Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е

Морев Александр Сергеевич

Дышленко Борис Иванович

Битов Андрей Георгиевич

Алексеев Владимир Владимирович

Аксёнов Василий Иванович

Коняев Николай Михайлович

Шигашов Юрий Николаевич

Иванов Борис Иванович

Улановская Белла Юрьевна

Корвин Тамара Зиновьевна

Беляев Илья Дмитриевич

Петряков Александр Михайлович

Лапенков Владимир Борисович

Губин Владимир Андреевич

Кудряков Борис Александрович

Вторая книга из трех под общим названием «Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период)», посвященных 1960–1980-м годам XX века. Освобождение от «ценностей» советского общества формировало особую авторскую позицию: обращение к ценностям, репрессированным официальной культурой и в нравственной, и в эстетической сферах. В уникальных для литературы 1970-х гг. текстах отражен художественный опыт выживания в пустоте.

Автор концепции издания — Б. И. Иванов.

Михаил Берг

Воспоминания о будущем

Предисловие

В этой книге собраны произведения с предчувствием уникального будущего. Оно не состоялось, но было потенциально возможно. Как многолетний проект, подтвержденный безусловной определенностью социального выбора нескольких поколений. Как способ дистанцирования от несвободы, важный для культуры. Как эксперимент, поставленный на себе группой разнообразно одаренных, похожих и непохожих друг на друга людей. И при этом радикально отличающихся от большинства в современном им обществе.

Семидесятые годы для ленинградского андеграунда — не менее замечательное десятилетие, чем то, о котором повествовал П. Анненков, живописуя жизнь Герцена, Огарева, Бакунина, Белинского. Среди тех, кто вышел на старт застойно-перламутровых 1970-х, — Леонид Аронзон (ему еще только предстояло застрелиться в горах под Ташкентом), Иосиф Бродский и Кока Кузьминский (они еще не эмигрировали), Виктор Кривулин, Елена Шварц, Сергей Стратановский, Александр Миронов (у этих поэтов еще все было впереди). Прозу того периода сегодня принято олицетворять с Сергеем Довлатовым, востребованным уже в перестройку как знак отказа постсоветского общества от радикальных инноваций и выбора в пользу «нового традиционализма». Однако если говорить о неофициальной культуре, то Довлатов никогда не был героем нонконформистской среды, считавшей себя восприемницей отвергаемых официальной советской культурой обэриутов и акмеистов, Джойса и Беккета, Борхеса и Набокова. И ожидания ленинградской «второй культуры» были связаны с другим и другими.

Ценность, в том числе социальная, литературного акта, жеста, проекта должна быть осмыслена, причем не только на уровне вопроса — почему так написано, но и на не менее принципиальном — почему это прочитано, кем и зачем. Потому что если не интерпретировать литературу как разговор с Богом и способ познания мистического (хотя апелляция к Богу или неведомому — это почти всегда способ дистанцирования от социальной невостребованности), то открывается возможность рассматривать литературное произведение (шире — литературную стратегию) как совокупность механизмов культурного, социального и психологического самоутверждения, которые оказываются важными для тех или иных читательских групп, имеющих вполне определенное положение в социальном пространстве, даже если это положение не всегда легко вычленить и стратифицировать. И найти связь между тем, что называется эстетическим и социальным (или психологическим), особенно важно, если речь идет о литературе прошлого, пусть и недавнего.

Хотя ленинградский литературный андеграунд богат разнообразными и оригинальными текстами, иногда с уникальной и экзотической судьбой (выход в свет данного сборника прозы — дополнительное подтверждение сказанному), вполне оправданным выглядит предположение, что наиболее инновационным в самом феномене существования «второй культуры» на протяжении нескольких десятилетий было своеобразие эстетического позиционирования ее авторов — обособление от общества, его ценностей и иерархий. В свою очередь, легитимность самого андеграунда достигалась апелляцией к ценностям, некогда признанным, но затем репрессированным официальной советской культурой, что позволяло выдвигать ряд обоснований собственной уникальности в виде стратегии соединения разорванной связи времен. Маргинальность, таким образом, переадресовывалась оппоненту, и отвергающим ценности мировой и русской культуры становилось именно советское общество, создавшее огромное гетто застоя, в то время как нонконформисты в рамках этой в равной степени символической и реальной оппозиции превращались в хранителей истинных ценностей. Истинность, повторим, подтверждалась отрицанием ее советской культурой, не научившейся использовать сложное и непонятное в своих идеологических целях. А так как сложным и непонятным считался прежде всего модернизм, то именно различные течения модернизма оказались той традицией, в русле которой следовали и которую развивали авторы андеграунда и которая их, в свою очередь, легитимировала. Конечно, среди многочисленных авторов «подпольной» литературы были и те, кто апеллировал к тому или иному советскому писателю, почти всегда со сложной биографией, что также позволяло включить его в число гонимых, но такие стратегии были изначально обречены на меньшее внимание в нонконформистской среде. Наиболее ценными признавались практики, подтверждающие стратегию дистанцирования, а также само существование «второй культуры» как группы, почти не пересекающейся в своих ценностных установках с другими группами общества. И здесь уже почти не имело значения, что первично — литературная стратегия, отвергнутая официозом и приведшая его автора в «подполье», или само бытование в рамках «второй культуры», предназначенной для поддержания практик, отвергнутых и отвергаемых советским обществом.

Существенной была и двухступенчатая система признания, первым шагом к которой являлось признание

Александр Морев

Грибное лето

С утра было солнечно и парило. Грибов в лесу было много. Но от охватившего ее волнения она уже не обращала внимания на грибы, потому что, когда она наклонялась, он подходил и обнимал ее сзади. Ее сердце начинало учащенно биться, руки повисали, и она застывала, чувствуя упругость его сильного тела, и не могла противиться. И может, именно потому, что она не сопротивлялась, он, поцеловав в шею, в плечо, отпускал ее. И когда отпускал, ее голова шла кругом и корзина с грибами казалась тяжелой и ненужной.

Вот и сейчас он шел рядом, чуть сбоку, и смеялся, что она пропускает такие большие красные грибы, которые смешно не заметить.

— Ты что, дальтоник? — смеялся он.

И она чуть не плакала, думая, что это какое-то обидное слово и оно не имеет никакого отношения к грибам, а скорее к ее поведению. Он остановился.

— А где наши старики?

Свет в окне

Пьяненький дед Трофим вошел в избу с мороза, скинул тулуп и, боком, боком, с ходу завалился на кровать. В шапке и валенках.

— Опять набрался, таратор! — незлобно сказала старуха, поставила на стол самовар и подкрутила фитиль в лампе. — Где был-то?

— У Прокофья.

— Шапку-то сыми… У Прокофья… Не настираешься на тебя!

Дед приподнял голову с подушки, снял шапку и лихо швырнул ее на пол.

Цвет японских гравюр

…И о том, что этот тракт раньше шел из Петербурга до Петергофа. И о том, как было хорошо когда-то в этом парке, и как шуршали шлейфы по песку, и шуршал гравий под колесами рессорных экипажей у дворца, и раздавались звон шпор и цоканье копыт; и о том, как в то время неплохо было быть учителем фехтования, а в свободное от уроков время брать книги из дворцовой библиотеки и читать их, сидя где-нибудь у окна с видом на парк, на залив…

И о том…

Он шел рядом и говорил, говорил, стараясь заглушить урчанье в животе. Такой стыд! Вспотел даже. В желудке заблудились по крайней мере две моторные лодки и гонялись друг за другом.

Он сжал пальцы в кулак.