Заботы Леонида Ефремова

Ельянов Алексей Михайлович

Ельянов Алексей Михайлович

Заботы Леонида Ефремова

Я должен был стать капитаном дальнего плавания — с детства мечтал об этом; мог бы стать пастухом — я был им, как был я и слесарем, и преподавателем труда в школе, и редактором в издательстве. Но получилось так, что стал литератором. Мне всегда важно было объясниться, признаться... или восстановить, соединить что-то в себе и в людях, разрушенное после ссор, размолвок, непонимания. И еще — стремление общаться и, конечно же, литературно-творческий кружок «Голос юности» способствовали тому, что я стал писателем.

«Заботы Леонида Ефремова» — третья часть во многом автобиографического романа. Первая книга — «Чур, мой дым!» — рассказывает о трудном детстве во время войны, о жизни в детском доме; вторая — «Утро пятого дня» — о времени, когда мой герой учится в ремесленном училище и начинает осознавать себя. В третьей — он уже взрослый человек, мастер ПТУ, наставник.

Чему же научила его жизнь? Чему он учит своих воспитанников? Обо всем этом я хотел рассказать искренне, в форме признаний, как бывает в хорошем разговоре — глядя собеседнику в глаза, всей душой стараясь понять не только самого себя. Может быть, кому-то станет на время легче жить с моим соучастием.

А. Ельянов

Часть первая

Воспоминания о любви

Глава первая

Вальс, вальс! Танцуем вальс! И взмахнул бы дирижер палочкой, и грянул бы оркестр, и вспыхнули бы хрустальные люстры, и закружились на скользком полу легкие пары. Раз-два-три, раз-два-три. Все-таки вальс!

Но вместо оркестра — аккордеонист. Он привстал повыше на ступени, поправил ремень на плече, коснулся быстрыми пальцами перламутровых клавиш — и бал начался.

В центре зала пока никого. Стоят лишь квадратные приземистые четыре колонны, поблескивает гладкий камень пола, отражая неоновый белесый свет. Все как всегда в нашем Доме культуры.

И, как всегда, выходит в центр старичок затейник. Голова его чуть-чуть вперед и набок, быстро и мягко ступают ноги, с неожиданной легкостью передвигая его располневшее тело, энергично покачиваются руки. Сейчас они хлопнут в ладоши, и Николай Захарович обведет всех удивленным взглядом и спросит: «Ну что же вы, молодые люди?»

А молодые люди, тоже как всегда, стоят вдоль стен, стараясь спрятаться друг за друга, скрыться в уголке, в тени, но все вытягивают шеи, поворачивают головы, переступают с ноги на ногу: каждому непременно нужно видеть, что же происходит там, в центре зала.

Глава вторая

Редко мне бывает так хорошо и так странно. Хочется идти куда-нибудь туда, где можно встретиться с удачей или случайностью, которую, кажется, ждешь давно и все-таки не знаешь, на что она похожа. Остановись. Здесь лучше, чем всюду. Пооглядывайся.

До чего же легко после зимы без пальто и шапки, без перчаток. Воздух пьянит, дурманит, он колеблется. Колеблются дома в розовом свете, колеблется мостик в воде, словно всплывает он из глубины канала и лень ему выбираться на поверхность; молчаливые львы полощут свои странные позолоченные крылышки, и даже могучие колонны собора улеглись в темную густую воду и подрагивают, переломившись под собственной тяжестью, а всего отчетливее покачиваются, как веер, полукруглые решетки в каменной стене старинной ограды, она и тут, передо мной напротив, и там — в воде, рядом с опрокинувшимися деревьями. Нет устойчивости и в перспективе, как будто вечерний воздух стал водой: дрожат ограды набережной, плывет куда-то и подрагивает, переплетенный, как глобус, черными параллелями и меридианами, стеклянный шар над Домом книги, а вдалеке рябит и сияет какой-то ярмарочной, пряничной красой, всеми своими витиеватыми мозаичными куполами Спас-на-крови. А тут, на Невском, покачиваются прохожие, они сегодня неторопливы. Суббота. Лучший день недели. Суббота как будто вне времени, как будто на отдыхе сама связь времен. И может быть, потому мне так странно и хорошо, во мне какая-то невесомость, бесплотность и беспредельность. И ясность во мне, и чистая совесть, и правда, как будто я никогда никому ни в чем не соврал. Я жил миллионы лет до... и буду еще миллионы после... Я единый, цельный, все есть во мне, и я есть во всем.

Удивительное чувство быть и не быть в одно и то же время, находиться тут и где-то там... стоять на крошечном клочке земли и догадываться, что под тобою огромный шар, планета; качаться, прыгать, нестись во времени и пространстве и все же стоять двумя ступнями на земле. И даже думать о том, что неплохо бы пустить корни в плотную и влажную землю, а потом поднять руки и дождаться, когда они станут первыми ветвями, на которых созреют и лопнут почки, выбросив к свету свои отважные зеленые флажки, такие же, как вон у тех остриженных тополей. Весенние соки, должно быть, распирают их стволы, может быть, даже журчат под корою; то кипит земная кровь. Она, наверно, и во мне. И вот уже хочется побежать, или прыгнуть, или заорать что есть мочи — ни для чего, просто так, чтобы оглохнуть от этого крика, а потом дождаться эха, обежавшего вокруг всей земли. Мне хорошо, мне лучше, чем всем.

Им лучше, чем всем. Вот им — жениху и невесте. Белая фата, белое платье. Идет, как Снегурочка. Медленно, чинно, под руку со своим принцем. Подружки, друзья, родители, родственники — все свидетели счастья, как разноцветный шлейф, позади, за молодыми. А вот и свадебные машины. «Волга» в ленточках, в цветах. Глуповато-восторженная кукла с русыми косичками вразлет примостилась посредине лобового стекла. Расселась свадьба по машинам, и покатили всех куда-то кольца колес. Горько! Горько, молодые!

А когда наконец ты сам, Леонид Михайлович, станешь суженым, супругом? Майка правильно спросила. Что-то затянул. Скоро тридцать, а все еще на выданье. И уже горький опыт чему-то мешает.

Глава третья

Любовь, единственная и самая счастливая встреча, — кажется, не было когда-то и дня, чтобы в нашей комнате не говорили об этом. И мечты и самые невыносимые мучения — все было связано с девушками. Порой мне казалось, что вообще нам всем хочется по-настоящему только одного — любить и быть любимыми.

А разве не так? Разве семья — не главное? У меня есть товарищи, работа, к которой я стремился, есть у меня и жилье, комната, пусть чужая, напрокат, но она мой дом, и разве я не испытал уже не раз, как бывает в ней пусто и одиноко, потому что я все еще «одинокий бизон», как называл себя когда-то Мишка.

Он-то бывал одиноким лишь на время, не хотел ни с кем связываться надолго, считал это не модным и лишней обузой, высмеивал всех, кто, по его словам, «влип в затяжную историю». Таким был Федор.

Да уж, Федя был женихом, можно сказать, старомодным, или, лучше, традиционным. Он мечтал жениться сразу после окончания техникума. Уехать в деревню к невесте и там отпраздновать свадьбу.

В Фединой натуре чувствовалась деревенская основательность. Мишка, посмеиваясь над Федором, все не мог понять, как это его полюбили — такого неуклюжего, косолапого, медведеподобного парня. Ему было легче разгрузить вагон угля, чем решить самую несложную задачу по математике. Он и говорить-то не умел, как все: шепелявил, неправильно делал ударения, любил всякие вспомогательные словечки. Все казалось в нашем Феде грубым, неотесанным, прямолинейным, и парни потешались над целой дюжиной его пластикатовых галстуков, над фетровой шляпой. Федя помалкивал или добродушно отшучивался. Но однажды Мишка хихикнул, разглядывая фотографию Фединой невесты. Фотокарточка всегда стояла на тумбочке. В картонке с подставкой, — она была в виде сердца, с голубком и голубкой в двух верхних углах замысловатой виньетки. Деревенский фотограф к тому же еще подмалевал губы и щеки девушки, приятной, милой, с добродушной улыбкой на лице и с косой через плечо. Тут уж Федя ощетинился. Он поднес к Мишкиному носу свой здоровенный кулак и прошептал: «Ты хоть и самбист, а рожу я тебе расквашу, понял?!» И Мишка понял.

Глава четвертая

Орет радиола. Окна настежь, пусть слышит вся улица, весь город: Мишка женится!

А на лестнице тихо. Дверь обита дерматином — крест-накрест утоплены в мягкое рыжие шляпки еще новеньких обивочных гвоздей.

Я не успел нажать кнопку, как дверь распахнулась сама собой и вышел он, жених. В черном костюме, в белой рубашке с галстуком, волосы на пробор, лицо потное, глаза торжествующие и чуть-чуть обалдевшие.

— О-о! Приффет! Ты с букетом! — Мишка полез обниматься.

— Будь, — сказал я.