Треугольник

Айвазян Агаси Семенович

Наивные и лукавые, простодушные и себе на уме, праведные и грешные герои армянского писателя Агаси Айвазян. Судьбе одних посвящены повести и рассказы, о других сказано всего несколько слов. Но каждый из них, по Айвазяну (это одна из излюбленных мыслей писателя), — часть человечества, людского сообщества, основанного на доброте, справедливости и любви. Именно высокие человеческие чувства — то всеобщее, что объединяет людей. Не корысть, ненависть, эгоизм, индивидуализм, разъединяющие людей, а именно высокие человеческие чувства. В сборник вошли повести и рассказы.

Приключения сеньора Мартироса

1

Мартирос медленно вышагивал кругом монастыря.

Вначале он вел счет кругам, потом это занятие показалось ему бессмысленным и Мартирос стал просто ждать, когда из-за монастыря покажется знакомый, тысячу раз виденный пейзаж. Он знал: на западе шпатовое дерево стоит, на севере огромный камень нелепо так кверху торчит, дальше идет кусочек сухой вымершей пустыни, на юге притаилась застенчиво неприметная тропка-тихоня. Сейчас все эти картины пребывали в некоем круговороте, и Мартирос уже не различал ни севера, ни юга. Все это забылось, отошло куда-то, сделалось ненужным. Существовал лишь замкнутый круг, заколдованное кольцо вокруг монастыря, и сам он был частицей этого круга, нерасторжимой, неделимой, заключенной в него навеки.

Ерзнка был его родиной, Киракосов монастырь и пустыня — его домом, его связью с землей, с добром, с богом. Он изучил все звенья этой цепи, передумал обо всем, что было зримо, доступно глазу. Он знал назубок все настроения этой сухой пустыни, знал все травы, что росли под ногами, знал каждый сучок, каждую былинку на этой земле, знал все старые и новые могилы на ней, все от начала до конца было знакомо ему до боли, до слез. Мартирос знал, как дышит здешняя земля, как она улыбается. Здешние краски и здешние запахи он ощущал так же, как запах собственной старой обтрепавшейся рясы.

Мартирос не раз побеждал в себе дьявола, усмирял желания и успокаивался, но порой, а вернее было бы сказать весной, когда красок и их оттенков так много, что они теснят друг друга и задыхаются сами, когда даже сухая невзрачная колючка и та хороша и блестит как золото, озаряет мир, щедрая по своей сути, в такую пору мир вырывался из этого монастырского кольца, ширился, тянулся и будоражил Мартироса, и он снова и снова впадал в смятенное, неспокойное состояние, и монастырское кольцо душило его. И из этого кольца одна только лазейка была — тропинка. Мартирос вышагивал кругом монастыря, и друг друга сменяли: одинокий пшат, торчащий ввысь утес, лесок, тропинка… Они чередовались, следовали друг за дружкой, словно самостоятельные, независимые картины, которые были его судьбой, его долею, ниспосланной ему господом богом…

Мартиросу после одной картины сразу же не терпелось увидеть другую, затем следующую. Постепенно шаги его убыстрились, и он сам не заметил, как стал бежать кругом монастыря. Он бежал, чтобы не думать обо всем том, что вечно звало, манило его, звало, улыбалось, дразнило: новые земли, города, люди, красивые женщины, да мало ли. И кто сказал, что господь не во всем этом, почему это он, господь, только здесь должен быть, в пустыне Киракоса?! Господь велик, господь — единение всего, ну да, так он более всеобъемлющ и вездесущ, все правильно. Мартирос обрадовался своим мыслям, конечно же, его желания не против господа, напротив, они утверждают господа. Мартирос вроде бы нашел оправдание своим, казалось бы, предательским мыслям. Впрочем, в каких-то дальних уголках своего существа он улыбался про себя, потому что знал, что есть еще одно желание, немного озорное, очень земное, смутное и сладостное и объяснять это желание господом было бы неправильно и даже кощунственно. Но думать об этом не надо было, не надо было. И чтобы не запутаться во всем этом, Мартирос снова припустился бежать. Он краем глаза, не глядя даже, отмечал про себя скалу, пустыню, одинокий пшат, тропинку.

2

В эти смутные времена, когда человек не мог даже самого себя защитить, когда всяческая сила внушала уважение, от Киликии до Босфора, от Средиземного моря до большой Армении действовала шайка Юнуса. Как неугомонный светлячок, возникала она то там, то тут. Впрочем, как можно сравнивать с невинным жучком этот восточный дикий отряд, который никому не подчинялся, не признавал ни государства, ни царя и среди этой мировой неразберихи вдруг как ястреб хищно налетал на беззащитные села и деревни и забирал самых красивых девушек для продажи во все гаремы Востока. И персы, и арабы, и татары, и турки, и прочие кочующие племена старались не задеть, не обидеть Юнуса. Всем им Юнус был нужен, девушки, которых он поставлял, становились украшением их гаремов. Их было шестеро, молодчиков Юнуса, но в них текла смешанная кровь двенадцати народностей. Они передвигались вольно и быстро, на коня садились приплясывая, пищу ели, заходясь от восторга, они так поджигали дома, так бросали горящую паклю, как только художник бросает мазки на холст. Они могли в минуту изменить курс, свернуть с полдороги, словно и цели у них никакой такой не было. Но они все время находились в движении. Они жили в движении, в диких гортанных выкриках, в гиканье-улюлюканье, жили, наслаждаясь своей варварской прекрасной жизнью…

В маленьком селе Чучу все было так спокойно, что, казалось, был слышен сам воздух. И вдруг вдали взорвался крик и стал постепенно усиливаться, приближаясь.

Жители Чучу на секунду окаменели, каждый на своем месте, выжидая, словно желая еще раз проверить себя и удостовериться в надвигающейся беде, надо было что-то решать, хотя что они уже могли сделать? Потом заработала некая более сильная пружина, которая разом подняла их на ноги, подтолкнула — и они бросились врассыпную. Кто в дом забрался и заперся изнутри, кто на кровле притаился, кто скользнул в погреб, кто-то пустился бежать по тропинке в горы. А у одного страх оказался настолько велик, что обернулся радостью, и несчастный побежал в ликованье навстречу выстрелам и голосам. Все сразу смешалось, и жизнь вдруг уместилась в двух чувствах — страхе и тревоге. Основной заботой были красивые девушки, потому что знали — идет Юнус, и другой цели у него нет. Все в смятении прятали-укрывали своих дочерей, сестер, жен.

Режущий слух, вызывающий жуткую тоску вопль повис над селом и, усиливаясь-усиливаясь-усиливаясь, достиг кульминации, ворвался в село вместе с теми, кто исторгал этот вопль. Шесть всадников то двигались одной сплошной стеной, то смыкались в тесное плотное кольцо, потом снова растягивались, снова смыкались или вдруг от накала чувств начинали кружиться на месте и вокруг друг друга. Сейчас они двигались, вытянувшись длинной цепочкой, впереди черноволосый, смуглый, крепко сбитый Юнус — в одном ухе поблескивает серьга, рот окаймляют усы.

3

Утреннее солнце было до того красное, и красный его цвет был до того насыщенный, что казалось — солнце с трудом отрывается, отяжелевшее, от горизонта. И, чтобы хоть немного сбросить с себя это бремя цвета, оно щедро струило красный свет на поля, на холмы, на густой зеленый покров. Зелень же, в свой черед, была до того интенсивной, победной и яркой, что ни за что не хотела принимать чужую, навязываемую окраску. И поэтому все пребывало в некоем темном смешанном колорите, который местами достигал мягкого черного оттенка.

В эту зеленовато-красную чернь внезапно ворвался как вздох светло-синий цвет — впереди четкой чертой обозначилось море…

Это борение красок происходило, в малой степени, разумеется, и на лице Мартироса. Мартирос открыл один глаз, посмотрел на красное небо и подумал: «Почему нет шума и всю ночь было тихо, почему? И Анны не слыхать…»

Мартирос посмотрел кругом. Никого не было. Он встал, пошел налево, вправо пошел — ни души. Пошел туда, где девушка — Анна — спала, и там пусто было. Вначале он испугался, но, поразмыслив, успокоился.

Что за утро было, что за утро, воздух чистый, звенящий, утренние голоса до того натуральные и дивные. И Мартирос решил не торопиться с выводами. Пусть мысли сами придут в порядок, там видно будет, что к чему. В конце концов произошло не худшее. Юнус ушел, оставив его на свободе, девушку они взяли с собой, и, значит, она жива… Что ему еще надо?.. Но какое-то недовольство все же не покидало его. Какое-то двойственное чувство не давало ему покоя, мешало, и даже самые убедительные доводы не могли одолеть это чувство. Но ведь он свободен… свобода… свобода — бог, свобода — правда… Свобода — все. И он свободен, он может дать передышку совести, может не предавать, может любить людей и не бояться смерти…

4

Венеция — страна лодок, кораблей, гондол. Венеция — одна большая пристань. И среди других прочих судов в этой пристани стояло судно Боско. Судов было много, самых разнообразных и диковинных и по сути своей и по внешнему виду. Но никому и в голову не могло прийти, да и кому была охота во всем этом разбираться, словом, никто не знал, что среди прочих кораблей, уткнувшись носом в берег, стоит судно знаменитого пирата Боско. Впрочем, и сам Боско привык к тому, что живет на суше, среди людей, и давно уже считал себя примерным венецианцем, но все равно его родиной, его государством было его судно.

И кто это сузил все понятия, один, мол, разбойник, другой — обыватель, кто установил различия между ними… Чепуха все это… Просто живут себе люди кто как хочет, кто как умеет. Боско может напасть в море, ограбить судно, а здесь, в Венеции, те же награбленные деньги может пожертвовать семейству пострадавшего. Каждый раз после разбоя Боско возвращался в пристань, спокойно вставал рядом с другими судами и менял флаг. У Боско было два флага — один с изображением русалки — для берега, другой с изображением черепа и костей — для моря. Боско то один поднимал флаг, то другой.

Но в последнее время Боско нездоровилось, ничто не доставляло ему радости, тело не слушалось его, как бы не его было, голова тяжелая, словно чугуном налита. Боско ел самую вкусную икру и говорил себе: «Ну же, Боско, радуйся, ты ешь самую вкусную икру, что тебе еще нужно, в этом счастье, из-за такой икры люди друг другу могут горло перегрызть». Но нет, еда не радовала Боско. Он отдавал приказы своим слугам и говорил себе: «Радуйся, Боско, ты силен, у тебя власть в руках, ради этого люди порой даже родителей собственных убивают». Но и власть не радовала Боско. Боско сжимал в объятиях самых красивых невольниц и говорил себе: «Ну хоть сейчас радуйся, Боско, наслаждайся, ради такого люди предают друзей, в тюрьме сроки отсиживают», — но и тут радости не получалось. Боско проводил рукой по телу, трогал здоровенные мускулы на ногах, щупал могучие бицепсы на руках, прикасался к своей крепкой бычьей шее, твердому затылку и говорил себе: «Ты здоров, Боско, радуйся, люди мечтают о таком здоровье, посмотри кругом, где ты найдешь второго такого крепыша?» — но нет, и здоровье не радовало Боско. Какой-то недуг мучил Боско, не давал ему покоя, словно какая-то пружина внутри его была напряжена до предела.

«Не могу больше, — стонал Боско. — Я несчастен, я глубоко несчастен… После каждого убийства мне делается грустно… Что же со мной дальше будет…» Обычно его сетования бывали направлены лысому скопцу Паскуале, меланхоличному Фолето и добродушному весельчаку Чекко. И те каждый раз согласно кивали головой, что бы Боско ни говорил.

Вот и сегодня Боско затянул свое:

Треугольник

Мкртычи «треугольника»

Отец у меня был кузнецом. Отец моего отца тоже был кузнецом. Говорят, и его отец кузнечил. Но потом остались только мой отец и его товарищи кузнецы.

Их никто не называл кузнецами. Они сами себя величали «дамрчи»

[1]

, а кузницу — «дамрчноц».

Когда я в школьном сочинении написал, что мой отец «дамрчи», это сочли за ошибку и поставили мне двойку. И тогда я узнал, что «дамрчи» и «дамрчноц» неправильно, не по-армянски.

Отец в кругу своих друзей часто пел протяжные турецкие песни, в которых я ничего не понимал, стало быть, и они были неправильные.

А в особенности одну песню, которая была чем-то вроде гимна пяти Мкртычей, отец пел очень задушевным голосом, подчеркивая последний слог каждой строфы. Эту песню Мкртичи слушали с особым вниманием, словно обнаженными нервами. Мко поднимал брови у переносицы до самых волос, начесанных на лоб, и закрывал глаза, отчего лицо его выражало верх блаженства.

Фотография «треугольника»

Эта старая, пожелтевшая фотография до сих пор висит у меня в комнате.

Я помню, как она появилась. Произошло это совершенно случайно. Неподалеку от «треугольника» жил бродячий фотограф; взвалив на спину громадную камеру-ящик, он рыскал по городу в поисках заказчиков.

Так как день выдался для него неудачным, он решил любой ценой сфотографировать Мкртычей и таким способом поправить свои дела. И хотя Мкртычи сниматься не любили, на сей раз согласились, лишь бы избавиться от докучливого фотографа. Так появился групповой снимок.

Света было мало, лица получились блеклыми, но эта случайная фотография имеет для меня сегодня особую ценность. Фотография с изображенными на ней людьми, с их внешностью, позами, изрядно пожелтевшая, фотография эта истинно армянская, а почему, я и сам не могу сказать» Это можно почувствовать только особым чутьем, если оно есть у вас.

С карточки вытаращенными глазами прямо в объектив, как учил фотограф, смотрят пятеро Мкртычей. «Смотрите, это мы — кузнецы!..» — словно говорят они.

Интервью в «треугольнике»

Варпет Мкртыч бывал даже в Америке.

«А что он делал в Америке?» — думал я и давал волю воображению: человек с такой внешностью мог работать в Голливуде или быть владельцем казино.

— Варпет Мкртыч, — как-то спросил я его с надеждой услышать необычное. — Что ты делал в Америке?

— Работал, — помедлив, ответил Варпет Мкртыч.

— В Сан-Франциско?.. — Я подался к нему.

«Треугольник» и «Паганини»

Когда я, задержавшись в музыкальной школе немного дольше обычного, со скрипкой в руке вошел в «треугольник», взоры всех Мкртычей обратились ко мне.

Смотрели они как-то необычно. «Что-то случилось», — подумал я, разглядывая их приветливые лица.

— Совсем уж заждались тебя, — сказал Васо.

— Достопочтенный Ованес, прими мой подарок, — торжественно, как стихотворение, продекламировал Варпет Мкртыч и подал мне старинную книгу с позолоченным обрезом. Это был «Хент» Раффи.

Подошел Мко и молча расцеловал меня в обе щеки. На них остались следы сажи.

Любовь в «треугольнике»

Мко стоял, опустив голову, у ног его лежала кувалда, и вид у него был совсем отрешенный.

— Мко, в чем дело? — спросил отец.

Мко очнулся и, подняв кувалду громадными ручищами, со всего маху опустил на раскаленное железо.

— Да ты что, никак очумел?! — рассердился отец. — Это же подкова, не видишь, погляди, во что превратил! — И бросил расплющенное железо снова в горн.

— Уж не влюбился ли парень? — засмеялся Васо.