У прозы Каринэ Арутюновой нет начала и нет конца: мы все время находимся в центре событий, которые одновременно происходят в нескольких измерениях. Из киевского Подола 70-х мы попадаем в Тель-Авив 90-х и встречаем там тех же знакомых персонажей – евреев и армян, русских и украинцев. Все они навечно запечатлелись в моментальной памяти рассказчицы, плетущей свои истории с ловкостью Шехерезады. Эту книгу можно открыть в любом месте и читать, любуясь деталями и разгадывая смыслы, как рассматривают миниатюры. Восточная орнаментальность служит автору приемом для воссоздания чьих то давно сыгранных – или несыгранных – партий. Глубинная, подлинная сущность вещей и людей прорастает из разорванных воспоминаний и выстраивается в причудливую цепь картин, подобных сновидениям.
Каринэ Арутюнова – это голос из новой русской литературы, не постсоветской и не российской. Еврейка по матери и армянка по отцу, выросшая в Киеве и прожившая много лет в Израиле, она обладает видением, проницающим этнические, политические и географические перегородки.
Михаил Крутиков,
профессор славистики и иудаики, США
В настоящем издании сохранена авторская пунктуация
© К. Арутюнова, 2012
© ООО «Астрель-СПб», 2012
Премьера
Новая жизнь Хрусталёва
Утром меня разбудил звонок.
– Представь, – ее простуженный хрипловатый голос казался неожиданно бодрым для столь раннего часа, – представь, – повторила она и замолчала, – только ты не волнуйся – вообрази – Хрусталёв умер, – что? – то ли вскричала, то ли прошептала я, – что за шутки – ты что, с ума сошла? Он же только вчера… – Почему сошла, – буднично, как-то даже устало подтвердила Марго и закашлялась, – говорю тебе, умер – вот только что.
Хрусталёв и Марго были не то чтобы счастливой парой, но вполне состоявшейся – общие друзья, общие беды, общие обеды и ужины, стирка по четвергам и понедельникам, забитая окурками пепельница, старый пес с выдающейся родословной, – Джаки хороший, умница Джаки, – пожалуй, именно этот случай сводил их ладони в любовном поглаживании, – Хрусталёв, не забудь слабительного для Джаки, – на мгновение отрываясь от телефонной трубки, кричала Марго в могучую хрусталёвскую спину, – спали они в разных комнатах, а по утрам сходились на тесной кухоньке – окутанная струйками дыма, Марго близоруко гремела посудой и, по обыкновению, поругивала Хрусталёва, пока ни за что, а так, по привычке.
Месяц назад Хрусталёв ездил на родину, – хоронить отца, – вернулся помолодевшим, бодрым, обновленным каким-то.
Большая перемена
Он уходил с лучшей – инстинкт срабатывал безошибочно.
То есть «лучшей» она становилась уже после, а тогда сидела где-то сбоку, с краешку – мышка молчаливая, с глазками, с зубками, которые нет-нет да показывала, – тогда еще никто не видел в ней лучшую, – ну ты, старик, выдал, – хлопали по плечу, хмыкали одобрительно, с удивлением, – да как же он разглядел? каким таким нюхом учуял чудо, одно на миллион, – чудо чудное, гибкое, в свитерке под горло, в старых джинсах, вроде и мышку тихонькую, а прыткую, – он улыбался расслабленно, польщенно, – он всегда уходил с лучшей, с лучшей девушкой сезона, с некоронованной королевой.
Потом поговаривали, что это она сама, сама – выхватила из толпы, увела решительно – куда? – а неважно куда – прочь из прокуренного, прогретого, развеселого логова, от друзей, подруг боевых, все понимающих, секущих с полувзгляда, – это потом уже, не мышкой, львицей вышагивала рядом, всегда на полшага впереди, иначе она не умела, – шаг был не женский, скорее, мальчишеский, угловатый, голос ломкий, глухой – никакого жеманства, – все на лету – сигарета, подворотня с липкими потеками на стенах, отрывистые будто в удушьи поцелуи, почти укусы, почти смертельные, – влекомый маленькой рукой, взбирался по опасным полуотбитым ступенькам с торчащей арматурой, вторгался в чужие владения, – в чужие дома, пахнущие пылью, сыростью, старой рассохшейся мебелью, да, собственно, какой мебелью, так, тумбочкой, скрипучим шкафом, кроватью, застеленной серым, ветхим от частых стирок бельем.
– Ну, иди же, иди, – серьезная, стягивала свитерок, обнажая острые как у подростка плечи и все прочее, беззащитно-зимнее, вспыхивающее непорочной голубизной, – опрокидывалась, покорная его руке, но все же поглядывающая украдкой на маленькие часики, – надвигалась во тьме, шутливо распиная, наваливалась, выдыхая – молчи, молчи, – покусывала томно, пресыщенная, несытая, безудержная…
Чужой ключ позвякивал в кармане, напоминая о себе, о ней, – он прятал внезапную улыбку, от одного воспоминания разогреваясь, томясь, изнемогая, – не выдержав, хлопал дверью – куда? – да тут, пару звонков, – телефон-автомат с необорванной еще трубкой был в ста метрах от дома, за гастрономом, – в будке, прокуренной кем-то, кто был здесь до него, – дышал, водил пальцем по грязному стеклу, – гудки все длились и длились, длинные, короткие, длинные, а ответа не было, – ну, что же ты? – в отчаянии и угасающей надежде опускал двушку за двушкой, уверенный в том, что она должна чувствовать, знать, отзываться – его немой тоске, его нетерпению, его блаженной радости, – вы долго еще, мужчина? – толстая женщина в надвинутой на лоб вязаной шапке требовательно стучала, впечатываясь лицом…
Хромая гейша
Если кто еще не понял, Танька была гейшей.
Гейшей она стала не так давно, после знакомства с Бенкендорфом, скромным художником-фотографом, коллекционирующим шейные платки и карточки с голыми девушками.
Сказать по правде, до знакомства с этим удивительным человеком Танька вела разнузданную половую жизнь.
Вообразите тихую девчонку, которая ждет жениха из армии, три года ждет, поглядывая в окошко, письма длинные пишет, конверты запечатывает, марки покупает, а он берет да и женится на другой.
Иная бы плюнула и жила себе дальше, вот и Таня жила, Таня, да не та, – опозоренная, отвергнутая, она зажмурила глаза и шагнула вниз, – жива осталась, только хромала, припадала на одну ногу, потешно ныряя тазом. Нежноликая, легко краснеющая, сшибала сигареты у ларька, – пошатываясь, дыша отнюдь не «духами и туманами», распахивала короткое демисезонное пальто, и тут уже все было по-настоящему, без дураков.
Таня была отзывчивая и часто давала за «так», а малолеток и вовсе жалела, обучала нежной науке в теплых парадных, – отшвыривала тлеющий окурок, заливаясь румянцем, прикрывала веки и устраивалась поудобней на грязных ступеньках.
Бедные люди
Этого, последнего, она сразу окрестила капитаном – наверное, из-за прямой спины и седого ёжика, который хотелось пригладить рукой. Какая женщина, урчал капитан, щекотно касаясь ее шеи холодными губами и носом. Это было приятно. Всю дорогу к дому он шептал стыдные вещи и трогал за разные места, разминая жесткими пальцами как свежую буханку, – внизу живота что-то переворачивалось. На лестнице капитан развернул ее спиной и стал подталкивать коленом вперед, издалека, наверняка, это напоминало детскую потасовку. Тут ей положено было испугаться, но страха не было. Сверкнул ключ в проржавевшем замке – и потасовка продолжилась уже в прихожей, сопением, тяжелым дыханием, – не выдержав напора, она стала по-собачьи суетливо подставляться, что было не так-то просто – наблюдалось явное несоответствие пропорций – округлого, купечески-просторного Маргаритиного и сухого негнущегося капитанова.
Уже через пару минут сырой квашней сползала по дверному косяку, прислушиваясь к удаляющимся шагам.