Лабух

Молокин Алексей

Он зовет себя Лабух.

Он был одним из сотен нищих и свободных музыкантов трущобного «нижнего» города, веками враждовавшего с богатым, спокойным городом «верхним».

Но теперь он сумел сделать НЕВОЗМОЖНОЕ — сыграл музыку, которая освободила неупокоенных ПРИЗРАКОВ.

Отныне, согласно странному старинному пророчеству, он должен принять жребий Избранного — лидера, которому предстоит навеки прекратить войну «верхнего» и «нижнего» городов и подарить их обитателям НОВОЕ, ИНОЕ будущее.

ДЕНЬ ПЕРВЫЙ

В общем, они меня повязали. В конце концов, в один белый день это должно было случиться. Как известно, музыкант ходит ночью, а лабает, как правило, — днем, потому что днем они нас не слышат. Точнее, слышат, но не различают музыки среди дневного городского грохота — им по барабану: что камнедробилка, что блюз. Так уж они устроены.

Мы, как обычно, собрались потусоваться в подвале старого кинотеатра. В том районе, где нормальному глухарю, по нашему разумению, делать нечего. Ни днем, ни ночью. Только мы врубили аппаратуру, настроились и пошахнили маленько, так, для разогрева, — и тут на нас посыпались эти сраные патрули. Как стальной поп-корн. А мы чего... Акустика на них не действует. В наших долбанных самопальных «Воксах», «Фендерах» и «Джибсонах» по шесть малокалиберных патронов, да и лезвия наклепаны кое-как. Из лопатной стали.

А у них... Ну, все знают, что у музыкальной полиции чего только по наши грешные уши не припасено. Даже кевларовая сетка, которая выстреливается метров на двадцать. Ниточки тонюсенькие, даже днем не разглядишь, а порвать ее до сих пор еще никому не удавалось, клянусь Великим Элвисом!

Рафка Хендрикс, а он у нас самый быстрый, бросился, на какого-то музпеха, приложил того по каске бельмастой своим «Джибом», тут Рафку и взяли в четыре разрядника с четырех сторон, да на четыре счета, на четыре четверти... И не видать больше ни Рафки, ни «Джиба» его, хоть и самопального, да славного во всех подвалах, где только Хендрикс ни ваял свой безбашенный блюзон. Черное пятно средь Белого дня. Да колки валяются, как выбитые зубы.

А меня, значит, в сетки. «Музимку» мою старенькую, тоже самопальную, хрясь о стену, только струны закудрявились, а меня скрутили. Живой, значит, да только надолго ли, и что потом? Слухи-то ведь разные ходят о том, что они с нашим братом делают, если поймают, конечно. А ловят они всегда. Хотя, говорят, если житъ тихо, то можно прожить долго. Только разве настоящий звукарь может тихо?

Глава 1. Утро

Где, спрашивается, живут боевые музыканты? Ясно, что живут они в Старом Городе, где же еще, это каждый сопляк-подворотник знает. Но Старый Город велик и перекручен-переплетен с Новым Городом — Городом Глухарей. Так что получается, что звукари и глухари живут рядом, бок о бок, разделенные тонюсенькими незримыми перегородками, воображаемыми, но, тем не менее, очень прочными. Чтобы сосуществовать, надо уметь не замечать друг друга. И люди это умеют.

Авель, больше известный в обоих городах как Лабух, лидер-гитарист некогда опасно знаменитой рок-группы «Роковые яйца», боевой музыкант и свободный сочинитель, гроза попсы и подворотников, проживал в полуподвальной квартирке, бывшей дворницкой, когда-то добротного, а теперь изрядно обветшавшего четырехэтажного дома, построенного пленными после Великой Войны. Лабух был очевидный звукарь, то есть «сышащий», а из этого следовал вывод, что проживал он в Старом Городе.

Последние полгода Лабух вел несуразную жизнь человека, пытающегося не быть тем, кем ему назначено, то есть не играть на гитаре, не сочинять песен, не ввязываться в бешеные драки с подворотниками и попсой, не дразнить глухарей концертами в подземных переходах. В общем — замолчать, тихо зарабатывать на жизнь ремонтом боевых музыкальных инструментов и не отходить далеко от своей норы. То есть, Лабух, как говорили боевые музыканты, «выключил звук», что, вообще-то, считалось почти равносильным смерти. Ну что же, тише живешь — дольше умираешь.

Такое плодово-ягодное существование являлось логическим завершением бурной молодости для многих боевых музыкантов, а боевые музыканты, они или рано стареют, или долго не живут. Или становятся клятыми, а это, сами понимаете, тоже не жизнь. Большинство таких, как Лабух, если удавалось без несовместимых с жизнью травм и увечий дожить до зрелых лет, мирно оседали в дешевых распивочных, притулившихся под крылышком какого-нибудь дикого рынка, охотно рассказывая каждому, кто нальет стаканчик, о былых подвигах. И пусть пальцы бывших кумиров кварталов сами собой склевывают с грязной столешницы неслышимые никому звуки. Пусть. Это просто посмертные рефлекторные движения. Музыка не любит больных, старых и слабых. Уходит музыка, уходит красота и власть. Остановите нам руки, чтобы мы перестали прикидываться живыми!

Как и большинство боевых музыкантов, Лабух считал зрелость старостью и, если уж довелось постареть, не очень-то стремился нарушать жестокий, но привычный порядок вещей. О том, что пережившие себя музыканты неизбежно попадают либо в хабуши, либо, что гораздо хуже, — в клятые, Лабух и вовсе старался не думать. Если разлюбить прошлое, то и оно тебя в конце концов разлюбит, а если не тянуться в будущее, то, глядишь, настоящее будет долгим. Ему почти удалось привыкнуть: уже месяц дальше дикого рынка бывший знаменитый боевой музыкант не забирался. Гитару он с собой в эти вылазки не брал, стыдно было перед гитарой, да и зачем? Подворотники, и те перестали обращать на него внимание — что взять с пожилого безоружного полуклятого, уныло бредущего поутру в сторону грязного чапка, пересчитывающего мелочь перед тем, как купить бутыль дешевой дряни, и облегченно вздыхающего, если нужная сумма счастливым образом набралась?

Глава 2. Подворотня

Лабух, на ходу распределяя по положенным местам амуницию, кубарем выкатился из подъезда во двор. Возле дома, упираясь косынками и основанием в потрескавшийся бетонный куб, гордо, словно восклицательный знак, торчала ржавая труба, высоченная, как баллистическая ракета времен Империи, и такая же теперь ненужная. Одна Лабухова подружка как-то сказала, что у дома старческая эрекция, выразительно посмотрев при этом на Лабуха. После чего Лабух решил с боевыми бас-гитаристками больше не связываться.

Перекошенная пожарная лестница начиналась метрах в двух от земли. На стене, справа от лестницы, красовалась высеченная в штукатурке надпись — «Иван Помидоров, 1984». Память о боевом товарище.

Двор отгородился от внешнего мира покосившимися от старости, вычерненными дождями деревянными сараями. Несмотря на то, что жителей в доме становилось все меньше, сараи множились, выбрасывая из себя неопрятные эмбрионы пристроек, и в конце концов образовали некое подобие хлипкой крепостной стены, защищающей дом и его обитателей от возможного вторжения извне. Дожди и зимы терпеливо старили неуклюжие постройки, пещря старые доски благородной серебряной чернью, но это мало помогало. Рано или поздно все это должно было пыхнуть скоротечным золотом последнего пожара, да вот не пыхало что-то. Видно даже несчастья позабыли это место. Да и слава богу.

В центре двора, под тополями с торчащими вверх и в стороны уродливыми культями ампутированных стволов, выбросивших, однако, новые, уже курящиеся пухом побеги, имелся щелястый деревянный стол, за которым с комфортом расслаблялась нешумная троица то ли аборигенов, то ли бомжей, а может быть, и тех и других. Чем-то эти люди были похожи на уродливые дворовые деревья. Такие же культяпые фигуры и та же неистребимая способность прорастать сквозь любые беды. Такая вот получалась, в целом, дружелюбная флора и фауна в Лабуховом дворе. Лабух не раз и не два сиживал под тополями, рассуждая о жизни и неизменно приходя к почему-то утешительному для всех выводу, что жизнь — баба черствая и неласковая. Но без нее и вовсе тошно. Так что в периоды запоев аборигены считали Лабуха в доску своим, а когда Лабух, наконец, выныривал из запоя и отправлялся куда-нибудь играть, вели себя деликатно, то есть особенно не навязывались. Разве что на опохмелку просили, но вежливо и не настырно, не забывая, однако, напомнить, что придет, братец, и твое времечко, так что не очень-то заносись...

— Эй, музыкант, махни с нами стаканчик. А потом сбацаешь что-нито веселенькое, — один из отдыхающих приглашающее махнул рукой.

Глава 3. Переход

Автомобили, словно разноцветные, обкатанные городом до блеска леденцы, весело катятся по проспекту. Из города на равнину, потом по равнине, рассеченной дорогой, доступной только глухарям. По серому языку скоростного шоссе, в другой город, а может быть, дальше? Куда? А Великий Глухарь знает! Такой же встречный поток, облизанный ветром, впадает в город. Ничего, что леденцовые бока в пыли и брызгах, — город не брезглив. Город примет все. Он все переварит, чтобы в конце концов вывалить ржавое «не нужно» на дальние свалки на радость хабушам. Но катятся и катятся по асфальту веселые леденцы, лишь иногда хрустнет тонкая блестящая оболочка и красная начинка легко брызнет на асфальт. Вот такой он, проспект. Здесь Мир Глухарей, мир благополучия, сытости и порядка, брезгливо соприкасается с миром «слышащих». С миром трущоб и подворотен. С миром неизданных поэтов, непонятых прозаиков, бойцов-музыкантов, многозначительных бардов, с миром подворотников, мычащих свои невнятные песни. С Миром Звукарей. С миром Лабуха. И оба этих мира, один чистый и глянцевый, строгий, упорядоченный и благополучный, молчаливый и глухой, второй — неустроенный, опасный, нетрезвый, но кричащий на разные голоса, вечно беременный музыкой, накрепко сшиты между собой суровыми стежками улиц и переулков, мостов и подземных переходов.

Переход — это одно из тех мест, где соприкасаются миры. Поэтому его так и называют — «стежок». Здесь, в стежке можно встретить подворотников, выползших ненадолго из мрака в полумрак, чтобы встретиться с деловыми. Именно в переходе, ные телки находят своих первых, пока еще не самых жирных глухарей. И неважно, каким местом они ловят свой фарт. Важно поймать и не выпустить. Здесь хлебное место для начинающих деловых. Собственно, деловые, как и прочие паразиты, почти всегда начинают свою карьеру в этих городских швах, именно здесь зарождается их не слишком чистый, но необходимый Городу бизнес. Ведь глухарям, им тоже иногда нужна встряска — пакетик травки, молоденькая телка, чумная от перспектив и готовая на все почти даром или за шанс. Глухарям нужен адреналин, а значит, всегда найдется тот, кто его продаст. Чистый, безопасный в употреблении, дешевый адреналин. А еще у глухарей есть свои враги, и разбираются с ними корявые лапы подворотников и загребущие деловых. Если повезет, здесь, в переходе, можно встретить и барда. Рассказывают, что бардов можно встретить даже в Новом Городе, что бардов слушают даже глухари, что их не трогают музпехи — потому, что барды владеют не только музыкой, но и Словом. А перед Словом равны и глухари, и подворотники, и музпехи. И прервавший Слово — сгинет, кем бы он ни был. Хотя прерывали, еще как прерывали на полуслове... И ничего, жили после этого и даже не каялись.

В последней арке Лабух убрал гитару в кофр и осторожно, щурясь от яркого света, ступил на проспект. Ага, патрулей вроде бы не видно. Несколько шагов вниз — и он оказался внутри стежка.

Стежок-переход похож на громадный пустой ствол поваленного ветвистого дерева, давно и навсегда ушедшего под землю. Если идти все время прямо — выйдешь на другую сторону проспекта и окажешься в кварталах глухарей. Темные крутые пандусы с ржавыми тельферными шестернями по бокам уходят вниз: может быть, к слепым диггерам, а может — в саму преисподнюю. Боковые ветки ведут в кварталы Попсы, к Подворотникам, к Джемам Кантри и Классикам — куда они только не ведут. Третья или четвертая слева как раз и выходит к заброшенному железнодорожному вокзалу. Кому, скажите, теперь нужна железная дорога, когда есть монорельс на магнитном подвесе? Станция монорельса, конечно же, находится в кварталах глухарей. А железнодорожные пути напрочь закрыты, кроме крайних веток, но те тоже охраняются глухарями. Там, где раньше был городской вокзал, теперь со стороны города — глухая бетонная стена высотой с четырехэтажный дом. Так что путь к вокзалу лежит через стежок. Ну а где вокзал — там и депо. Рукой подать.

В переходе-стежке традиционно процветала торговля. Всякая. Легальная, и не очень, и совсем нелегальная. Молоденькие телки провожали Лабуха равнодушно-настороженными взглядами. Не их клиент, но пастухи

Глава 4. Старые Пути

С перрона доносилось негромкое слаженное пение. Когда Лабух поднялся по ступенькам, то увидел военный хор. Солдаты в старинных гимнастерках, косо, от плеча до бедра, перечеркнутые шинельными скатками и ремнями длинных винтовок с примкнутыми штыками, стояли в строю и пели. Мужские голоса тихо и сурово выводили грозную и торжественную мелодию. Лабух подошел поближе, но неведомые певцы, казалось, даже не заметили его, они смотрели в свое страшное и великое будущее, и им не было ни малейшего дела до какого-то смешного парня в изорванной куртке с дурацкой гитарой в руках. Лабух медленно шел вдоль шеренг. Ему почему-то было неловко смотреть в лица поющих, но он все-таки смотрел, потому что вдруг очень захотел понять, живые это люди или призраки и, наконец, понял — живые. Песня звучала так же тихо и мощно, когда он находился в самом центре хора, и продолжала звучать ровно и внятно, когда Лабух спустился с перрона и, невольно приноравливаясь к тяжелому ритму музыки, зашагал по заброшенным железнодорожным путям туда, где по его расчетам должно было находиться депо. Постепенно песня отпустила его, может сочтя недостойным своего грозного величия, а может быть, просто сместилось вокзальное время, как бывает всегда, когда люди разъезжаются в разные стороны. А скорее всего, просто не было в этом строю места для Лабуха, вот и все.

Теперь боевой музыкант шел, обходя платформы, груженные внавал тяжелыми ржавыми отливками, — наверное, это были заготовки для гаубичных стволов. Кусты полыни достигали груди, желтые соцветия щедро пятнали джинсы и куртку, пахло живой горечью и мертвым железом. Наконец заросли полыни кончились, и Лабух выбрался на какую-то платформу. Бетонные плиты, грубо пристыкованые друг к другу, образовывали неширокую полосу, начало и конец которой терялись в промозглой железнодорожной мороси. У платформы стоял бесконечный состав, состоящий из грязно-зеленых вагонов со слепыми, забранными решеткой окнами. Справа доносились тяжелые и горестные вздохи паровоза, чьи-то голоса и сдержанный собачий лай. Лабух подумал немного и пошел на звуки, полагая, что там можно обойти этот странный поезд. Вагоны, откровенно говоря, ему совсем не нравились. Что-то в них было обреченное, что ли. Скоро из тумана выступили смутные силуэты людей. Сотня, а может быть, больше мужчин в. одинаковых грязно-серых робах сидели в несколько рядов на корточках, безвольно опустив головы. За их спинами переминались с ноги на ногу охранники с собаками. У охранников на груди висели автоматические карабины. Лабух невольно остановился. «Чего уставился, проходи!» — крикнули ему, и он стал осторожно обходить эту жуткую компанию по самому краешку платформы, опасливо косясь на ржаво-черные спины собак, за которыми маячили длинные ряды стриженых затылков, одинаково беззащитно просвечивающих белесой кожей сквозь темную, рыжую, русую щетину. Наконец показалась лоснящаяся, истекающая паром туша паровоза, внутри которой что-то болезненно и напряженно гудело. Лабух добрался до края платформы, спрыгнул на мокрый гравий и торопливо пошел прочь, перешагивая через блестящие, хорошо наезженные рельсы. Это даже не «поезд в ад», это поезд в «нет», думал Он, зябко чувствуя спиной и сам поезд, и конвоиров, и собак.

По следующему пути медленно и почти бесшумно катились кремово-желтые вагоны-рефрижераторы, перемежающиеся купейными. Крыша одного из вагонов внезапно раздвинулась, словно провалилась в стороны, и из образовавшейся щели, опять же беззвучно, слегка вздрагивая от внутреннего напряжения, как чудовищный лоснящийся фаллос, начало подниматься огромное зеленое веретено. Задорной надписи: «Даешь!» — на веретене не было, что почему-то несколько удивило Лабуха, зато были какие-то непонятные цифры. Ракета поднялась почти вертикально и, разрывая паутину проводов над колеей, рассыпая искры и керамические бусы изоляторов, уехала, пропав, наконец, в мутной белесой мороси вместе с литерным поездом и его невидимыми обитателями.

Он продвигался, пробираясь на карачках под запломбированными товарными вагонами, пачкая джинсы и куртку черной вонючей смазкой, перебираясь через открытые многоосные платформы, на которых чего только не было. Чудовищных размеров головы мужчин и женщин из клепаной нержавейки, кулаки, сжимающие серпы и молоты, ржавые корабельные орудия и огромные, протянувшиеся на целый состав, почему-то обледенелые туши атомных подводных лодок с построенными на палубе мертвыми командами. На одной из гигантских платформ черным брюхом в угольной крошке лежал космический «шаттл» с оторванными крыльями, похожий на дохлую акулу с задранной лопастью отороченного черным же белого хвостового плавника. Сквозь броневые стекла кабины видны были спящие, а может быть, мертвые пилоты. Продираясь через весь этот никому уже не нужный молчаливый и жуткий имперский хлам, Лабух не встретил ни одной живой души. Наверное, он был бы сейчас даже рад, попадись ему по дороге банда подворотников или компания хабуш.

— Эй, анархия, табачку не найдется?

ДЕНЬ ВТОРОЙ

Глава 7. Расскажите мне про любовь

Как всегда утром, гулко ударило сердце и полетело в пустоту, словно ощутив непоправимое, в который раз успело зацепиться за что-то и закачалось верх — вниз, словно детская игрушка. Были когда-то такие пестрые колобки на резинке. Давно. В детстве.

Потом Лабух вспомнил, что на диване дрыхнет Мышонок, и тихо обрадовался. Впрочем, Мышонок, как выяснилось тотчас же, вовсе не спал. Он в одних трусах топтался возле стенного шкафа, пытаясь открыть дверь. Лабух поднялся, нащупал потайной штырь, запирающий шкаф, выдернул его и откатил сдвижную переднюю стенку, после чего отправился досыпать. Мышонок вытащил из шкафа свой драгоценный «Хоффнер» и немедленно включил его. Он пробовал свой любимый бас, нисколько не заботясь об остальных обитателях дома, проверяя все режимы, в том числе и полный голос. Поскольку жрать в доме все равно было нечего, пришлось окончательно просыпаться, подстраивать гитару и присоединяться. Так что вместо завтрака, на радость — а может быть и не очень на радость — всему кварталу прозвучал небольшой концерт из популярных и не слишком музыкальных произведений. Сначала они с большим чувством — а как же иначе, тема была весьма актуальной — исполнили «Бросьте десять центов, я ж ваш брат!». Потом вошли в раж и выразили свое отношение к деньгам, сыграв знаменитое «Money». Но не то слащаво-салонное, которое «мани — мани — мани...», а подлинное, флойдовское, с грозным лязганьем печатного станка, очень умело изображаемым Мышонком путем ритмичного лягания ведра с пустыми пивными банками и бутылками. Отдав должное классике, они перешли к авторским произведениям, что выразилось в исполнении некогда популярной композиции с душераздирающим названием «Расскажите мне про любовь!», посвященной в свое время той же коварной Дайане. Сообщив напоследок всему кварталу про то, что «от любви никуда не уйти!», они поняли, что, играй не играй, а есть все-таки хочется, а значит, пора собирать инструменты и идти лабать. На Старый Танковый.

— Слушай, Лабух, а я ведь через Ржавые Земли и Полигон босиком не пройду, — пожаловался Мышонок, — кеды мои сам знаешь где остались, а Ржавые Земли на то и ржавые, что там сплошные железяки. У тебя хожней каких-нибудь лишних не найдется, а?

Лабух кряхтя полез в стенную нишу, выворотил кучу старой обуви, порылся в ней, морщась от едкого запаха кожи и засохшего гуталина, и, наконец, выудил пару роскошных, почти новых сапог коричневой кожи с острыми носами, украшенными латунными мысками. Кроме того, на задниках сапог имелись кокетливые латунные же цепочки.

— На, владей, если подойдут, конечно. Я в них когда-то на свидания с Дайанкой ходил. Кучу бабла, между прочим, за них отвалил, на струнах экономил. И вообще, это, знаешь ли, ручная работа, раритет. Не выделывают нынче таких сапог.

Глава 8. Полоса отчуждения. Ржавые Земли

Сделав несколько шагов по липнущей к подошвам почве, Лабух оглянулся. Домишки окраины, колючая проволока — все это пропало, скрылось за горизонтом, как будто если и был Город, то остался далеко-далеко. Да и глина через десяток шагов почему-то высохла, схватилась твердой коркой, прихотливо, но аккуратно, даже изящно, изрезанной трещинками. Лабух потопал, стряхивая налипшую на сапоги грязь, и ногам сразу стало легче. Кое-где попадались длинные песчаные языки — словно шнуры поземки на зимнем асфальте. Потом песка стало больше — плавно потянулись невысокие дюны, перемежающиеся глиняными, присыпанными мелкой рыжей пудрой площадками. Все чаще стали попадаться круглые песчаные пятна с размазанными краями, словно здесь некогда пробегало стадо динозавров. Приглядевшись, Лабух понял, что это воронки, затянутые песком. Из одной такой воронки, как из детской песочницы, торчала ржавая корма старинной боевой машины пехоты с распахнутыми задними десантными дверцами. Мышонок не удержался и сунулся внутрь, рискуя увязнуть в песке, но внутри был тот же песок. Только на ржавой, перекошенной стальной петле болтался почерневший нательный крестик. Чей это был крестик и куда делся некогда носивший его человек, можно было только гадать. Мышонок протянул было к крестику руку, но вовремя спохватился и оставил все, как было. Музыканты пошли дальше, оглядываясь на торчащую из песка, словно позеленевшая буханка, бронемашину. Все-таки, это был какой-никакой ориентир. Наконец и он пропал из вида. Не то передвигались путники с какой-то ненормальной скоростью, не то горизонт здесь был слишком близко, но встречавшиеся по пути ориентиры как-то сразу исчезали вдали. Все чаще попадались смятые серебристые обломки чего-то летучего: может быть, самолетов, а может — ракет, теперь это были просто неаккуратные куски скомканного алюминия.

Поднялся ветер, и Ржавые Земли от горизонта и до горизонта закурились песком и пылью. Идти стало труднее. Ветер норовил сточить лица идущих, сгладить черты, засыпать пылью глазные впадины и уши. Лабух заметил, что ветер дует не просто так, а словно упорно совершает некую осмысленную работу, потому что невдалеке от них прямо на глазах вырастал песчаный курган. Вскоре остальные песчаные холмы растаяли, съеденные трудолюбивым ветром, и на их месте обнаружились десятки боевых машин различных конструкций и назначения. Тут были и танки с бессильно опущенными длинными стволами, и какие-то ракетные установки с дырявыми тарелками антенн наведения, и странного вида гусеничные многозвенные самоходы-тягачи, и системы залпового огня со связками пусковых труб на платформах. Были уж совсем непонятного назначения шагающие устройства с тяжелыми, метрового диаметра блинами ступней, этакие стальные големы. Может быть, в Ржавых Землях они играли ту же мистическую роль, что и каменные бабы в обычных степях? В нормальной степи Лабуху бывать не доводилось, но где-то он об этом читал. И внезапно стало заметно, что все это железо неторопливо, но целеустремленно Двигается, стягиваясь к песчаному кургану и образуя вокруг него ржавую неровную бахрому. Выполнив свою работу, странный ветер прекратился, сочтя, видимо, что собранного металлолома достаточно, и его теперь уж точно примут в пионеры.

— Станьте дети, станьте в круг, — дурашливо пропел Мышонок тоненьким голоском, и принялся расчехлять свой бас.

Действо, однако, на этом не закончилось. Курган накрыло мутной воронкой смерча, в которой замелькали какие-то железяки, засверкали сварочные огни, загремело и заухало. Потом воронка опала, и музыканты увидели, что на вершине песчаного холма стоит металлическое чудовище, наспех слепленное вихрем из частей старой бронетехники. Стальные калеки, по-прежнему окружавшие холм лишились некоторых деталей и выглядели от этого еще более убого. Ни дать ни взять — хабуши.

— Вот это да! — восхитился Мышонок. — Эта штукенция похожа на всех зверей сразу! То есть на всех своих родителей. Надеюсь, что это всего-навсего плод художественного воображения заслуженно убиенных конструкторов, так сказать, памятник их кипучей мозговой деятельности. Кипели мозги, кипели и, наконец, сбежали. Остался только памятник. А памятники, как известно, не кусаются, слава Хендриксу!

Глава 9. Полигон

Ржавые Земли наконец кончились и, к удивлению Лабуха, по пути стали попадаться небольшие рощицы, а потом и вовсе начался настоящий лес, правда довольно реденький и чахлый. У многих деревьев были срезаны верхушки и отсечены ветви, словно какие-то казаки-переростки практиковались в рубке лозы. Лес, однако, тоже скоро закончился, и за ним начался собственно Полигон — огромный лоскут перепаханной во всех направлениях гусеницами тяжелой техники, изуродованной, уже навсегда бесплодной почвы, бывшей когда-то черноземом. Где-то впереди лязгало и ревело, потом земля охнула, по ней прокатилась тяжелая медленная судорога, и они поняли, что идут какие-то стрельбы. И, словно подтверждая это, из низины вылетел страшный приземистый танк, раскачивающийся вокруг ствола собственной пушки, тяжело рявкнул и, развернувшись почти на месте, пошел куда-то влево. Почти сразу же ударил выстрел, и видно было, как железное животное присело на задние катки. Звук выстрела, близкий, жесткий и плоский, словно лист броневой стали, мгновенно смял и сплющил все остальные звуки, так что Лабух почти оглох. Внезапно у горизонта мелькнула знакомая уродливая тень. Тень двигалась невероятно проворно, на доли секунды появляясь из низин и снова пропадая за холмами. Блеснула неяркая искорка, через несколько секунд что-то слабо хлопнуло и зашипело. Казалось, ребенок открыл бутылку шипучки и теперь завороженно любуется пузырящейся жидкостью, лезущей наружу.

— Ба, да никак это наш малыш шалит! — обрадовался Мышонок. — Валим-ка отсюда поскорее!

В километре от танка, словно из ниоткуда, появилась маленькая блестящая точка, за которой тянулся тонюсенький дымный хвостик. Она быстро приближалась, косо пятясь танк уходил от нее, но никак не мог уйти, а точка, целеустремленная, словно сперматозоид, слегка раскачиваясь на курсе, стремилась к слиянию. Опять грохнуло, на этот раз длинно и жарко, и танк окутался буро-желтым облаком.

— Неправда, что железо не горит, — отрешенно подумал Лабух, — еще как горит! Вон как горит!

— Вот это драйв! — прокомментировал ошалевший Мышонок.

Глава 10. Старый Танковый

Проходные старого танкового завода напоминали вход на заминированную станцию метро. Все турникеты были перекрыты, только у одного, самого дальнего, одиноко маялся пожилой вахтер, вооруженный музейным револьвером. Вахтер долго и пытливо всматривался в их лица, сверялся с какими-то бумажками, потом звонил по внутреннему телефону и, наконец, сурово кивнув, пропустил на территорию. За проходными было удивительно безжизненно. Справа и слева громоздились разноэтажные корпуса цехов и каких-то заводских служб, угрюмые и явно необитаемые. Только маленький киоск, прилепившийся к стене закопченного, с высокими трубами, торчащими из подлеска, выросшего на крыше, здания, указывал на то, что здесь есть жизнь. В киоске торговали сосисками в тесте и беляшами.

— Сударыня, как нам пройти в сборочный цех? — обратился Мышонок к скучающей продавщице, закутанной в грязный белый халат.

Сударыня сначала опешила от такой галантности, а потом расцвела.

— Вон, сразу за литейкой, повернете направо, там будут рельсы. Идите по ним, и придете в сборочный. Беляшику не желаете? Свининка у нас своя...

— Спасибо, мы только что отобедали, — церемонно ответил Мышонок и откланялся. Продавщица проводила компанию поскучневшим взглядом и уткнулась в потрепанный дамский роман.