Заживо погребенный

Беннет Арнольд

Английский романист Арнольд Беннет (1867–1931) прославился в основном серьезными романами. Однако в своем творчестве он отдал дань и несерьезному жанру.

В 1911 году Беннет написал небольшой роман «Заживо погребенный», где поведал читателю о том, как нелепая случайность не только совершенно изменила жизнь главного героя, но и чуть было не потрясла многовековые устои английского общества. Книга имела большой успех и через год была экранизирована. Много позже, в 1968 году, о ней вспомнили на Бродвее, где на ее основе был создан мюзикл.

На русском языке публикуется впервые.

Глава I

Халат цвета бордо

Особый угол наклона земной оси к плоскости эклиптики, — тот угол, что всего более отвечает за географию нашу и, соответственно, нашу историю, — вызвал явление, в Лондоне именуемое летом. Летящий шар отворотился самой цивилизованной своею стороной от солнца, произведя таким манером ночь на Селвуд-Teppac, в Саут-Кенсингтоне. В № 91 по Селвуд-Teppac, две лампы — в первом и во втором этаже — без слов доказывали, что человеческая изобретательность в силах перехитрить природу. № 91 был один из десяти тысяч домов между Саут-Кенсингтон-Стейшн и Норт-Энд-роуд. Дом этот, со всеми неудобствами, с подвальной кухней, сотней приступок и ступенек, с нечистой совестью (он уморил несчетных слуг), заламывал к небу дымовые трубы и обреченно ждал дня Страшного Суда для лондонских домов, решительно не замечая ни угла оси, ни скорости земной орбиты, ни даже опрометчивого лёта всей солнечной системы сквозь пространство. Вы сразу чувствовали, что № 91 несчастен, и что осчастливить его может только вывеска «Сдается внаем» на фасаде и «Непригодно для жилья» на подвальных окнах. Но ни одним из этих преимуществ он не обладал. Годами пустуя, никогда он не бывал свободен. На всем своем благородном и широком жизненном пути ни разу не сдавался он внаем.

Зайдите же, вдохните атмосферу тоскующего дома, который обыкновенно пуст, но не сдается никогда. Все двенадцать его комнат погружены в унылый мрак, за исключеньем двух; подвальная кухня погружена в унылый мрак; и только эти две комнаты, как два ящика, один на другом, борются, бедняжки, с унынием десяти прочих! Постойте-ка в темной прихожей, вберите эту атмосферу в свои легкие.

Главным, самым поразительным предметом в освещенной комнате первого этажа был халат — того цвета между лиловым и багровым, какой предки наши предпочитали называть «бордо»; одежда стеганая, подбитая лебяжьим пухом, легкая, как водород (почти), и теплая, как улыбка ласкового сердца; пусть старая, пусть кое-где и потертая одежда, пусть пропускавшая там-сям снежно-белое перо сквозь атласистые свои поры; и однако же — мечта, а не халат. Он безраздельно царствовал в нечистом, голом помещении, сияя роскошными своими складками в свете заменявшей солнце керосиновой лампы, водруженной на сигарный ящик на грязном сосновом столе. Керосиновая лампа имела стеклянный резервуар, щербатое стекло, картонный козырек и стоила, надо полагать, меньше флорина; пять флоринов окупили б стол; прочая же обстановка, — кресло, в котором раскинулся халат, стул, полка, три пачки сигарет и вешалка для брюк, — тянули еще на десять флоринов. В потолочных углах, в тени козырька, пряталась сложная система паутины — совершенно в тон устлавшей голый пол серой пыли.

Внутри халата был человек. Человек этот достиг интересного возраста. Я разумею — того возраста, когда уж вы расстались с обольщениями детства, когда вы считаете, что познали жизнь, когда вы часто погружаетесь в раздумья о том, какие дивные гостинцы припасло вам будущее; возраста, короче говоря, самого романтического и нежного из всех возрастов (то есть у мужчины). Одним словом — пятидесятилетнего возраста. Возраста, нелепо принижаемого теми, кто его еще не достиг! Духоподъемного возраста! Как же трагически обманчива бывает внешность!

У обитателя бордового халата были: короткая седеющая бородка и усы; густая шевелюра переходного окраса от перца к соли; множество морщинок во впадинах между глазами и свежей розовостью щек; и глаза эти были печальны; очень даже печальны. Встань он, распрямись, взгляни отвесно вниз, он бы увидел не свои шлепанцы, но выдавшуюсю вперед пуговицу халата. Поймите меня правильно; я не намерен ничего скрывать; я вовсе не опровергаю цифр, записанных в блокноте у его портного. Ему было пятьдесят. Да, и как большинство пятидесятилетних мужчин, он был молод, очень даже молод, и, подобно большинству пятидесятилетних холостяков, он был скорей беспомощен. Он догадывался, что ему не очень повезло. Выковыряй он, исследуй свою душу, и в ее глубинах он бы выискал печальное, жалостное желанье, чтобы о нем позаботились, укрыли бы его, защитили от грубости и неустройства мира. Естественно, сам он в этом ни за что бы не признался. И можно ль ждать от пятидесятилетнего холостяка признанья в том, что он похож на девятнадцатилетнюю девушку? Тем не менее, как ни странно, сердце пожившего, пятидесятилетнего холостяка и сердце девятнадцатилетней девушки похожи куда больше, чем девятнадцатилетние девушки могут себе представить; особенно, если пятидесятилетний холостяк сидит, одинокий и покинутый, в два часа пополуночи, в унылой атмосфере дома, который пережил свои мечты. Ей-богу же, только пятидесятилетние холостяки меня поймут.

Богатые и знаменитые

В те дни, когда Новая галерея еще была новой, в ней была выставлена картина, подписанная неизвестным именем Прайама Фарла и вызвавшая такой шум, что месяцами потом культурный разговор без ссылок на нее считался прямо неприличным. То, что автор великий художник, ни в ком не вызывало никаких сомнений; единственный вопрос, какой считали своим долгом решить культурные люди, был: величайший ли он художник всех времен и народов или только величайший художник со времен Веласкеса. Культурные люди и по сей день об этом спорили бы, не просочись, не дойди до них слух, что картина отвергнута Королевской академией. Культура Лондона тотчас забыла свои споры и сплотилась против Королевской академии, — института, не имеющего права на существование. Дело дошло до парламента и даже заняло у законодателей целых три минуты. Напрасно Королевская академия стала бы ссылаться на то, что не заметила картины, ибо размеры ее были два на три метра; на ней изображен был полицейский, самый обыкновенный полицейский в натуральную величину, и то был неслыханный, поразительный портрет, но мало этого: то было первое явление полицейского в высоком искусстве; говорят, преступники буквально от него шарахались. Нет уж! Никак Королевская академия не могла бы доказать, что не заметила картины. Честно говоря, Королевская академия и не доказывала, что случайно что-то проглядела. Не доказывала она и своего права на существование. Собственно, она и вообще ничего не доказывала. Она тихо-мирно продолжала существовать, ежедневно принимая сто пятьдесят фунтов шиллингами на свои полированные турникеты. О Прайаме Фарле не удавалось выяснить никаких подробностей, адрес же его был: «До Востребования, Сен-Мартен-Ле-Гран». Не один коллекционер, вдохновляясь верой в собственный вкус и благородным желаньем поддержать отечественное искусство, пытался за несколько фунтов приобрести картину, и энтузиасты эти были задеты за живое и расстроены, узнав, что Прайам Фарл назначил цену 1000 фунтов — да за такие деньги редкую марку купить можно!

В результате картина осталась непроданной; и после того, как развлекательный журнал безуспешно призывал читателей опознать изображаемого полицейского, дело заглохло, и летняя публика привычно занялась вопросами о том, кто на ком собирается жениться.

Все ждали, естественно, что Прайам Фарл, как исстари ведется среди тех, кто успешно трудится на благо Британской Живописи, предложит следующего полицейского Новой галерее, потом еще одного, и так далее, в продолжение двадцати лет, в конце какового срока Англия его признает любимейшим своим живописателем полицейских. Но Прайам Фарл вовсе ничего не предложил Новой галерее. Он будто забыл о Новой галерее, что выглядело невежливо с его стороны, чтоб не сказать неблагодарно. Наоборот даже, он взял и украсил Парижский салон большим морским пейзажем, с пингвинами на переднем плане. Его пингвины стали на выставке гвоздем программы; они сделали пингвина самой модной птицей в Париже, и даже (спустя год) и в Лондоне. Французское правительство предлагало их выкупить за счет казны по сходной цене в пятьсот франков, но Прайам Фарл вместо этого их продал американскому коллекционеру Уитни С. Уитту за пять тысяч долларов. Скоро он продал тому же коллекционеру и полицейского, которого оставил было себе, — за десять тысяч долларов. Уитни Уитт был тот самый эксперт, который выложил двести тысяч долларов за Мадонну со святым Иосифом кисти Рафаэля. Вышеупомянутый развлекательный журнал вычислил, что если учитывать только площадь, занимаемую на холсте этим полицейским, рисковый коллекционер ухлопал по две гинеи на каждый его квадратный сантиметр.

И вот тут уж читатели газет проснулись и в один голос вопросили:

— Да кто он такой, этот Прайам Фарл?

Ужасная тайна

Колокольчик грянул в тишине тоскующего дома; громкий старомодный дребезг эхом раскатился над подвальной лестницей, достиг уха Прайама Фарла, и тот поднялся было, но снова сел. Он знал, что дело срочное, что надо открыть парадное, и кроме него, некому открыть; и тем не менее он мешкал.

Тут мы оставим Прайама Фарла, великого, богатого художника, ради кой-кого куда более занимательного — частного лица Прайама Фарла; и сразу перейдем к его ужасной тайне, к той роковой черте характера, которая и повлекла все престранные обстоятельства его жизни.

Как частное лицо, Прайам Фарл был отчаянно застенчив.

Он был ну совершенно не такой, как, скажем, вы да я. Не станем же мы, например, терзаться, если нам предстоит с кем-то познакомиться, занять аппартаменты в Гранд-отеле, или впервые войти в пышный дом, или пройти по комнате, в которой всюду сидят, сидят, или поспорить с величавой аристократкой на почте по ту сторону окошка, или пройти, скажем, мимо лавки, где мы слишком много задолжали. И краснеть, неметь, застывать на месте при мысли о таких простейших, повседневных делах — такое глупое ребячество нам с вами и в голову не придет. Мы при всех обстоятельствах ведем себя естественно — и с чего бы разумному человеку вести себя иначе? Другое дело Прайам Фарл. Привлекать внимание мира к зримому факту своего существования — была для него мука мученическая. Вот в письме — о, там он мог быть абсолютно наглым. Дайте ему перо — и он становится бесстрашным.

Сейчас он знал, что надо пойти и открыть дверь. И человеколюбие, и личный интерес побуждали его пойти и открыть дверь безотлагательно. Ибо звонивший был, конечно, доктор, явившийся-таки навестить лежащего наверху больного. Больной этот был Генри Лик, а Генри Лик был дурной привычкой Прайама Фарла. Хотя отчасти мошенник (о чем догадывался хозяин), слуга он был великолепный. Вот как вы да я, никогда он не робел. Естественные вещи всегда он делал естественно. Постепенно, понемножку, он стал необходим Прайаму Фарлу, как единственное средство сообщения между ним и человечеством. Из-за стеснительности хозяина, сходной с пугливостью оленя, эта парочка почти всегда держалась от Англии подальше, и в дальних странствиях Фарла неизменно выручал Лик. Видался со всеми, с кем следовало свидеться, подменял его во всем, что требовало личных встреч. И, как это свойственно дурным привычкам, Лик был дорог Прайаму Фарлу, ему необходим, и Прайам Фарл, конечно, с ним не мог расстаться, а потому год за годом, целых четверть века застенчивость Фарла росла вместе со славой и богатством. Хорошо еще, что Лик никогда не болел. Верней сказать, он никогда не болел до того самого дня, когда они — инкогнито, ненадолго — явились в Лондон. Момент он выбрал, ей-богу, самый неподходящий; ведь именно в Лондоне, в этом наследственном доме на Селвуд-Teppac, где так редко он бывал, Прайам Фарл ну буквально шагу не мог ступить без Лика. Ужасно неприятная, прямо обидная история вышла с этой болезнью Лика. Видно, он простудился ночью на пароходе. Несколько часов он перебарывал коварную болезнь, выходил за покупками, зашел к врачу; а потом, без всякого предупреждения, как раз, когда стелил хозяину постель, он оставил всякую борьбу, и, поскольку собственная его постель была не расстелена, рухнул на хозяйскую. Он всегда делал естественно естественные вещи. И Фарлу пришлось помогать ему раздеться!

Средство от застенчивости

За дверью переминался с ноги на ногу высокий, тощий, усталый человек в цилиндре и сюртуке; он ровно двадцать часов уже гонял по обычному своему делу, пользуя воображаемые немощи пилюлями и разговорами, подлинные же недуги предоставляя действию самой натуры и подкрашеной водицы. К медицине относился он несколько цинически, отчасти потому, что лишь благодаря излишествам Саут-Кенсингтона он, по собственному убежденью, мог оставаться на плаву, но более же потому, что жена его и перезрелые дочки слишком любили наряжаться. Годами, совершено забывая о бессмертной душе его, они с ним обращались, как с автоматом для завтраков: сунут завтрак в щель, нажмут на пуговку жилета и вытягивают купюры. И следственно он не имел ни партнера, ни ассистента, ни отдыха, ни экипажа; жена и дочки не могли себе позволить такой роскоши. Был он способный, расторопный, вечно усталый, лысый и пятидесятилетний. И еще, как это ни покажется вам странно, он был застенчив; правда, в конце концов он, разумеется, с этим свыкся, как нам приходится свыкаться с дуплом в зубе. Нет, свойств девичьего сердца лучше было не искать в сердце доктора Кашмора! Он поистине изучил человеческую природу, и воскресное бегство в Брайтон представлялось ему раем и пределом всех мечтаний.

Прайам Фарл открыл дверь, и оба нерешительных господина увидели друг друга в луче уличного фонаря (в прихожей света не было).

— Здесь живет мистер Фарл? — спросил доктор Кашмор, от стеснительности чересчур сурово.

Что до Фарла, он был буквально потрясен тем, что Лик зачем-то разоблачил его фамилию. Кажется, номера дома было бы вполне достаточно.

— Да, — признался он, смущенный и расстроенный. — Вы доктор?

Хозяин и слуга

— Теперь дознанье будет? — спросил Прайам Фарл в шесть часов утра.

Он рухнул в жесткое кресло на первом этаже. Незаменимый Генри Лик был утрачен для него навеки. Он не постигал, как будет теперь жить. Он не мог себе представить своего существования без Лика. И, — мало этого, надвигающийся ужас появления на люди в связи со смертью Лика был попросту непереносим.

— Нет! — обнадежил доктор. — Ах, нет! Я же присутствовал. Острая двусторонняя пневмония! Что ж, бывает! Я выдам свидетельство о смерти. Конечно, вам придется пойти его заверить.

И без дознанья дело принимало самый мучительный для Фарл а оборот. Он понял, что просто всего этого не вынесет, и спрятал лицо в ладонях.

— Где нам искать родственников мистера Фарла? — спросил доктор.

Глава II

Помойное ведро

Из кармана плаща у Лика торчал сложенный «Дейли Телеграф». Прайам Фарл был отчасти денди и, как все уважающие себя денди и как все портные, не любил, чтоб укромные складки одежды кто-то портил неумеренным использованием карманов. Сам же плащ и костюм под ним были очень даже ничего себе; поскольку, принадлежа покойному Генри Лику, сидели на Прайаме Фарле, как влитые, да и были сшиты на него, поскольку Генри Лик имел обычай одеваться исключительно из гардероба своего хозяина. Наш денди рассеянно вытащил «Телеграф», и взгляд его упал на следующее: «Прекрасный частный отель самого высокого класса. Роскошная мебель. Чуткое внимание к удобствам клиента. Прекраснейшая во всем Лондоне репутация. Изысканная кухня. Тишина. Для лиц самого привилегированного положенья в обществе. Ванные комнаты. Электричество. Отдельные столики. Без унизительных чаевых. Однокомнатные номера от 2,5 гиней, двухкомнатные от 4 гиней в неделю. Квинс-Гейт, № 250.» Пониже было еще одно сообщение: «Не меблированные комнаты. Роскошный особняк. Сорок спален. Великолепные салоны. Повар из Парижа. Отдельные столики. Четыре ванных комнаты. Биллиардная, ломберная, просторный холл. Молодое, веселое, музыкальное общество. Бридж (по маленькой). Оздоровительные процедуры. Прекраснейшее место во всем Лондоне. Без унизительных чаевых. Однокомнатные номера от 2,5 гиней, двухкомнатные от 4 гиней в неделю, телефон 10, 073, особняк Трефузиса».

Тут как раз на Селвуд-Teppac показался кэб.

Прайам поскорей его окликнул.

— Слышь, хозяин, — сказал кэбмен, опытным глазом окинув Прайама Фарла и смекнув, что тот не привык возиться с багажом. — Дай вот этому медяк, уж он тебе подмогнет. Чего там в тебе и весу-то.

Маленький, тощий мальчонка, с историческими остатками сигареты во рту, не ожидая, пока его попросят, взбежал, как обезьянка, по ступеням, и вырвал из рук Прайама поклажу. Прайам за этот подвиг дал ему один из шестипенсовиков Лика, мальчишка щедро на монету поплевал, одновременно — фантастическая ловкость! — зажимая нижней губою сигарету. Потом извозчик благородным жестом приподнял поводья, Прайаму пришлось решиться, и он забрался в кэб.

Чай

Час спустя, по любезному совету извозчика оставя вещи Лика в камере хранения на Саут-Кенсингтон-Стейшн, он пешком добрел от старого Лондона до центрального кольца нового Лондона, где делать никому решительно нечего, кроме как дышать воздухом в парках, рисоваться в клубных окнах, разъезжать в особенных экипажах, ловко обходясь без лошадей, покупать цветы, египетские сигареты, разглядывать картины, есть и пить. Почти все дома стали выше, чем были прежде, улицы стали шире; на расстоянии ста метров один от другого подъемные краны, царапая облака, бросая вызов закону тяготения, непрестанно вздымали кирпич и мрамор в высшие слои атмосферы. На каждом углу продавали фиалки, и воздух полон был пьянящим духом денатурата. Вот наконец он оказался перед фасадом с высокой аркой, помеченной единым словом: «Чай», и за аркой увидел множество лиц, потягивавших чай; рядом была другая арка, украшенная тем же словом, и за нею потягивало чай уже большее множество лиц; потом была еще арка, и еще; а потом он вышел на круглую площадь, показавшуюся ему смутно знакомой.

— Боже правый! — сказал он сам себе. — Да это же Пиккадилли-Серкус!

И в тот же миг взгляд его различил над узкой дверью образ зеленого дерева и слова «Зеленый вяз». То был вход в помещения «Зеленого вяза», о которых так сочувственно отзывался «Телеграф». Прайам Фарл, можно сказать, был человек передовой, с гуманными идеями, и мысль о благородно воспитанных дамах, оказавшихся в нужде и отважно борющихся за существование, вместо того, чтоб гибнуть с голоду, как прежде, задела в нем рыцарскую струнку. Он решился оказать им помощь и выпить чаю в гостиной, воспетой «Телеграфом». Собрав все свое мужество, он проник в коридор, освещенный розовым электричеством, потом поднялся по розовым ступеням. Наконец его остановила розовая дверь. Она могла б скрывать ужасные, сомнительные тайны, но кратко повелевала: «Толкнуть», и он толкнул бесстрашно… Он оказался в своего рода будуаре, густо населенном столиками и стульями. Мгновенное перемещение с шумной улицы в тишь гостиной его ошеломило: он содрал с головы шляпу так, будто шляпа раскалилась добела. Кроме двух стоящих бок о бок в дальнем конце будуара тонких, высоких фигур, никто здесь не нарушал покоя столов и стульев. Прайам уже готов был промямлить извиненья и спастись бегством, но тут одна из благородных дам, вонзивши в него взгляд, его пригвоздила к месту. Он сел. Дамы возобновили свою беседу. Он украдкой огляделся. Вязы, твердо укоренясь по краям циновки, с восточной роскошью росли вдоль стен, верхние ветки расплескав по потолку. Карточка на одном стволе гласила: «Собакам вход воспрещен», и это ободряло Фарла. Погодя одна из дам величаво подплыла, мельком на него глянула. Она ни слова не сказала, но твердый, суровый взор сказал без слов: «Смотрите у меня, чтобы вести себя прилично!»

Он готов был рыцарственно улыбнуться, но улыбка скоропостижно почила на его устах.

— Чаю, пожалуйста, — сказал он едва слышно, а робкий тон его договорил: — Если, конечно, это не слишком вас обременит.

Элис Чаллис

— Вы мистер Лик, наверно? — окликнула его какая-то женщина, когда он мешкал возле Сент-Джордж-Холла, осматривая вечернюю публику. Он отпрянул так, будто женщина со смутным акцентом кокни приставила пистолет к его виску. Он перепугался не на шутку. Простительно полюбопытствовать, а что же он делал возле Сент-Джордж-Холла? Ответ на столь естественный вопрос затронет самые тайные пружины человеческого поведенья. Два человека уживались в Прайаме Фарле. Один был застенчивый и робкий господин, давным-давно себя убедивший в том, что решительно предпочитает не встречаться с себе подобными, — собственно, возведший свою трусость в добродетель. Второй был лихой, отчаянный парнюга, любивший самые рисковые приключенья и обожавший брататься с первым встречным. № 2 часто ставил № 1 в затруднительные положения, из которых № 1, как он ни злился, как ни стеснялся, не спешил выпутываться.

И разумеется, это № 2 с самым беспечным видом шел по Риджент-стрит, вдохновленный зыбкой возможностью встретить женщину с красными розами на шляпке; зато № 1 предстояло расхлебывать кашу. Никто не мог бы удивиться больше № 2, когда исполнялась тайная мечта № 2 о неожиданном сюрпризе. Но как бы искренне, как бы невинно ни было удивление № 2, — № 1 это ничуть не облегчало положенья.

Фарл приподнял шляпу и в тот же миг разглядел красные розы. Он, конечно, мог отречься от имени Лика и бежать, но он не шелохнулся. Левая нога готова была пуститься наутек, но правая приросла к месту.

И вот они пожали друг другу руки. Но как она его узнала?

— Я, по правде, вас не очень-то и ожидала, — сказала дама, все с тем же едва заметным акцентом кокни. — Но, думаю, чего же случай упускать, раз он не смог придти. Взяла и сама вошла.

Без чаевых

Час спустя они бок о бок входили в сверкающее заведение, по всем стенам как бы всё в мелких зеркалах, так что, куда б ни бросил взор любопытный наблюдатель, он всюду видел себя или искаженные свои фрагменты. Зеркала то и дело перемежались эмалированными табличками, твердившими: «Без чаевых». Кажется, хозяева заведения стремились как можно четче донести до сознанья посетителя, что, как бы он ни изощрялся, что бы тут ни назаказывал, на чаевые ни под каким видом ему нечего рассчитывать.

— Я всегда сюда хотела, — оживленно пролепетала миссис Элис Чаллис, снизу глядя в скромное, немолодое лицо Прайама Фарла.

Затем, после того, как они благополучно одолели первый озеркаленный портал, огромный детина в полицейском мундире, ловко подражая полицейскому, вытянул вперед руку, им преграждая путь.

— По порядку, пожалуйста, — произнес он.

— Я думал, это ресторан, а не театр, — шепнул Прайам миссис Чаллис.