Голыми руками

Греджо Симонетта

Итальянка по происхождению, Симонетта Греджо живет во Франции и пишет на французском языке — по роману в год, пользуясь стремительно растущим успехом у читателей и у критики.

“Голыми руками” — ее четвертая по счету книга. Парижанка Эмма, получив диплом ветеринара, уезжает в глухую провинцию. Днем она лечит животных на соседних фермах, принимает роды у коров и овец, а вечерами читает и наслаждается тишиной в своем домике на отшибе. Она не забыла пережитую в Париже драму, но научилась вспоминать о ней без боли. Жизнь Эммы течет одиноко, но спокойно — до того дня, когда к ней неожиданно приезжает пятнадцатилетний Джованни, сын человека, которого она за годы разлуки так и не смогла разлюбить.

В эту ночь — сколько их таких было? — я не сплю… Мысленно я возвращаюсь назад и снова думаю о нас, о том, что нам предстояло пережить и что мы пережили. Я пытаюсь понять, что заставило нас поступить так, как мы поступили. В какой момент жизнь дала нам шанс и почему мы им не воспользовались? Но изменить наш путь было бы равнозначно отречению от себя. Мы остались себе верны.

В день, когда все началось, — хотя правильней сказать “вернулось”, — мне даже в голову не могло прийти, что однажды вечером в моей берлоге, в моей норе, в этой деревянной избушке, вдруг кто-то ласково коснется моей щеки кончиками пальцев и это произведет эффект бомбы замедленного действия и не только изменит мое будущее, но и перевернет мое восприятие прошлого.

Это было в июне года четыре назад, если не больше. Точный день не помню, зато все остальное помню, как будто это было вчера, и теперь я этого уже никогда не забуду. Число — даже если по календарю начну искать — все равно не назову. Скажем так: это было в начале июня, потому что коровы начинают телиться в январе, а заканчивают в апреле, когда уже свежая трава пошла, — а та корова, к которой меня вызвали, как-то уж совсем припозднилась.

Когда я приехала на ферму, теленок успел высунуть передние ножки, но у коровы был узкий таз и она никак не могла разродиться. Кесарево делать было поздно, спасать новорожденного тоже. Я быстро сделала эмбриотомию. Глаза и щеки у меня щипало, я утирала пот плечом и локтем и вспоминала учителя с его густыми бровями, которые впитывали едкие капли. Мне ужасно не хватало его, когда случались подобные истории.

***

Я сидела на ступеньках лестницы под залепленным скотчем стеклянным навесом, и коленки мои все еще дрожали, а гроза, висевшая в воздухе, по-прежнему готова была вот-вот разразиться, но медлила. Я следила за ним глазами: он встал, потянулся и пошел на кухню мне за сигаретой. Он был моего роста, тощий, с длинными руками и ногами, похожий на быстро выросшего молодого пса. Я стала заправлять в пучок выбившиеся пряди. Тут он вернулся, наклонился и вставил мне в губы сигарету, застав меня с беспомощно поднятыми руками — поза человека, который сдается. Он говорил, стоя передо мной и глядя на меня сверху вниз, разгоряченный и нервный, а я смотрела, как он открывает и закрывает рот, и мне казалось, что я вижу большую рыбу в аквариуме. Я не слышала, что он говорит, — я думала о тысяче разных вещей. О том, когда я его видела в последний раз. О его отце. О его матери. О своей матери — по странному сцеплению ассоциаций. Переведя дух, я попросила его начать все сначала. Он повторил последнюю фразу:

— А ты нисколько не изменилась, Эмма. Знаешь, ты в точности такая, какой я тебя запомнил.

Даже при том, что я ни на секунду ему не поверила, потому что вокруг моих глаз уже собрались морщинки, а в волосах поблескивали серебряные нити, я почувствовала, что он говорит искренне. Наверное, я действительно была для него той же самой Эммой, которой он заявил в три года: “Я буду любить тебя на всю жизнь”, той, кто мог заставить его выпить самую горькую микстуру и кто стриг ему ногти на ногах — эту процедуру он ненавидел больше всего на свете. Та самая Эмма, которой он на полном серьезе предложил подождать, пока он вырастет, чтобы пожениться. Я вспомнила, какой теплой волной меня окатило, когда я впервые взяла его на руки; вспомнила его карандаши, тетрадки, его надувные круги и игрушечные пожарные машины. Вспомнила, как, наигравшись, он засыпал у меня на груди, пуская слюни, засунув в рот большой палец. Все это промелькнуло в моем сознании, пока я сидела, выпрямившись, на крыльце, с гудящей головой, и смотрела на него. Линия рта, абрис виска, длинные стрелы бровей, прихотливый извив вихра на затылке — я знала их с закрытыми глазами. Я знала в нем все, знала изначально: даже его запах, даже манеру чуть раскачиваться, ожидая чего-то, и его затаенную веру в себя — без наглости, без вызова, — которую он получил в дар от добрых фей при рождении. Да и как я могла не знать его? Джованни соединил в себе двух человек, которых я когда-то любила, а потом потеряла и постаралась забыть, хотя у меня так ничего и не получилось. Я не видела его больше десяти лет, но в считаные секунды каждая черточка его лица, фигуры, рук воскресли в моем сознании так живо, как будто я все эти годы ни на минуту с ним не расставалась.

Только его басок был новым:

— Знаешь, Эммманюэль, ты имеешь полное право меня выгнать. Если ты не хочешь, чтобы я остался, скажи — я уйду.