Милош Форман (родился в 1932 году) — режиссер со всемирной славой, автор таких шедевров мирового кино, как «Пролетая над гнездом кукушки», «Рэгтайм», «Амадей». В 1967 году за свое творчество «был запрещен на все времена» партийными боссами Чехословакии и впоследствии эмигрировал в США. «Я не могу наслаждаться жизнью в полной мере, зная, что все дороги в страну моего детства перекрыты, что у меня на возможности прикоснуться к моим истокам, к тому, что сделало меня таким», — пишет Форман.
Но испытание, выпавшее на его долю, — испытание разлукой — не убило в нем Творца: режиссера и писателя.
Имя Милоша Формана занимает почетное место в истории кинематографа. Его фильмы завоевывали самые престижные международные премии. Звезды европейского и американского кино почитали за честь сниматься у него.
Баловень судьбы? И книга его — история успеха? Но почему такое странное название — «Круговорот»? Искусство и идеология, политика и творчество — в этот круговорот была втянута судьба молодого чешского кинематографиста. Оказывается, в жизни блестящего мастера было немало страшных, горестных страниц…
Пролог
Испытание не убившее тебя
Двадцать пятого марта 1985 года я сидел в первых рядах Павильона Дороти Чэндлер в Лос-Анджелесе. На мне был смокинг, один из тысячи смокингов, надетых в этот вечер, мои туфли были безупречно начищены. Вокруг меня сверкали драгоценности на платьях, стоивших дороже автомобилей, а воздух был напоен ароматами тончайших духов.
Я был выдвинут на «Оскара» за режиссуру «Амадея», фильма по пьесе Питера Шеффера о благоговейной ненависти, которую испытывал придворный композитор Габсбургов, по фамилии Сальери, к Вольфгангу Амадею Моцарту. До этого я поставил четыре фильма в моей родной Чехословакии и четыре фильма в Америке, но «Амадей», как и я сам, был гибридом, американским фильмом, снятым в Чехословакии. По сути дела, этот фильм стал моим обратным билетом в Прагу после десяти лет изгнания.
Чехословакия была еще абсолютно тоталитарным государством, когда мы снимали «Амадея». Коммунистическое правление длилось более сорока лет, и в значительной мере именно оно определило ход моей жизни. Без него я никогда не очутился бы в Америке. Я думал, что никогда не увижу конца этого режима, хотя и понимал, что он не будет существовать вечно.
Мои родители были убежденными чешскими националистами, и можно сказать, что за эту убежденность они отдали жизнь. Чувство племени проникло и в мою кровь; даже после того как меня отлучили от моей страны и ее культуры (что произошло заочно) и оторвали от моей семьи в Праге, меня влекло обратно. Я сентиментален, и я не могу наслаждаться жизнью в полной мере, зная, что все дороги в страну моего детства перекрыты, что у меня нет возможности прикоснуться к моим истокам, к тому, что сделало меня именно таким. Я чувствовал себя неполноценным, будучи отрезанным от тех мест, где я забил свой первый гол, сорвал свой первый поцелуй, учился готовить гуляш, впервые ощутил, как земля поехала под ногами после выпивки, и впервые скомандовал: «Стоп!»
Я пытался приехать в Прагу хотя бы на несколько дней, в гости, чтобы наскоро обнять друзей, чтобы увидеть, что там происходит, но прошло долгих десять лет, прежде чем я проложил себе дорогу домой с помощью «Амадея». Я приехал американским гражданином, с американским фильмом, на котором коммунистическое правительство смогло заработать американские деньги, — эти доллары за съемки стали основной причиной, по которой мне выдали разрешение на въезд в страну. Хотя на протяжении всего периода съемок я был под наблюдением, мне, по крайней мере, удалось снова побывать дома, так что «Амадей» принес мне удачу еще до номинации.
Часть 1
Часлав
Немая опера
Всю жизнь мне казалось: можно больно пораниться, оглядываясь назад, поэтому я редко вспоминал свое детство. Было слишком грустно прокручивать назад собственную жизнь, и в результате получилось, что я едва не растерял замечательные воспоминания об этом далеком времени.
Я родился в городке Часлав в Центральной Чехии, точнее — на крепкой дубовой кровати моих родителей. На дворе был 1932 год, кровать стояла в двухэтажном доме, а дом стоял на углу двух грязных улиц, недалеко от вокзала. Его окна выходили на маленький парк, в котором росли серебристые ели и дубы, и на бежевые оштукатуренные кирпичные домики. По соседству было много садов с цветочными клумбами и фруктовыми деревьями за узорными решетками.
В Чаславе было примерно десять тысяч жителей, а история его восходит к XIII столетию. Помимо большой готической церкви, принадлежавшей католикам, и маленькой протестантской, куда моя семья ходила на службу в воскресенье, самым примечательным местом города считалась площадь размером с маленький аэродром. Средневековые армии могли строиться на ней перед походом.
И именно в этом маленьком городке с большой площадью однажды субботним вечером меня, четырех- или пятилетнего мальчугана, родители привели в большой зал, полный народу. Все были нарядно одеты, курили, разговаривали и смеялись. Пока мы пробирались через длинные ряды деревянных скамеек, я лучше видел ботинки, чем лица. Мы сели, лампы погасли, и пучок яркого света прорезал темноту. Этот свет выходил из дырки в задней стене, которая легко прикрывалась монеткой, а потом быстро расширялся, превращаясь в толстый конус лучей, высвечивающих удивительные картинки на белой простыне перед нами.
На серых лицах размером с дом беззвучно раскрывались и закрывались рты размером с дверь. Можно было слышать только жужжание машины где-то позади. Внезапно мерцающая картинка исчезла, и перед нами появилась толпа крестьян. Они тоже открывали рты беззвучно, как рыбы, а потом исчезли и они, уступив место странице, на которой были написаны какие-то слова и которая плыла по морю из нот. Спустя мгновение пропала и она, и вновь появились гигантские лица, но на этот раз люди вокруг меня стали подпевать губам, двигавшимся на белой простыне: «Как же нам не веселиться, коль здоровье нам дано».
Семейная Библия
Многие из тех, с кем я провел свои детство и юность, умерли или живут за границей, но дом в Чаславе по-прежнему принадлежит нашей семье. Хранителями потрепанного чемодана с семейными реликвиями, неотъемлемой части дома, стали моя невестка Боженка и ее дети. Среди прочего в чемодане хранится Библия в кожаном переплете. Читать ее готический шрифт невозможно, но это не имеет значения, потому что читатель сразу же открывает разлинованные страницы в конце книги, где изображено древо нашей семьи. Корни его уходят в начало 1800-х годов.
Бумага пожелтела, а чернила ранних записей превратились в серые тени. Мои предки писали о себе в третьем лице старинным почерком с завитушками. Они заносили в книгу только основные факты своих биографий. Они записывали свои имена, даты рождения, профессии, адреса и имена детей. Кто-то другой завершал описание их жизни, указывая, где, когда и как они умирали. Их почерки позволяют судить о характерах, и как же трогательна их уверенность в завтрашнем дне, уверенность, с которой они старались уместить как можно больше слов на строчках, чтобы оставить место для будущих поколений!
Кем были эти люди?
Мой прадед был тюремным охранником. Мой дед, которого я никогда не видел, служил на железной дороге. У него было восемь детей, старшим из которых был мой отец, Рудольф Форман. Моя бабушка умерла вскоре после рождения младшего сына, так что отцу пришлось заботиться о подраставших братьях и сестрах. Он на всю жизнь сохранил любовь к детям, стал вожатым бойскаутов, а потом — учителем. Когда он получил степень, то стал работать в педагогическом институте в Чаславе, где учил будущих школьных учителей.
Он встретил мою мать, Анну, когда ему было под тридцать. Мой старший брат Благослав родился в 1917 году через шесть месяцев после их свадьбы, хотя вроде бы никто не говорил, что это был вынужденный брак. Спустя два года родился второй мальчик, Павел. Я появился на свет через 12 лет после Павла и долгие годы ломал себе голову над тем, считать ли себя плодом еще одного «несчастного случая», запоздалого решения или же неким залогом примирения, возвращения молодости. Разница в возрасте между мной и моими братьями всегда казалась мне подозрительно большой, и в конце концов я узнал, что эти подозрения были небезосновательны.
Путь, по которому не пошел отец
Первый большой перелом в моей жизни наступил, когда пришли немцы, вскоре после того, как мой отец принял решение не уезжать.
Когда осенью 1938 года Гитлеру отдали по мюнхенскому соглашению Судетскую область, все понимали, что захват остальной части Чехословакии — всего лишь вопрос времени. Старые друзья нашей семьи, некие Куколы, уехали в Швецию и в Англию, где у них была собственность. Вскоре они прислали письмо, в котором сообщали, что помогут нам выехать из страны и начать новую жизнь за границей. Они были готовы поддержать нас материально. Мама не возражала, но отец отказался даже думать об этом. Он не собирался предавать свою Родину в самый страшный час. Он жил в Чаславе, здесь было его место на земле, и в Чаславе он хотел умереть.
Я только что пошел в школу, так что моего мнения никто не спрашивал, и об этом предложении друзей я узнал только после войны. Мои родители записали меня в школу при педагогическом институте, где мой отец учил учителей, которые учили меня, так что он мог наблюдать за моим
образованием.
Когда я пытаюсь представить себе папу, он кажется мне гигантом, возвышающимся надо мной как башня. Мне ни разу не удалось увидеть его с наблюдательного пункта, который был бы выше кухонного стола. В свои пятьдесят лет он годился по возрасту мне в дедушки, а поскольку он был главным над моими учителями, его авторитет становился вдвое больше, чем у других родителей. Его участие в моей жизни было добрым, хотя и достаточно отдаленным, но он всегда интересовался моей учебой. Он хотел знать обо всем, что я делал в классе. Я все рассказывал ему, и он внимательно Выслушивал мои суждения. Мои учителя были его студентами, так что, может быть, папа использовал меня в качестве своего личного инспектора.
Я не помню, как немцы пришли в Часлав, но знаю, что это случилось вскоре после моего седьмого дня рождения. Они внезапно оказались в городе, а весенним днем 1940 года в наш класс вошел директор школы. Раньше он к нам никогда не заходил, поэтому воцарилась гробовая тишина. Директор что-то сказал на ухо учителю, а потом подошел к моей парте.
Яйца и камни
Во время войны немцы забирали на оккупированных территориях все яйца для военных нужд. У них были книги, куда они переписали всю крестьянскую живность, и приходилось сдавать полностью яйца, снесенные вашими курами, сверх определенной квоты. Это означало бесконечные проблемы, потому что недокормленные куры часто не могли снести даже столько яиц, сколько полагалось по квоте, и тогда нужно было идти в какое-то учреждение, объясняться, ставить печати и подписывать бумаги, потому что этот продовольственный налог был делом серьезным. Утаив свинью от переписи, вы рисковали жизнью. Из всех домашних животных не подлежали учету только карликовые куры. Они несли такие крошечные яйца, что даже помешанные на отчетности немцы позволяли нам оставлять их себе.
После ареста папы нам стало не хватать денег, и мама исхитрилась купить шесть карликовых курочек; мы ели их малюсенькие яички на завтрак. Еще мама шила и сдавала комнаты жильцам, поэтому мы могли посылать папе посылки, чтобы он не умер от голода.
Прорабатывая все детали нашего финансового положения со свойственными ей энергией и воображением, мама однажды решила поехать и спасти то, что еще можно было спасти в нашей летней гостинице. «Рут» уже не приносила нам дохода, но там по-прежнему оставались какие-то ценные вещи.
В конце осени 1941 года мы поехали из Часлава на озеро Махи. Мама отдала меня в тамошнюю школу и разрешила взять с собой собаку. Это была рыжевато-коричневая такса, и принес мне ее Ежишек в последнее Рождество, которое мы отмечали всей семьей. Я помню, как папа сел после обеда за рояль, чтобы петь вместе с нами рождественские гимны. Я всей душой ненавидел эту традицию, ведь из-за нее откладывалось разглядывание подарков. Я помню, как папа поднял крышку рояля и взял первый аккорд, и рояль издал длинный высокий звук. Из коробки, стоявшей возле папиных ног, доносилось громкое ворчание, от которого у меня кровь приливала к щекам. Рыжий щенок был лучшим подарком, который я когда-либо получал на Рождество. Я назвал его Рек, и мы стали большими друзьями. К тому времени, как мама повезла меня в «Рут», он следовал за мной повсюду.
Во время войны озеро Махи было странным местом. В Судетской области больше не было чешских школ, так что мне пришлось пойти в немецкий класс, где учитель показал мне на последнюю парту в углу комнаты. Я совсем не говорил по-немецки и не знал никого из ребят, я просто сидел там и пытался понять что-нибудь из услышанного. Весь класс начинал смеяться, а я не знал над чем. Я был счастлив, что никто не обращал на меня внимания. Я скучал по Чаславу. Я думал о том, что делает Рек. Наконец прозвенел последний звонок.
Вниз, вниз, вниз
Когда я был маленьким, мне часто снился один и тот же сон. Он снился мне много лет, в чужих домах, на диванах и кушетках, в чужих кроватях, и я всегда просыпался от этого сна, как от удара, весь в поту и с колотящимся сердцем.
Сон был такой: я стою у открытой задней двери нашего дома в Чаславе и смотрю на ведьму. У старой карги когти на руках и бородавки на лице, похожие на раковые наросты, она одета в лохмотья, воняющие мочой. Она очень страшная, но она ковыляет вдоль дальней стены сада, шагов за тридцать от меня, и я не боюсь. Она смотрит прямо мне в глаза, но я держусь одной рукой за ручку двери и, если придется, смогу захлопнуть ее перед ведьмой. Я слышу голоса отца, матери и старших братьев, они спокойно разговаривают и смеются в кухне, позади меня, и я чувствую себя в безопасности, в такой безопасности, что показываю старухе язык и начинаю корчить ей рожи. При этом я все время крепко держусь за ручку двери, чтобы она не смогла добраться до меня.
Вдруг ведьма бросается ко мне, она летит к двери, как будто движимая какой-то космической силой, она хватает меня, и пол уходит у меня из-под ног, и я не могу найти опору. Ведьма крепко обхватила меня, и я не могу закричать, потому что сердце мое перестает биться, и я не могу дышать, и мои мышцы скованы ужасом, и мы летим — вниз, вниз, вниз.