых окон казармы доносились звуки гармони. Я припускал быстрее, потому что эти заунывные, протяжные звуки напоминали мне, что времени совсем мало. Я мчался изо всех сил, на бегу наклонялся, чтобы поднять с земли предметы, которые ждали меня, и засовывал их в карман. Несся вдоль каменной ограды и, запыхавшись, останавливался возле проделанного под ней подкопа. Падал на землю и некоторое время лежал неподвижно. Сердце колотилось очень сильно. Я смотрел наружу и слушал. Надеялся, что какое-нибудь происшествие изменит дальнейший ход событий этого дня. Я был уверен: что-то придет оттуда, из-за ограды. Я лежал на земле довольно долго, но все было как обычно; по тротуару стучали каблуки, по мостовой, скрипя и громыхая, ехала телега. Вдруг издалека доносился голос мамы, зовущий меня домой. Я слышал его — и не слышал. Сначала он раздавался во мне, потом где-то далеко, на краю света, и замолкал. Я вскакивал и бежал дальше вдоль ограды. Останавливался под каштанами и с минуту приглядывался и прислушивался. Пахло землей, старыми мешками и крапивой. Здесь, внизу, было тихо, а высоко над головой, в кронах деревьев, ссорились вороны, хлопали крыльями и сталкивали друг друга с веток. Снова раздавался голос мамы, он плутал, не мог меня найти, но был на верном пути. У меня оставался еще один шанс: спрятаться в кустах дикой сирени. Я бежал пригнувшись, раздвигая перед собой ветки. В одном месте, около дырявого ведра, я притормаживал и дальше шел медленно, крадучись, всматриваясь в густую листву, пока на фоне неба не находил предмет, о существовании которого знал: это было птичье гнездо. Я осторожно вытягивал руку, из гнезда с шумом выпархивала маленькая лесная птичка и садилась неподалеку в развилке веток. Птица поворачивала головку и смотрела на меня. В эту минуту мамин голос прорывался через какую-то мощную преграду и достигал моего слуха. Приходилось сдаваться, убежать я уже не мог. Голос знал, где я, он меня нашел. Я возвращался домой.

Однажды в обычное время я шел домой, смирившись со своей участью, и вдруг услышал шаги там, где никогда прежде не встречал людей. Это было недалеко от морга, мимо которого сейчас, в темноте, я шел быстро, не оборачиваясь. Я встал за деревом, выглянул из-за ствола и увидел двух солдат, которые вели женщину. Женщина шагала между ними опустив голову и молчала. Солдаты с женщиной прошли мимо меня, я видел их лица, перекошенные, злые. Несомненно, они вели эту женщину на смерть. Один из солдат вынул из кармана ключ и долго открывал дверь морга, говоря при этом нехорошие слова. Второй озирался по сторонам, но меня не заметил. Я хотел убежать, но ноги как будто приросли к земле, хотел закричать, но не мог открыть рот. Когда все трое вошли внутрь, мне удалось сдвинуться с места. Я опрометью кинулся домой и попытался рассказать, что видел. Я твердил, что нужно немедленно бежать, потому что солдаты могут убить женщину. Но взрослые проявили ужасное равнодушие: бабушка вышла на кухню, а у мамы начало странно меняться выражение лица, становясь то веселым, то грустным. Знакомый офицер, который как раз был у нас в гостях, покраснел как рак и стал быстро расстегивать высокий, расшитый серебряными зигзагами воротник. Его жена, которую я терпеть не мог, велела мне идти на кухню, потому что меня зовет бабушка.

На кухне бабушка готовила мне на примусе ужин, а я пока должен был раздеваться и мыться. Примус шумел, я стоял в тазу и делал вид, что мою живот и ноги. Но внимание мое было направлено на то, что происходило за окном: там начиналось ежедневное страшное зрелище. Огромное раскаленное солнце медленно опускалось, багровея и приближаясь к плоской земле и черному лесу на горизонте. Огненный шар исчезал в тучах, сгорал, мир терял цвета, гас. Потом солнце снова появлялось под тучами, но было уже очень тонким, расплавившимся, прозрачным. Тогда на несколько минут вспыхивали деревья, крыши, окна домов и высокие железные ограды. Начинался конец света. Солнце приближалось к черному лесу, отделявшему землю от неба, и темнота принималась поедать его, медленно, кусок за куском. Солнце исчезало, от мира оставалось только черное пепелище. Это был конец — меня охватывала страшная тоска, потом бессильное отчаяние, я начинал плакать. Но меня никто не понимал, мне только попадало от взрослых.

Однажды рано утром в нашем доме появился высокий человек со светлыми усами и загорелым лицом — как мне сказали, мой отец. Этот человек вернулся с войны, потому что война закончилась. Мне велели радоваться по поводу приезда человека, которого я даже не знал. Меня убеждали, что я должен быть счастлив и должен любить этого человека, потому что он мой отец. От меня требовали непонятных вещей. Мама и бабушка без конца повторяли, что теперь все будет иначе, что теперь только начнется жизнь. Однако, несмотря на уверения взрослых, что теперь все будет иначе, дню возвращения моего отца предстояло снова закончиться ужасным зрелищем, может, даже еще более страшным, чем прежде.

Земля обетованная

(перев. О. Чехова, 2002 г.)

Проснувшись, я увидел, что лежу на белой эмалированной кровати, а стены и потолок выкрашены в очень светлый цвет, слепящий глаза. Я приподнялся. Посреди комнаты стоял большой стол, а у противоположной стены — две кровати, застеленные красными покрывалами. В углу — высоченная зеленая изразцовая печь, похожая на костел, с железными резными дверками и всякими украшениями наверху. Окна были закрыты, за ними виднелся кусочек неба, ветки деревьев и угол дома. Ярко светило солнце. В квартире никого не было. Одна дверь была заперта, другая приоткрыта, и через нее долетал какой-то шум, тарахтение, свист и чириканье воробьев. Я спрыгнул с кровати и подбежал к двери, из-за которой слышались голоса. Приотворив ее пошире, я переступил порог и оказался в маленькой комнатке. Там стояли кровать и шкаф. На спинке стула висел старый пиджак моего отца с заплатками на локтях. На кровати одеяло тоже знакомое: это одеяло отец привез с войны. Окно в комнатке было открыто: из-за него и доносились голоса. Выглянув в окно, я обнаружил, что нахожусь очень высоко; внизу были видны квадратные плиты тротуара и булыжная мостовая. Я осторожно перегнулся через подоконник, желая убедиться, что не вишу в воздухе. Животом я лежал на толстой, мощной стене, которая прочно вросла в землю. Слева, прямо рядом с окном, прикрепленная железными крюками к стене, бежала вниз водосточная труба, сужалась и исчезала в отверстии, проделанном в каменной плите тротуара. На противоположной стороне улицы не было таких огромных домов, как этот; там стояли низкие, одноэтажные домишки, а над ними высились черные безлистные деревья. На одном дереве я заметил светлый, совсем новый скворечник. За деревьями начинались холмы с серыми и зелеными полосами огородов, с домиками и купами деревьев. Холмы тянулись вдаль и поднимались все выше. Это выглядело смешно и странно; до сих пор везде я видел только плоскую землю. (Прежде мне попадались пригорки, но горизонт всегда бывал низким и ровным.) Воздух был прозрачный, светило солнце, дул легкий теплый ветер. Пахло фиалками и сырой стеной. Повсюду было очень чисто, прибрано — как будто недавно вымыто и выметено. Может, это — тот самый город, который нам обещал отец? Красивый! Где-то вдалеке слышалось лошадиное ржание и стук колес по брусчатой мостовой. На крыше над моей головой ворковал голубь, но мне не удавалось его увидеть, как я ни высовывался из окна и ни выворачивал шею.

Тогда я принялся внимательно рассматривать подоконник. Он был обит гладкой, скользкой, как стекло, жестью, закругленной на краю стены. За краем зияла пропасть, глубоко внизу виднелся тротуар, по которому сейчас шел человек в шляпе, а в противоположном направлении — солдат в конфедератке. Какой-то мальчишка стоял засунув руки в карманы и разглядывал что-то на земле. Я отколупал кусок штукатурки, вытянул руку и уронил его на землю. Кусок летел очень долго и упал недалеко от того места, где стоял мальчишка. Мальчишка поднял голову и показал мне язык. Я скорчил ему рожу, а он нагнулся, взял камень и бросил в меня; попятившись, я следил, как камень летит вверх, все медленнее, останавливается в воздухе, секунду висит неподвижно, потом возвращается на землю. Я снова выглянул, улыбнулся мальчишке, но тот не обратил на меня внимания. Он наклонился, завязал шнурок, свистнул и припустил вниз по улице. Теперь по тротуару бежал большой рыжий пес. Он бежал как-то криво, боком, приостанавливался, поднимал лапу и бежал дальше. Я хотел отковырять еще кусок штукатурки и бросить в пса, но мне это не удалось. Зато я увидел осу, которая прилетела откуда-то издалека и зависла в воздухе прямо возле подоконника. Она так уверенно устроилась, будто нашла место, где воздух твердый словно камень. Я протянул руку, оса исчезла, потом появилась снова, немного правее, и застыла неподвижно, как и в первый раз. Внизу медленно шел большой толстый человек в черном костюме. Над моей головой снова заворковал голубь, откуда-то с крыши соседнего дома ему ответил другой.

«Хорошо здесь, — подумал я. — Отец, как и обещал, нашел для нас хороший город. Но откуда он знал, что здесь хорошо, если видел это место только на карте?»

За обедом я спросил отца, можно ли мне уже выйти во двор. Отец не имел ничего против, только бы я не отходил далеко от дома. Бабушка, однако, считала, что я должен, как курица на новом месте, сидеть три дня в клетке, чтобы освоиться. Отец сказал, что я и так на следующей неделе пойду в школу, что я уже большой и буду сам везде ходить, поэтому не нужно делать из меня ребенка. Потом заговорили о том, можно ли во дворе разводить кур. Дело идет к весне, куры могли бы искать себе корм в саду, конечно, если хозяин разрешит. Мама сказала, что она разговаривала с хозяином, он показался ей не очень отзывчивым. Вообще, здесь люди совсем не такие, как у нас. Говорят так, что иногда невозможно понять, о чем речь. Нам будет трудно ужиться с этими людьми и привыкнуть к их миру. Они совсем другие, чем на востоке. Грубоваты, расчетливы и к тому же лишены фантазии.

Шаровая молния

(перев. Е. Барзова, Г. Мурадян, 2002 г.)

Раздался резкий короткий треск. Такой звук, будто в воздухе, прямо рядом с нашим окном, сломалась сухая ветка. Было воскресенье, мы обедали. Окно открыто, на подоконнике сидит наш большой серый кот. Погода непонятная — вроде бы собирается дождь, но светит солнце. Ветра не было, деревья стояли неподвижные, только мелкие серебристые листья осины дрожали, ловили легкий ветерок, которого другие деревья не чувствовали. Когда раздался этот треск, кот спрыгнул с подоконника и застыл у стены, перепуганный и удивленный. Я как раз смотрел на кота. Можно было подумать, он за секунду до того знал, что произойдет: ведь когда затрещало, кот был уже на полу. Все повернули головы и посмотрели в окно. На улице было тихо.

— Что это было? — спросила мама.

— Шаровая молния, — ответил отец.

Я встал из-за стола и подошел к окну. Хотя светило солнце, было как-то мрачно. Напротив, на маленькой лужайке, поросшей пыльной травой, стояла белая коза. Она была привязана к колышку, но не паслась, просто стояла неподвижно и тяжело дышала, поводя большим, обвислым брюхом. Я высунулся в окно и посмотрел вверх по улице; там было светло, как будто солнце еще только всходило. Отчетливо виднелись растрескавшиеся плиты тротуара, бурые кучки лошадиного навоза на мостовой и островки травы вдоль бордюра. Над воротами котельщика Сантария висел на трех цепях черный железный котел. Потом я посмотрел вниз по улице; там было темно, как будто уже вечер. Улица была пустынна, только от ресторации Польдера шел сержант из военного оркестра. Его фамилия была Мазурек, он был очень толстый, и жена у него тоже была толстая. Они медленно шли вверх. Мазурек держал в руке фуражку, его жена несла большую черную сумку. Шли они врозь, как будто поссорились.

— Возвращайся за стол! — строго сказала бабушка.

Я тебя не люблю!

(перев. М. Курганская, 2002 г.)

Конец июня. Через несколько дней нам должны выдать школьные табели. Все в классе уже прекрасно знают, у кого какие оценки, кто закончит с отличием, а кто останется на второй год. Учебы никакой нет. Со свернутой тетрадкой в кармане мы тащимся в школу только затем, чтобы узнать, к которому часу явиться завтра. После второго урока выходим и шатаемся по городу. Ужасно жарко, сухо и душно. Мы едим мороженое и пьем лимонад в киосках. После обеда тоже нечего делать. Вообще, время дурацкое: и не учишься, и каникулы не начались. Еще не получив полной свободы, мы уже начинали скучать, как в конце каникул.

В последнее время я снова подружился с Владиславом. Мы ходили в один класс, хотя Владек был на полгода младше. У него была сестра Аня, старше меня на год. Они жили неподалеку, в двухэтажном домике. Парадная дверь там всегда была закрыта, и идти приходилось через мастерскую их отца. Помню две длинные вывески по обеим сторонам двери в мастерскую: на одной нарисован молодой человек с пробором в волосах, бачками и черными усиками, одетый в светлый летний костюм, на другой — пожилой господин в клетчатом пальто реглан, зеленой шляпе и с бамбуковой тростью в руке. Владек был протестантом; его отец — член приходского совета — пел в хоре и играл на фисгармонии. Владек и Аня тоже играли на фисгармонии. Не знаю, почему я дружил с Владеком. Это был очень спокойный мальчик, говорил он тихо и медленно, по поведению всегда имел пятерки, круглый год страдал от насморка и страшно боялся отца. У него, и у его сестры тоже, был большой нос — не столько большой, сколько длинный — и бледные узкие губы, нижняя спрятана под верхней. В общем, они были очень похожи и отличались только цветом волос и глаз: Аня — блондинка с голубыми глазами, а Владек — брюнет с карими. Мы с Владеком собирали марки и книжки и выменивали их на разные штуки. Я всегда верховодил: был сильнее и лучше учился. Рассказывал ему всякую всячину, а он слушал и молчал, только смотрел на меня. Его сестра была некрасивая и вечно на всех дулась. Она слегка сутулилась, у нее были толстые косы и длинные руки. В прошлом году, когда она вернулась с каникул, я заметил, что у нее выросли маленькие круглые груди. Один раз, когда мы играли в саду в жмурки, я случайно их коснулся. Глаза у меня были завязаны; в обступившей меня тишине я различал только какие-то шорохи и хихиканье. Медленно, с растопыренными руками, часто останавливаясь и прислушиваясь, я направился в угол сада, куда всегда удавалось кого-нибудь загнать, как рыбу в сак. Услышал чье-то частое дыхание, какую-то возню, потом сдавленный смешок. Я чувствовал, что кто-то попался — из закоулка между оградой и беседкой не уйти. Вытянув руки, я раздвинул высокие стебли флоксов и коснулся ладонями двух округлых твердых выпуклостей, обтянутых шелком. Получил по рукам, кто-то заржал, а я крикнул: «Аня!» — и сорвал с глаз повязку. Аня сидела на корточках в траве, заслонив глаза руками, и смеялась. Лицо у нее было красное как бурак.

Повернув ручку двери, ведущей в мастерскую, я услышал три нисходящих по тону звука колокольчика, а когда закрывал дверь, раздался тот же перезвон в терцию, только в обратном порядке. В мастерской, как всегда, было холодно и пусто. Я остановился около прилавка, произнес: «Здравствуйте!» — и услышал, как отец Владислава отозвался дважды: «Здравствуйте! Здравствуйте!» Потом портьера раздвинулась, он вошел и поклонился. Очень маленького роста, он, кланяясь, делался еще ниже. Мой отец заметил как-то, что чем человек меньше, тем ниже ему приходится кланяться. Мать тогда сказала, чтобы отец не сбивал ребенка с толку своими социалистическими глупостями. А все же отец Владека был так мал и вместе с тем так вежлив, что, если бы я хотел с ним сравняться, мне понадобилось бы, наверное, ходить на четвереньках. Я уж пробовал по-всякому, сгибал ноги в коленях, но тогда болели икры, втягивал живот, но так тоже было очень неудобно, тем более что один раз отец Владека поинтересовался, не заболел ли я. Теперь он стоял за прилавком и улыбался. Я спросил:

— Владек дома?

— Пошел катать белье, сейчас вернется. Иди наверх, подожди, — ответил он, улыбаясь и кивая головой. Отодвинув портьеру на латунных кольцах, он открыл мне дверь. Я вошел боком, зачем-то поклонившись, потом быстро взбежал по лестнице наверх. Ступени были покрашены в желтый цвет, посередине лежал красный половик. На окне цвели белым какие-то растения с темно-зелеными, твердыми, как жесть, листьями. Слышались дребезжащие звуки фисгармонии. Я постучался и вошел в комнату. Аня сидела за инструментом. Вытерла платком руку и поздоровалась со мной.