Первый роман «Дептфордской трилогии» выдающегося канадского писателя и драматурга Робертсона Дэвиса. На протяжении шестидесяти лет прослеживается судьба трех выходцев из крошечного канадского городка Дептфорд: один становится миллионером и политиком, другой — всемирно известным фокусником, третий (рассказчик) — педагогом и агиографом, для которого психологическая и метафорическая истинность ничуть не менее важна, чем объективная, а то и более.
I. Миссис Демпстер
1
Миссис Демпстер навсегда вошла в мою жизнь 27 октября 1908 года в 5.58 пополудни, мне было тогда десять лет и семь месяцев.
Моя полная уверенность относительно даты и времени основывается на том, что в этот день мы с моим заклятым другом, закадычным врагом Перси Бойдом Стонтоном катались на санках — и перессорились по той причине, что новенькие, шикарные санки, подаренные ему на Рождество, скользили хуже моих старых. Как правило, в наших краях не бывает слишком много снега, однако на то Рождество его почти хватало, чтобы прикрыть самые высокие сухие травинки на лугах; в таком глубоком снегу санки Перси с их высокими полозьями и дурацким рулевым управлением вели себя крайне неуклюже и все время застревали, в то время как мои, низенькие и немудреные, скользили как по маслу.
Та прогулка была для Перси сплошным унижением, а когда Перси считал себя униженным, он сразу давал волю своему мстительному характеру. У него были богатые родители и шикарная одежда, его кожаные перчатки были куплены в городском магазине, куда там моим шерстяным, маминой вязки; в таких условиях ну никак не могло статься, чтобы его пижонские санки бегали медленнее моих задрипанных; когда же эта кошмарная несправедливость стала окончательно очевидной, Перси начал злобствовать. Он пренебрежительно отзывался о моих санках, издевался над моими вязаными перчатками, а под конец даже заявил, что его отец лучше моего отца. Вообще-то за такие слова полагается по физиономии, но тогда завязалась бы драка, которая могла закончиться ничьей или даже моим поражением, поэтому я сказал: прекрасно, тогда я пошел домой, а он может кататься тут сколько душе угодно. Это я ловко придумал, потому что приближалось время ужина, а у нас дома было заведено, что никто и никогда не опаздывал к завтраку, обеду и ужину, никакие извиняющие обстоятельства в расчет не принимались. Так что я одновременно выполнял домашний закон и оставлял Перси в печальном одиночестве.
Всю дорогу в поселок он следовал за мной, выкрикивая мне в спину все новые и новые оскорбления. Я не иду, кричал он, а ковыляю как старая кляча, моя вязаная шапка — ну чистый дурацкий колпак, моя задница непомерно велика, и чего это я ей так вихляю, и прочее в подобном роде; Перси не страдал избытком воображения. Я не отвечал, зная, что это злит его больше, чем любые встречные оскорбления, и что каждый раз, когда Перси что-нибудь выкрикивает, он теряет лицо.
Наш поселок был настолько мал, что о таких роскошествах, как окраины, не могло быть и речи, вы входили в него сразу. Я демонстративно взглянул на свои новенькие — рождественский подарок — часы ценою в доллар (Перси не разрешалось носить часы, слишком уж они у него были хорошие и дорогие), увидел, что уже без трех минут шесть, только-только успеть заскочить домой, шумно, с плеском вымыть руки (родители почему-то считали этот плеск признаком тщательности), а ровно в шесть плюхнуться на свое место за семейным столом и склонить голову для молитвы. Перси к этому времени окончательно взбесился; было ясно, что ужин для него совсем испорчен, а пожалуй, и весь предстоящий вечер. Того, что произошло дальше, я никак не мог предвидеть.
2
Дорогой директор! Я намеренно начинаю этот рассказ с рождения Пола Демпстера, ведь именно в этом событии следует искать корни всего, что воспоследовало. Хорошо, скажете Вы, но только с чего это он вдруг разоткровенничался? Наше профессиональное сотрудничество насчитывает много лет, и все это время я проявлял крайнюю сдержанность в том, что касается моих личных дел, — так что же подвигло меня на этот рассказ?
Все объясняется тем, что меня глубоко оскорбила дурацкая заметка, появившаяся в «Хронике колледжа», в летнем выпуске 1969 года. Этот опус возмутил меня не только своей безграмотностью (хотя, как мне кажется, ежеквартальный орган одного из лучших в Канаде учебных заведений мог бы построже относиться к своим публикациям), но и тем, что я представлен читателю этаким типичным старым учителем, уползающим на пенсию, — слезы умиления на глазах и капля на кончике носа. Да что там рассказывать, вот эта чушь во всей ее неприглядности:
3
За последние годы кино и телевидение набили всем оскомину своими исследованиями провинциальной жизни, так что перспектива знакомства с очередным экзерсисом на эту тему может вызвать у Вас вполне оправданный ужас. Стремясь к максимальной краткости, я не буду громоздить подробность на подробность, а только подчеркну наиболее (как мне кажется) важные моменты.
Когда-то бытовало представление, что в маленьких селениях живут по преимуществу милые, забавные недотепы, не испорченные бездушным своекорыстием больших городов, хотя и проявляющие порой завидную хватку в своих местных делах. Позднее возникла мода показывать такие городки погрязшими в пороках, особенно в сексуальных пороках, подобных тем, каковые Крафт-Эбинг с превеликим удивлением обнаружил в своей Вене: за кружевными занавесками и на сеновалах бушевали инцест, содомия, скотоложество, садизм и мазохизм, в то время как на улицах все было чинно-благородно. Наш поселок никогда не представлялся мне чем-то подобным. Его жизнь была гораздо разнообразнее, чем могло показаться стороннему наблюдателю, приехавшему из большого города; наряду с изрядной долей пороков, безумств и невежества в нем можно было найти и добродетели, и гордость, и даже благородство.
Он назывался Дептфорд и стоял на берегу Темзы, милях в пятнадцати к востоку от Питтстауна, центра нашего графства и вообще ближайшего крупного города. По официальной статистике наше население составляло около пятисот человек, вместе же с близлежащими фермами в округе набиралось до восьмисот душ. У нас имелось пять церквей: англиканская, бедная, однако обладавшая, как считалось, неким загадочным социальным превосходством; пресвитерианская, состоятельная и считавшаяся (в первую очередь своими прихожанами) интеллектуальной; методистская, неплатежеспособная и горячечная; баптистская, неплатежеспособная и благостная; католическая, загадочная для большинства из нас, но очевиднейшим образом платежеспособная, ибо она часто и, как казалось, безо всякой к тому необходимости обновляла краску на стенах. У нас имелся один адвокат, он же мировой судья, и один банкир со своим частным банком — в то время такие вещи еще существовали. У нас имелись два врача: доктор Маккосланд, считавшийся очень толковым, и доктор Стонтон, отец Перси, тоже очень толковый, но не по прямой своей специальности, а в сфере недвижимости — он держал уйму закладных и был владельцем нескольких ферм. Абсолютно безрукий дантист принимал своих пациентов в кабинете, грязном, как помойка; все знали, что жена держит этого бедолагу впроголодь. Наш ветеринар пил по-черному, однако умел взять себя в руки — не было случая, чтобы он не пришел на вызов. У нас имелся консервный заводик, лихорадочно грохотавший, когда было что консервировать, а также лесопилка и несколько лавок.
Самым влиятельным семейством нашего поселка были Ательстаны, разбогатевшие в начале XIX века на торговле лесом; им принадлежал единственный в Дептфорде трехэтажный дом, который стоял сам по себе, без соседей, у дороги к кладбищу; дома у нас были все больше деревянные, некоторые из них стояли на сваях — своенравная Темза могла взять да и устроить наводнение. Одна представительница этого семейства жила напротив нас — несчастная полоумная старушка, имевшая обыкновение периодически удирать из-под надзора своей сиделки-экономки, выбегать на середину улицы, бросаться на землю, вздымая облако пыли, как курица, купающаяся «всухую», и кричать истошным голосом: «На помощь, христиане!» Чтобы успокоить ее, требовались усилия экономки и минимум еще одного человека; довольно часто роль помощника доставалась моей матери, мое же участие не слишком приветствовалось, потому что леди питала ко мне неприязнь — похоже, я напоминал какого-то неверного друга из ее далекого прошлого. Но сумасшествие вызывало у меня острое любопытство, я мечтал с ней поговорить, а потому при каждом ее побеге непременно бросался на помощь.
Наша семья занимала в поселке довольно заметное положение, благодаря тому что отцу принадлежала местная еженедельная газета «Дептфордское знамя». Газета не была особо прибыльным предприятием, однако вкупе с типографией, принимавшей мелкие заказы, она позволяла нам удовлетворять наши скромные нужды. Как я узнал позднее, годовые доходы отца не превышали пяти тысяч долларов. Он совмещал обязанности издателя, редактора и главного механика, да и печатал тоже сам с помощью меланхолического юнца по имени Джампер Сол и девицы по имени Нелл Буллок. Это была хорошая маленькая газетка, одни ее уважали, а другие терпеть не могли, как то и положено порядочному местному изданию; редакционный комментарий (отец сочинял его прямо на наборной машине) внимательно прочитывался всеми нашими согражданами. Мы являлись до какой-то степени литературными лидерами общины, а потому вполне естественно, что отец был одним из двух членов библиотечного совета (вторым был мировой судья).
4
Первые шесть месяцев жизни Пола Демпстера стали, пожалуй, самым приятным и захватывающим периодом в жизни моей матери и, вне всяких сомнений, самым несчастным в моей. 1908 год давал недоношенным детям гораздо меньше шансов на выживание, чем наше время, однако Пол оказался первой проблемой подобного рода в родовспомогательной практике моей матери, и она приступила к этой проблеме со всей своей решительностью и сноровкой. Подчеркиваю: она не была акушеркой, да и вообще не получила никакой медицинской подготовки, — просто одаренная здравым смыслом и сердечной добротой женщина, которой нравилось нянчиться с роженицами и младенцами, нравилась своеобразная власть сиделки над пациентом, нравилась таинственность, все еще окутывавшая в те времена некоторые специфические женские функции. Эти шесть месяцев она проводила у Демпстеров значительную часть каждого дня, а зачастую и ночи; другие женщины тоже помогали от случая к случаю, но моя мать была настоящей — и общепризнанной — верховной жрицей. Доктор Маккосланд искренне признал, что без нее он бы точно не смог вытащить маленького Пола на твердую почву этого мира.
Я узнавал все гинекологические и акушерские подробности по мере того, как они достигали ушей отца, — с той разницей, что отец слушал рассказы матери в гостиной, удобно устроившись у печки, я же в одной ночной рубашке стоял босиком, остро ощущая свою вину, а иногда и тошноту — ведь многое из того, что я подслушивал, казалось мне совершенно ужасным.
По оценке доктора Маккосланда, Пол появился на свет дней на восемьдесят раньше положенного срока. Неожиданный удар по голове вызвал у миссис Демпстер серию истерических припадков, моя мать появилась на сцене, когда мистер Демпстер неумело пытался успокоить взахлеб рыдавшую жену. Вскоре стало очевидно, что одними слезами дело не обойдется; послали за доктором Маккосландом, но тот был где-то по вызову и пришел всего за четверть часа до родов. Из-за своей малости ребенок вышел быстро — гораздо быстрее, чем то обычно бывает с первенцами, — и выглядел настолько жалко, что и доктор, и моя мать пришли в ужас (в чем они признались друг другу с месяц спустя). Весьма характерно для места и времени описываемых событий, что никому и в голову не пришло взвесить новорожденного, зато преподобный Амаса Демпстер сразу же его окрестил (после недолгого препирательства с доктором Маккосландом). Это никоим образом не согласовывалось с правилами его веры; надо думать, он был не в себе и руководствовался порывом, позабыв все, чему учили в семинарии. Мать рассказывала, что сперва Демпстер хотел окунуть младенца в купель, но потом, столкнувшись с категорическим запретом доктора Маккосланда, удовлетворился обрызгиванием. Пока продолжался обряд, моя мать держала ребенка — названного Полом потому, что это имя первым пришло обезумевшему отцу на ум, — как можно ближе к печке, завернув его предварительно в самое толстое полотенце, какое нашлось в хозяйстве. Но можно догадаться, что в Поле было около трех фунтов, потому что именно столько весил он через десять недель, практически не прибавив за все это время, насколько можно было судить на глаз. Моя мать не имела склонности взахлеб распространяться о жутких и неприглядных вещах, однако в ее голосе, рассказывавшем отцу об уродливости Пола, звучало что-то близкое к восторгу. Он был красный (ну конечно же, младенцы все красные) и весь сморщенный, словно крошечный старичок, для полной радости его голова, спина и значительная часть лица поросли длинными жидкими волосами. Особенно потрясли мою мать пропорции — Пол словно весь состоял из головы и живота, а его конечности казались крошечными червячками. Ногтей у него почти не было ни на руках, ни на ногах. Его плач был похож на писк больного котенка. И все же он был жив, так что нужно было что-то с ним делать, и поскорее.
Доктор Маккосланд за всю свою практику ни разу не сталкивался с таким ужасающе недоношенным ребенком, однако он читал о подобных случаях и примерно знал, что нужно делать. Пока моя мать держала Пола в безопасной близости от печки, доктор и совершенно потрясенный отец принялись мастерить гнездо с условиями, максимально похожими на те, к которым привык младенец. После нескольких переделок получилось некое сооружение из ваты и бутылок с горячей водой — вначале к ним добавляли еще и несколько нагретых кирпичей, — прикрытое навесом, под который направлялся пар из чайника; за чайником требовалось внимательно присматривать, чтобы он не выкипел досуха и тем более не обварил ребенка. Доктор не знал, что делать с кормлением, но в конце концов они с моей матерью придумали устройство из стеклянного баллончика авторучки и клочка ваты, посредством которого они закачивали в Пола разведенное подслащенное молоко, Пол же немощно, но исправно выкачивал его обратно. Лишь через двое суток он начал удерживать в себе хоть сколько-нибудь заметную часть пищи, однако тем временем его рвотные спазмы стали чуть-чуть энергичнее; именно тогда моя мать сказала себе, что этот ребенок — настоящий борец, и твердо решила его перебороть.
Первое время после родов доктор и моя мать занимались исключительно младенцем, оставив миссис Демпстер на попечение мужа, который делал для нее все, что мог, то есть стоял на коленях рядом с ее кроватью и громко молился. Несчастный Амаса Демпстер был запредельно серьезным человеком, к тому же ни воспитание, ни обучение не привили ему ни крупицы такта; он просил Господа, чтобы Он, буде Он возжелает забрать душу Мэри Демпстер в мир горний, сделал это милосердно и безболезненно. Он напоминал Господу, что маленький Пол уже окрещен, а потому душа ребенка находится в полной безопасности и с радостью отправится на небеса в компании души материнской. Демпстер развивал эти темы со всем доступным ему красноречием, так что в конце концов доктор Маккосланд был вынужден призвать его к порядку такими словами, какие использует молчаливый по обыкновению пресвитерианин, призывая к порядку эмоционального баптиста. Выражение «призвать к порядку» принадлежит моей матери, бывшей целиком и полностью на стороне доктора; истинная шотландка, она неизменно получала удовольствие, слушая, как кого-нибудь распекают (если за дело) и вразумляют. «Так себя вести над постелью этой девочки, когда она из последних сил борется за свою жизнь!» — сказала она отцу, и я легко себе представляю резкое встряхивание головой, сопровождавшее эту негодующую тираду.
5
Да если бы только смерть! Прямиком в ад, на адские муки, но ты хотя бы понимаешь свое положение. Жить, тая в себе невыносимую вину, гораздо труднее. Чем дальше уходил в прошлое снежок, от которого миссис Демпстер потеряла рассудок, тем невозможнее было мне обвинить Перси Бойда Стонтона, что это он его кинул. Его бесстыдный отказ признать свою вину усугублял мое жалкое положение, добавляя к ответственности за содеянное ответственность за умолчание. Однако с течением времени стало выясняться, что миссис Демпстер утратила рассудок далеко не в той степени, как я сперва боялся.
Моя мать с ее непогрешимым здравым смыслом проникла в корень ситуации, сказав, что миссис Демпстер осталась практически такой же, как была прежде, — ну разве что еще больше такой. Год назад, когда Амаса Демпстер привез свою миниатюрную супругу в поселок, наши кумушки дружно согласились, что ничто и никогда не сделает из этой особы настоящую священникову жену.
Как я уже говорил, в нашем поселке присутствовало очень многое из того, чем может похвастаться человечество, — многое, но не все. Одной из вещей, отсутствие которых особенно бросалось в глаза, являлось эстетическое чувство. Предки-первопоселенцы оставили нам в наследство слишком много грубой практичности, чтобы в ее атмосфере могло возникнуть поощрительное отношение к чему-либо подобному, и качества, ценимые в более цивилизованном и утонченном обществе, мы награждали пренебрежительными словами. Миссис Демпстер не была хорошенькой — мы понимали, что такое «хорошенькая», и сдержанно признавали это качество приятным, пусть и бесполезным, — а вот кротость выражения и нежный цвет ее лица были для нас крайне необычны. Моя мать (у нее было резко очерченное лицо и коротко остриженные, чтобы поменьше с ними возиться, волосы) сказала однажды, что у миссис Демпстер лицо как миска с простоквашей. Вдобавок она была совсем миниатюрная, даже одежда, положенная священниковой жене, не могла замаскировать ее хрупкую, как у девочки, фигуру и легкую поступь. Беременность сказалась на миссис Демпстер неожиданным образом — она буквально сияла, что никак не соответствовало серьезности ее состояния; ну разве это прилично, чтобы беременная женщина все время улыбалась? И уж во всяком случае она могла бы построже относиться к этим волнистым локонам, то и дело выбивавшимся из строгой, как то и положено, прически. Она была мила и приветлива, но разве смог бы этот тихий, нежный голос укрощать споры на собраниях женского комитета по сбору пожертвований на церковь? И почему она смеется непонятно над чем? Никто не видит ничего смешного, а она смеется.
Амаса Демпстер, казавшийся прежде вполне уравновешенным (для священника
В нашем поселке резкие слова далеко не всегда сопровождались резкими действиями. Моя мать, которую никто не обвинил бы в чрезмерной мягкости хоть по отношению к семье, хоть к миру, вообще прямо из себя выворачивалась, чтобы помочь миссис Демпстер — я не говорю «подружиться с ней», потому что дружба между двумя настолько различными женщинами лежала за пределами возможного. Мать пыталась «ввести ее в курс дела», и чем бы ни было это загадочное женское дело, в его состав несомненно входила уйма всяких вкусных вещей, приготовленных моей матерью, которые она так, между прочим, оставляла юной супруге священника после своих визитов, а также практическая демонстрация полезных устройств вроде растяжки для ковра или сушилки для кружевных занавесок и не менее полезного искусства протирать оконные стекла газетой.
II. Я родился заново
1
Ну что я могу сказать о войне? Почти ничего. Пробыв на фронте с начала 1915 года до конца 1917-го, я узнал о ней крайне мало, а все, что знаю теперь, почерпнул из книг много позднее. Генералы и историки — вот кто умеет рассуждать о войнах, я же служил в пехоте и по большей части не понимал ни где я нахожусь, ни что я делаю, а только выполнял приказы, стараясь при этом не угодить на тот свет, путей же туда была уйма, и все, как один, малоприятные. С тех пор я успел ознакомиться с литературой и вроде бы знаю общую картину боевых действий, в которых когда-то участвовал, однако то, что пишут историки, не вносит никакой ясности в то, что я помню из личного опыта. Не желая выглядеть в этом рассказе другим, нежели был в действительности, я буду писать исключительно о том, что знал и видел тогда, в период описываемых событий.
Учебный лагерь стал для меня первым опытом жизни вдали от дома, вдали от родных и знакомых. Оказавшись среди людей тертых и опытных — во всяком случае такими они мне представлялись, — я старался по возможности не выделяться на общем фоне каким-нибудь не таким поведением. Компания в лагере была самая пестрая, кто-то видел мою отчаянную тоску по дому и пытался ее как-нибудь скрасить, кто-то без конца измывался над такими, как я, юнцами. Они изо всех сил старались сделать из нас мужчин, то бишь перекроить по своему образу и подобию. Мужчины… Кое-кто из новобранцев и вправду заслуживал этого высокого звания — серьезные, неторопливые молодые фермеры и рабочие, обладавшие, как казалось, неисчерпаемыми запасами выносливости и отваги, — но по преимуществу это был никчемный сброд, как то и бывает в любой случайно отобранной группе людей. Никто из них не получил мало-мальски толкового образования, никто практически не понимал, что это там за война такая, преобладало некое смутное ощущение, что Англию обижают и ее нужно защищать. И самое дикое: все мы имели, мягко говоря, слабое представление о географии, а потому мысленно помещали Францию, где нам предстояло воевать, в самые разнообразные климатические зоны, от арктической до экваториальной. Ну да, конечно же, кое-кто из нас проходил в школе географию и видел карты, однако школьная карта — вещь маловразумительная.
Я состоял во Второй канадской дивизии, позднее нас влили в Канадский корпус, однако все эти названия не имели для меня практически никакого смысла; я общался с немногими людьми, непосредственно меня окружавшими, и крайне редко видел кого-нибудь еще. Тут следует заметить следующее: имея со всеми нормальные, ровные отношения, я так и не сошелся ни с кем поближе. Находясь в армии, я видел много примеров крепкой, настоящей дружбы, для спасения друга солдаты не жалели себя, проявляли беззаветную отвагу, но были и пустозвоны, без умолку болтавшие о «мужской дружбе», она же «дружба до гроба», распевавшие о ней песни; те из них, кто остался в живых, продолжают этот треп и по сей день. Я же так и пронес свое одиночество сквозь всю войну. И не то чтобы я старался держаться особняком, мне бы очень хотелось найти настоящего друга, просто как-то не вышло.
Возможно, всему виной моя скука. Скуки, подобно армейской, я не испытывал ни до, ни после, она тяжелым свинцом наливала каждую клеточку моего тела. Обычно скука ассоциируется с бездельем, но тут был совершенно другой случай, ведь пехотинец, проходящий боевую подготовку, не знает покоя с утра до позднего вечера, а затем спит как убитый. Ту скуку, о которой я говорю, порождала отрезанность от всего, что украшает жизнь, или возбуждает любопытство, или расширяет горизонты восприятия. Это была скука выполнения бесконечных задач, ничего не дающих ни уму, ни сердцу, скука приобретения навыков, без которых ты бы с радостью обошелся. Я научился шагать в ногу и поворачивать по команде, научился стрелять и держать себя в опрятном (по армейским стандартам) виде, в частности — заправлять койку, чистить сапоги, до блеска надраивать пуговицы и накручивать себе на ноги длинные полосы толстой, навозного цвета ткани, и все это — единственным положенным образом. Я научился все это делать, и даже делать хорошо, хотя и не видел в том особого смысла.
Перед отправлением в Европу нам дали увольнительные. Мое появление на улицах Дептфорда произвело небольшой фурор. Я стал настоящим мужчиной — внешне. Даже мама почти перестала отпускать в мой адрес свои обычные критические замечания; она сделала несколько неуверенных попыток вернуть меня к статусу «моего дорогого мальчика», но я не пожелал играть в эту игру. Леола Крукшанк гордилась возможностью иметь меня в своем распоряжении, и мы с ней даже зашли чуть-чуть дальше прежних поцелуев. Я отчаянно хотел повидать миссис Демпстер, но это лежало за пределами возможного, форма не позволяла мне сходить куда бы то ни было незамеченным, а я все еще слишком боялся матери, чтобы прямо бросить ей вызов (хотя и не признался бы в этом даже под страхом смерти). Как-то раз я встретил Пола, но тот, похоже, меня не узнал, поглазел с удивлением на форму и пошел дальше.
2
Моя война закончилась где-то после 5 ноября 1917 года, на том этапе Третьей битвы при Ипре, когда канадцев бросили на взятие Пашендаля. Это было в четверг или в пятницу, я не могу сказать точно, потому что этот период времени отложился в моей памяти очень туманно. За три без малого года, проведенных мною на фронте, я не видел ничего более страшного; мы пытались взять деревню, давно уже стертую с лица земли, и измеряли свое поступательное движение футами; фронт совершенно смешался, потому что последние недели дождь почти не прекращался и земля настолько раскисла, что мы не могли сделать и шага вперед, не настелив предварительно гать; мы снимали деревянные щиты с уже пройденного места и переносили их вперед, это была жутко утомительная работа, причем мы все время находились на открытом месте; мало удивительного, что наше наступление развивалось с черепашьей скоростью. Потом я прочитал, что мы продвинулись меньше чем на две мили, а казалось, будто на двести. Главным ужасом была грязь. Взбитая снарядами, она превратилась в сплошную ловушку, увязнешь глубже колен, и считай пропало — пока будешь выбираться, близкий разрыв накроет тебя фонтаном грязи, собьет с ног, и даже трупа потом не найдут. Я пишу обо всем этом по возможности кратко, чтобы не воскрешать в памяти пережитый тогда ужас.
Одной из главных помех нашему продвижению были немецкие пулеметные гнезда. Скорее всего они были расставлены по какой-то там схеме, но мы, барахтавшиеся в грязи, видели не схему, а одну-единственную огневую точку, прикрывавшую наш крошечный участок фронта, видели и понимали, что нужно ее подавить, иначе мы здесь завязнем. Две первые попытки не принесли нам ничего, кроме тяжелых потерь. Я понимал ситуацию, видел, как неумолимо сокращается список хоть на что-то способных людей, и знал, что скоро моя очередь. Не помню уж, вызывали тогда добровольцев или обошлись без этого ритуала — в нашей совершенно отчаянной ситуации он был бы пустой формальностью. Так или иначе, я попал в шестерку, отобранную для ночной вылазки. Немцы вели артиллерийский обстрел с перерывами; мы должны были воспользоваться одним из таких перерывов, скрытно подобраться к пулеметам и подавить их. Мы сменили винтовки на револьверы, получили прочую экипировку, выждали, когда прекратится обстрел, и двинулись вперед — не тесной, конечно же, группой, а с интервалами в несколько ярдов.
Немцы ожидали нас; в ситуации, аналогичной нашей, они делали бы точно то же, что и мы сейчас. Но мы упорно ползли вперед, распластавшись в грязи, чтобы распределить свой вес на максимально возможную площадь. Это было, как плавать в патоке, с тем дополнительным неудобством, что наша «патока» отвратительно воняла и была нашпигована трупами.
Я двигался быстро и прополз уже достаточно далеко, когда все вдруг пошло не так. Кто-то — то ли из наших, то ли из немцев — пустил осветительную ракету, с этими ракетами никогда не поймешь, кто их запустил, они просто вспыхивают в небе, а затем падают, освещая порядочный участок местности. В такой момент, если находишься близко к противнику, как то было со мной, лучше всего лежать лицом вниз и надеяться, что пронесет. Так как я был в грязи с головы до ног, а к тому же заранее вымазал лицо сажей, меня вряд ли могли заметить, но и заметив, посчитали бы трупом. Как только ракета погасла, я снова пополз вперед; по моим оценкам, до цели нашей вылазки оставалось совсем немного. Я не знал, где находятся другие, но полагал, что они тоже приближаются к немецкой огневой точке, чтобы по сигналу младшего лейтенанта, возглавлявшего нашу группу, попытаться что-нибудь с ней сделать. Но тут вспыхнули три ракеты сразу, а затем затарахтели пулеметы. Я снова замер. Выгоревшие ракеты падают на землю с порядочной скоростью и громким, характерным шипением; если такая штука угодит в человека, неизбежны серьезные ожоги, потому что даже в самом конце она представляет собой внушительный комок огня. И вот сейчас две ракеты шипели прямо над моей головой; я совсем не хотел сгорать заживо, а потому вскочил на ноги и побежал.
В тот же самый момент немцы возобновили обстрел, хотя мы планировали вылазку в расчете на по крайней мере получасовую передышку. Хуже того, к вящему моему ужасу, откуда-то слева, издалека, заговорили и наши орудия. В мелких рейдах, о которых не знает высокое начальство, всегда сталкиваешься с риском угодить под обстрел своих, но я-то попал в подобную переделку впервые. Когда посыпались снаряды, я припустил со всех ног куда глаза глядят (образно говоря, потому что темнота была хоть глаз выколи). Трудно сказать, сколько времени я плюхал по грязи — может, три минуты, а может, и все десять. Затем до моего сознания дошло, что откуда-то справа доносится злобный, захлебывающийся пулеметный лай. Я напряг глаза, пытаясь найти в темноте хоть какое-то укрытие, и тут вспышка разрыва высветила совсем рядом, рукой подать, замаскированный каким-то хламом лаз, в глубине которого угадывалась завешенная грязным брезентом дверь. Я рванул ее и увидел согнутые спины трех немцев.
3
— Можно мне попить?
— Так вы говорите?
— Да. Можно мне попить, сестра?
— Я бы охотно дала вам бокал шампанского, только вряд ли оно здесь найдется. Кто вы такой?
— Рамзи Д., сержант, Вторая канадская дивизия.
4
Потребовались годы, чтобы я начал воспринимать смерть родителей как нечто иное, чем удачное облегчение, лишь на четвертом десятке я сумел разглядеть за полустертыми фигурами из прошлого людей, сделавших все, что было в их силах, в рамках жизней, отпущенных им судьбой. Но тогда, в госпитале, я был попросту рад, что мать не загонит меня снова в положение «своего дорогого мальчика», что мне не придется объяснять ей —
пытаться
объяснить, — что такое война, или ломать себя в угоду ее не знающим сомнений требованиям. Я понимал, что она полностью подчинила себе отца, и радовался, что теперь мне не придется больше бороться за свою независимость. О эти добрейшие, невежественные, не знающие сомнений женщины! Как их порой ненавидишь! Я злорадно ликовал, что мать не дожила до известия о моей награде, с ужасом представляя, как бы она рядилась в напускную скромность, приличествующую матери героя, женщине, чье чрево стало источником и модельной формой высочайшего мужества, а трех лет, что я гнил в окопной жиже, вроде как и не бывало.
Диане я, конечно же, ничего такого не говорил. Она постоянно расспрашивала меня о войне, и я рассказывал ей все подряд, без малейших затруднений, меняя свои воспоминания на ее сочувствие. Я прекрасно понимал, что наша близость становится все теснее и что когда-нибудь с этим придется разобраться. Ну и что? Я был счастлив уже тем, что живу, и жил исключительно сиюминутной радостью.
Она была романтиком, я никогда еще не встречал романтиков женского пола, а потому с восторгом изучал ее эмоции. Диана хотела знать обо мне все, и я рассказывал ей все, со всей возможной честностью, но ведь я-то тоже был романтиком, двадцатилетним романтиком, так что теперь мне ясно, что я лгал каждым своим словом — лгал не в фактах, но в акцентах и эмоциональной окраске, в целях и намерениях. Жизнь в Канаде казалась Диане ужасно романтичной — и я делал ее романтичной. Я даже рассказал о миссис Демпстер (умолчав о своей ответственности за ее не совсем вменяемое состояние) и почувствовал себя несколько обманутым, когда Диана среагировала на мое повествование довольно холодно. Но когда я рассказал о маленькой Мадонне, явившейся мне в Пашендале, а позднее — в том, запредельном мире, она безмерно восхитилась и сразу же дала этой истории вполне заурядное религиозное истолкование, о чем я лично, положа руку на сердце, никогда прежде не задумывался. Она постоянно возвращалась к теме маленькой Мадонны, вызывая у меня в памяти введение к «Детской книге про святых» и малютку У. В., которой рассказывались эти истории. Я всегда воспринимал эту самую У. В. как кошмарную зануду, но теперь по необходимости пересмотрел свое мнение, потому что Диана была точь-в-точь У. В. во плоти, а уж ее-то я никак не мог назвать занудой.
Мало-помалу до меня стало доходить, что Диана имеет на мою драгоценную персону некоторые виды, и я был слишком польщен, чтобы хоть немного задуматься над последствиями. В этой больнице многие сестры были из хороших семей, эти девушки работали не покладая рук, делали все, что полагается сестрам и санитаркам, однако они пользовались и некоторыми не совсем обычными поблажками. В большинстве своем они жили неподалеку и могли между сменами отлучаться домой.
После каждой такой отлучки Диана непременно рассказывала мне о своем доме и своих родителях, совершенно не соответствовавших моим представлениям о том, что такое родители. Ее отец, каноник Марфлит, совмещал обязанности домашнего священника при Виндзорском замке и обычного приходского священника; не зная толком, что такое домашний священник, я представлял себе, что он изводит королевское семейство занудными моральными проповедями, примерно так же, как наши дептфордские священники — нас. Ее мать была Достопочтенной,
5
Скорее всего обрывочность моих воспоминаний об этом периоде связана с тремя бесконечно долгими, выматывающими душу и тело годами войны. Вырвавшись наконец из этой бойни, я слишком упивался безопасностью и чистотой, чтобы уделить особое внимание происходящему вокруг. До госпиталя доносились глухие отклики войны — зловещие газетные сообщения, некоторые ограничения в питании (окопная кормежка была в десять раз хуже), — и все же я был счастлив пониманием, что самое плохое осталось позади, во всяком случае для меня. Мои планы были крайне просты: научиться ходить с костылями, а позднее на протезе и с палкой. Я не замечал в себе страстной любви к Диане, однако был ею увлечен, а еще больше — польщен ее вниманием. Солдат отвоевал свое и вкушал заслуженный покой.
В конечном итоге мы победили, госпиталь стоял на ушах, а на следующий после 11 ноября
[16]
день доктор Хаунин раздобыл машину и повез меня, еще одного мало-мальски способного передвигаться парня, Диану и еще одну сестричку в Лондон поглядеть, как там все ликуют. Ликование это не вызвало у меня особо радостных чувств, слишком уж оно смахивало на пехотную атаку. С момента своего ранения я ни разу не видел большого скопления людей; оглушительный шум и давка привели меня в состояние чуть не паническое; правду говоря, я и по сию пору плохо переношу шум и давку. Но я посмотрел на чужое веселье, и кое-что из виденного потрясло меня до глубины души. Люди, спасенные от уничтожения, тут же сами давали волю своим разрушительным инстинктам — вырванные из обстановки насилия и вседозволенности, они били друг друга, крушили все подряд и выкрикивали грязнейшие ругательства на улицах собственной столицы. Впрочем, я не вправе особенно жаловаться, ведь именно в ночь с 12 на 13 ноября в доме на Итон-сквер, принадлежавшем одной из тетушек Де Блакер, я впервые спал с Дианой, с молчаливого благословения тактично удалившейся тетушки (даже странно, как она это допустила? Лично мне союз моего изуродованного тела с безупречной красотой Дианы виделся чем-то до ужаса неподобающим). Так или не так, но это был мой первый опыт в данном направлении, потому что я и думать не мог, чтобы воспользоваться солдатским борделем либо услугами одной из легиона случайных девиц, охотно сближавшихся с людьми в военной форме. Диана имела уже предварительный опыт — думаю, с тем самым утонувшим на «Абукире» женихом, теперь же она передала этот опыт мне, с головокружительной нежностью, за что я буду вечно ей благодарен. Вот так мы с ней стали любовниками в самом полном смысле слова; для меня это был крайне важный шаг к полному обретению мужественности, навязанной мне до того в весьма одностороннем виде.
На следующий вечер знакомства и удачливость помогли Диане раздобыть два билета в Королевский театр на «Чу-Чин-Чоу».
Я тут, конечно, несколько наворотил, фактически поставил свою сексуальную инициацию на одну доску с посещением оперетки. Однако сейчас, глядя назад, я вижу, что два эти переживания при полной их несхожести отличались по своему психологическому воздействию далеко не так сильно, как можно подумать. И там, и там передо мной раскрывались чудесные, неведомые горизонты, раскрывались в волнующей, головокружительной обстановке. Не следует забывать, что мое здоровье, как телесное, так и духовное, все еще оставалось крайне хрупким.
Следующим великим моментом моей жизни стало получение Креста Виктории непосредственно из рук короля. После того как доктор Хаунин сообщил, что сержант Рамзи в действительности жив, моя фамилия была повторно включена в очередной наградной список, уже без пометки «посмертно». В декабре мне пришло приглашение, я отправился на такси в Букингемский дворец и получил свой орден. Со мной была и Диана — я имел право пригласить одного человека по своему выбору, а что тут было выбирать? Все присутствовавшие в зале смотрели на нас с умилением — раненый солдат, да еще сопровождаемый очень хорошенькой сестрой милосердия, по тому времени не было картины популярнее.