Динарская бабочка

Монтале Эудженио

Рассказы Эудженио Монтале — неотъемлемая часть творческого наследия известного итальянского поэта, Нобелевского лауреата 1975 года. Книга, во многом автобиографическая, переносит нас в Италию начала века, в позорные для родины Возрождения времена фашизма, в первые послевоенные годы. Голос автора — это голос собеседника, то мягкого, грустного, ироничного, то жесткого, гневного, язвительного. Встреча с Монтале-прозаиком обещает читателям увлекательное путешествие в фантастический мир, где все правда — даже то, что кажется вымыслом.

ВТОРОЕ «Я» ЭУДЖЕНИО МОНТАЛЕ

В конце 1945 года, Эудженио Монтале, признанного поэта, будущего лауреата Нобелевской премии, приглашает сотрудничать респектабельная миланская газета «Corriere della Sera», и 2 января 1946 года в газете появляется его дебютная публикация — рецензия на книгу о театре девятнадцатого века. Рецензия эта вряд ли заслуживала бы упоминания, если бы ее автор не получил через несколько дней от Главного редактора письмо, из коего следовало, что в газете меньше всего заинтересованы в нем, Монтале, как в рецензенте. «Жду от вас чего-нибудь оригинального, вашего, живого», — говорилось в письме. И уже в номере от 20 января появляется «Рассказ незнакомца» — первая история, призванная оправдать ожидания редакции. За ней, то с большими, то с меньшими перерывами, на страницах «Corriere della Sera» и — несколько позже — дочерней «Corriere d’Informazione» следуют, чередуясь со статьями о литературе, откликами на оперные премьеры в «Ла Скала» и репортажами о поездках за границу в качестве специального корреспондента, новые истории, с определением жанра которых критика не торопится. Сам же автор, известный своей аристократической скромностью, будет говорить о них со временем как о «набросках, колонках,

culs-de-lampe

»

[1]

, а себя до конца дней называть журналистом.

После того как в январе 1948 года Монтале становится штатным сотрудником «Corriere della Sera» и переезжает из Флоренции в Милан, частота этих публикаций увеличивается, и немалой их части суждено впоследствии составить сборник «Динарская бабочка», первый в ряду не поэтических книг Монтале (его откроет упомянутый выше «Рассказ незнакомца»). Пока же автор подписывает свои прозаические опыты псевдонимами, которые превратит позже в имена отдельных героев «Бабочки»: Дзебрино (Зебрик), Филиппо, Федериго, Аластор… Желание укрыться за псевдонимом один из критиков объяснит много лет спустя возможным чувством неловкости поэта за страницы «запоздалого дневника», за налет сентиментальности в той или иной из его историй, говоря о которых сам Монтале признается в 1969 году: «…мне не хватало фантазии прирожденного прозаика, и я мог рассчитывать исключительно на собственные воспоминания, на пережитое».

Писание для газеты не превращается для Монтале в поденщину, в рутину: его «наброски» ярки, элегическая тональность того или иного из них не исключает юмора, иронии, а когда дело доходит до флорентийских историй о режиссерах на службе фашистского режима и их помпезных театральных зрелищах, о досье на политически неблагонадежных, о мечтах о пышных поминках по Муссолини, юмор и ирония перерастают в сарказм.

«Динарская бабочка» образца 1956 года, вышедшая тиражом в 450 пронумерованных экземпляров, включала двадцать пять рассказов — на двадцать два меньше, чем второе издание (1960) и на двадцать четыре — чем издание 1973 года, к которому книга сложилась в окончательном виде. Отбирая «наброски» для первого издания, Монтале видел в них основу будущего романа, о чем обмолвился в одном из интервью середины пятидесятых годов, на много лет опередив критиков, определяющих структуру книги как романную. Содержание каждой из четырех частей, когда более, когда менее явно проецируемых в прошлое, позволяет говорить о фрагментах, объединенных местом и временем: фрагменты и делают части книги частями, а не главами. Автобиографические мотивы «Бабочки» роднят прозу Монтале с его поэзией, которая озаряет многие страницы книги своим неповторимым светом. И удивительно то, что «Динарская бабочка» отзовется в поздних стихах Монтале вниманием к прозе жизни, к картинам и приметам быта, отзовется обострившейся идиосинкразией ко лжи, под какими бы знаменами она ни выступала. И еще о «Динарской бабочке» напомнит в поздних стихах Монтале ирония, без которой жить тем труднее, чем горше времена. А название книги вызовет в памяти поклонников его творчества написанные в 1926 году «Новые стихи», где каждая деталь пейзажа является частью мира, обжитого Монтале с детства. Вот начало этого стихотворения:

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

РАССКАЗ НЕЗНАКОМЦА

«Помнишь „Друга семьи“? Ты мог видеть его в нашем доме. Каждую субботу, утром, почтальон вручал мне этот безобидный журнальчик, то ли приходской, то ли миссионерский, не знаю, на который нас пожизненно подписала некая тетушка Пьетрасанта. Сгорая от нетерпения, я тут же раскрывал просунутый сквозь железные прутья калитки номер и, заглянув в раздел ребусов и шарад, торжественным голосом возглашал: „Буганца!“.

В ответ из дома доносилось довольное бормотание отца.

На многие вещи мы с ним смотрели по-разному, но что заставляло нас забыть разногласия, так это нетерпение, с каким мы оба ждали конца недели, чтобы обнаружить среди имен „разгадчиков“, из числа которых жребий определял обладателя журнального приза в виде нравоучительной книги, имя падре Буганцы — ниточку, связывавшую меня с отцом, делая нас хотя бы в этом единомышленниками. Невинной страсти старого священника, что, вне всякого сомнения, счел бы позором для себя хоть раз не откликнуться на еженедельный призыв „Друга семьи“, в чем-то было сродни это наше неизменно уверенное и столь же неизменно вознаграждаемое ожидание. В ту пору еще не существовало ни пазлов, ни кроссвордов — в буквальном переводе, „перекрещенных слов“, но это не означало, как покажут тебе описываемые мной события, невозможности существования перекрещенных судеб. Теперь слушай, что было дальше.

Не берусь сказать тебе, кто первый — я или мой отец — помешался на этой истории. Священник был не из нашего города, мы его никогда не видели, ничего о нем не знали и не пытались узнать: то, что он старик, было всего лишь нашим предположением. Важно, что уже не первый год его имя постоянно присутствовало в знаменитом списке, и он стал нам необходим, сделавшись частью нашей жизни. Что он сказал бы о нас, если бы знал, какую пропасть роет у нас под ногами? Наверно, решил бы, что тут не обошлось без нечистой силы. Однако все происходившее было по тем временам в порядке вещей. Город менял лицо — сказывалось пагубное влияние современности. На смену кафе пришли бары, где у стоек, как на насестах, сидели странные молодые люди в котелках и рединготах, день и ночь хрустя жареным картофелем и потягивая „американку“ — предшественницу крепких коктейлей. Лихорадка перемен поразила и театры: вместо „Главной улицы“

Так монотонно текла жизнь. Буганца, который месяцами был связующим звеном между мной и отцом, остался им на годы. Мой отец жил между домом и товарной биржей, где ему помогали мои действительно независимые братья, тогда как я — между домом и портиками новых улиц, вечный безработный. Разумеется, я искал работу, которую считал достойной себя и которая отвечала бы моим наклонностям; правда, каковы были эти наклонности, ни я, ни мой отец не имели ни малейшего представления. В старинных семьях вроде нашей не было принято, чтобы отпрыск, по крайней мере, последний, из разряда папенькиных сынков, занимался серьезным делом. Младший сын вдового отца, довольно болезненный с детства и обладающий какой угодно жилкой, за исключением коммерческой, я дожил до пятнадцати, до двадцати, а потом и двадцати пяти лет, так и не найдя себе определенного занятия. Пришла война, но и она не оторвала меня от дома. Дальше — послевоенный кризис и революция, которая должна была спасти нас от ужасов большевизма. Деловой мир пребывал в спячке, разрешение на импорт можно было получить, лишь забыв пухлый конверт в канцелярии важной шишки в Риме. При этом Буганца исправно продолжал баловать нас своими визитами, благодаря чему в нашей жизни оставалось что-то прочное, устойчивое.

ЖЕЛТЫЕ РОЗЫ

— Представьте себе, будто вы мой секретарь, — сказала Герда, глядя на Филиппо сквозь толстые линзы очков. — Вообразите, что наша встреча два часа назад в этом пансионе не случайность, что вы откликнулись на рекламное предложение и я должна проверить, подходите ли вы мне. Речь идет не об экзамене, а скорее об эксперименте, мысль о котором пришла мне в голову после того, как я услышала вас. Сейчас начало пятого, в восемь я должна отправить авиапочтой небольшой женский рассказ: его одновременно напечатают двадцать пять американских

magazines

[9]

. Размер — девятьсот, максимум тысяча слов. К сожалению, в женской психологии я не очень-то разбираюсь, — и она гордо отбросила назад сноп просяных волос, — так что в подобных случаях, хочешь — не хочешь, приходится прибегать к помощи мужчин. Полагаю, я не ошиблась, остановив выбор на вас. Что? Вы ничего не понимаете в литературе? Никогда не пробовали писать? Тем лучше, такой человек мне и нужен. Как зачем? Чтобы найти материал для хорошего рассказа на итальянскую тему. Нет ли здесь, в этой комнате или в пейзаже за окном чего-то такого, что вызвало бы у вас живое воспоминание — не важно, горькое или приятное, — о недавних или далеких днях? Только не вздумайте насиловать память. Оно должно быть спонтанным.

— Есть, — сказал Филиппо, показывая на вазу с красными розами. — Посмотрите на этот букет. Он напоминает мне другие розы, желтые, которые я побоялся принести домой, потому что в лучшем случае они могли вызвать подозрение, а в худшем — возбудить ревность.

— Желтые розы, — повторила Герда, прикрыв глаза. — То, что надо.

— Это всего лишь деталь.

— Деталь, говорите? Допустим. А кто вам их подарил?

ДОННА ЖУАНИТА

Где-то работало радио, донося до слуха слабые звуки музыки. Герда решительно захлопнула окно и повернулась к Филиппо.

— Первый опыт оказался удачным, так что не бросайте меня, — сказала она, глядя на него прищуренными глазами тигрицы в засаде. — Мне нужна вторая итальянская сюита для моего цикла. Как вы знаете, это мой хлеб. Неужели здесь нет ни одной вещи, которая могла бы дать вам

ля,

 — картины, книги, цветка, фотографии? В вас есть та непосредственность, которой так не хватает мне. Непосредственность не мой конек.

— 

Здесь

ничего такого нет, — ответил Филиппо. —

Здесь

только вам удалось что-то сказать моему сердцу. Но за этими окнами! О, вы не представляете себе, кого оставили за окном.

— Кого же? — спросила Герда, с любопытством глядя на дорогу. — Какого-нибудь головореза, который задумал похитить меня?

— Женщину. Донну Жуаниту. Так звали ту, кого напомнила мне помешавшая вам мелодия: для меня это имя связано с музыкой из комической оперы Зуппе «Донна Жуанита».

РЕГАТА

Вердаччо, с его небольшой, защищенной высокими скалами бухточкой перед полукругом старых домов, прилепившихся один к другому или разделенных лишь узкими туннелями и извивистыми проулками, был почти весь виден из комнаты Зебрика на четвертом этаже виллы в Монтекорво, куда родители привозили его на лето. Но он стоял на противоположном берегу залива, в трех милях, а то и больше по прямой, и нужна была зрительная труба, чтобы обнаружить снующие взад-вперед живописные лохмотья в этом прокопченном гнезде отчаянных пиратов, к которому сарацины, и те не осмеливались приближаться. Там не проходили поезда, туда не вела ни одна проезжая дорога, там не было гостиниц и пансионатов. Если кто из чужих, сойдя на берег, отваживался ступить в лабиринт между домами, с верхних этажей на голову ему опрокидывали полные ночные горшки — даже без принятого предупреждения: «Берегись, оболью!», — испокон веков предназначавшегося для почтенных прохожих.

Такова легенда, дошедшая до любопытного Зебрика; и все равно Вердаччо оставался для него лишь углублением в скалах, большим раскидистым деревом — скорее всего, орехом, — которое росло почти над самой бухтой и казалось обманчиво близким, да белым пятном увенчанного башнями дома на отвесной скале, чуть на отшибе, к востоку. Это был дом семейства Равекка, феодалов не феодалов, но бесспорных хозяев деревни. Людей, которые определяли отпрысков в техническую школу в районном центре и которые носили башмаки даже по выходным дням; людей, читавших газеты и наведывавшихся зимой в город. Они отличались от других жителей Вердаччо — женщин, одетых в шелк, но вечно босоногих, и мужчин, косматых и неуловимых, матросов малого каботажа, виноградарей без виноградников, контрабандистов.

Но существовали ли они на самом деле, эти Равекка? Зебрик никогда их не видел. Монтекорво и Вердаччо не связывали добрососедские отношения, да и в говорах их было очень мало схожего. Иными были слова, с которыми жители Монтекорво выливали в окно нечистоты, и разными обычаи людей. Одно, казалось, Зебрик знал точно: его отец тридцать лет назад собирался обручиться с девушкой из семьи Равекка, последней невестой в роду, ныне многодетной вдовой, живущей отшельницей в пустынном Фивиццано. По всей вероятности, она была мученицей, оставшейся без гроша, и ничем не превосходила мать Зебрика. Но сам факт, дойдя до мальчика в результате бесчисленных намеков, недомолвок и мелких перепалок между родителями, не мог не произвести на него впечатления. Если бы все повернулось иначе, Зебрик, возможно, родился бы там, в той белой башне, и Вердаччо не был бы загадкой для него. Если бы отец взял в жены другую женщину, он, Зебрик, был бы другим Зебриком, может, даже у него не было бы тогда этого прозвища… Проиграл бы он в таком случае или выиграл?

Подхалимы, заискивавшие перед его родными, побирушки, каждую субботу вереницей тянувшиеся к их дому, бродяги из Понтремоло, способные остановиться даже в Вердаччо, и мнимый монах-вымогатель, собиравший пожертвования и устраивавший набеги из Сардзаны, чтобы поклянчить деньжонок, утверждали, что отец Зебрика стократ богаче и щедрее всех Равекка, много лет как обнищавших и имевших кучу долгов; однако синьору Зебрику-старшему не по душе были слухи о разорении семейства Равекка, он не хотел, чтобы «брачный союз», к которому он был близок в молодости, представляли в столь неблагоприятном свете. Главное же, он боялся лишиться оружия, позволявшего ему систематически шантажировать верную подругу своих дней, — оружия, заключенного в словах «если бы». Он жил в согласии с женой, что верно, то верно, но, когда в генуэзской лапше с зеленым соусом оказывалось недостаточно оливкового масла и сардинского овечьего сыра, придающего блюду аромат, или когда ему казалось, что телячья грудинка нафарширована вместо орешков и костного мозга жареным хлебом, Зебрик-отец выкладывал свой козырь и, указывая на белый дом на другом берегу, давал понять, что там,

Со временем миф о Равекка заслонили в душе мальчика другие открытия и заботы. Но это случилось уже после того эпизода, тайное значение которого понял только он один.

БУСАККА

Дети, самые непосредственные и убежденные друзья-враги животных, не всегда представляют себе ту достаточно богатую и разнообразную фауну, какую видели посетители зоопарков в больших городах до того, как посыпавшиеся с неба бомбы освободили из неволи гремучих змей и тропических хищников. Есть на земле — и главным образом в странах, называющихся (скорее всего, до поры до времени) цивилизованными, — дети, которым почти неведом сказочный бестиарий детства, дети, для которых геркулесовыми столпами животного мира являются собака, кошка, лошадь — и зачастую не лучшие экземпляры. В подобных случаях детей моего поколения, понятия не имевших о футболе и сложных механических игрушках, выручало воображение и легенды стариков. Там, где зверинца не было, они умели построить его на свой лад. Я близко знал одного мальчика — все называли его Зебриком из-за полосатой майки, которую он обычно носил (в самом прозвище угадывались его интересы и вкусы), — и этот мальчик, живя в местах крайне бедных экзотическими видами животных, как раз и обратился к опыту стариков, к народной фантазии, немало почерпнув из этого источника. Он проводил летние свободные месяцы на полоске земли у моря, отгороженной от остального мира высокими стенами скал. В тех местах не существовало проезжих дорог, поезд проходил, зарывшись в длинные туннели, не останавливаясь, и лишь подрагивающая земля и дым, выбивающийся из прорубленных в скалах галерей, выдавали его движение. Прибрежный мир, мир, бедный растительностью, где только барсуки, белки и птицы могли найти более или менее постоянное жилище, но не волки, не кабаны, которым нужны просторные пустоши и обширные леса. Зебрик еще не охотился сам и редко сопровождал во время охоты взрослых. Многообразие перелетных птиц было для него не более чем нагромождением названий, мало что говоривших воображению. Но к некоторым местным пернатым — козодою, бусакке — он привык с первых лет жизни. Сказать, будто он их видел воочию, было бы чересчур смело. Впрочем, мертвого козодоя с бесклювым мохнатым ртом-присоской он однажды видел, несмотря на то, что козы в тех краях были большой редкостью. А вот бусакку? Ее существование подвергали сомнению самые серьезные люди, не раз бывавшие в городе. И Зебрик не встречал охотника, который мог бы похвастать, что убил хоть одну бусакку. Это была — или должна была быть — хищная птица крупнее сокола, но мельче орла, обладающая мощными крыльями, не настолько, правда, широкими, чтобы позволить ей взлететь с земли. Обнаруженная охотником, она бросалась со скалы и парила в воздухе, как планер или бумажный змей, а потом садилась ниже или выше, в зависимости от ветра или степени опасности, однако всегда на выступ скалы, откуда можно было бы снова ринуться вниз. Попробуй возьми ее — осмотрительную и хитрую, толстокожую, нечувствительную к дроби! Убитый сокол и пустельга, удод и дятел могли появиться порой, сморщенные и слипшиеся, как грязный носовой платок, из охотничьей сумки браконьера, но не бусакка, остававшаяся недостижимой мечтой.

Именно эта мечта сделала Зебрика на один день охотником. У него не было ружья, и не в его возрасте думать о разрешении на ношение оружия. И тем не менее Зебрик, который жалел убитых птиц и не собирался становиться на путь святого Губерта

Нужно было приблизиться к бусакке, зажечь спичку и бикфордов шнур, едва она обнаружит первые признаки беспокойства, навести оружие и держать движущуюся мишень на прицеле десять-двадцать секунд, пока не произойдет выстрел… и тогда они увидят, как она рухнет, сраженная зарядом. Роль стрелка Зебрик избрал для себя, Борзой должен был зажечь спичку и шнур, не дожидаясь команды; обязанности были точно распределены, и лавры предстояло разделить поровну.

Они шли больше двух часов, оставили позади последние сады и чахлые островки оливковых деревьев — приют мирных славок, миновали заросли пиний и добрались до скал, с вершины которых открывались долины, отрезанные от берега стенами гор. Море блестело вдалеке, из каменных карьеров доносился неровный стук.

Чудесная встреча произошла раньше, чем они предполагали: крупная всклокоченная тень, скользнув над самой землей, ткнулась в кустарник над выступом скалы, откуда поднялся рой испуганных, пронзительно гомонящих птичек.