Время перемен. Предмет и позиция исследователя (сборник)

Левада Юрий Александрович

Сборник призван впервые познакомить широкую аудиторию с наследием выдающегося российского социолога Юрия Александровича Левады (1930–2006). Книга включает его ранние статьи, теоретические работы, ставшие классикой социологии, публикации последних лет, посвященные изучению общественного мнения, воспоминания. Наряду с сугубо научными исследованиями в издании представлены популярные эссе и публицистика Левады, всегда затрагивавшие самые острые вопросы современной жизни.

Социология Юрия Левады

После смерти Ю.А. Левада был почти единодушно признан (теми, для кого это имя что-то говорило) «безусловным моральным авторитетом» и самым крупным российским социологом. Двусмысленность ситуации заключается в том, что работы Левады как раньше не читались, так и теперь остаются без внимания (мало известны и еще меньше поняты). Если в позднесоветское время отсутствие отклика еще можно было в какой-то мере объяснить цензурой и недоступностью его сочинений (на протяжении 1972–1986 гг. действовал запрет на публикацию его работ; а то немногое, что появлялось – всего несколько статей по урбанизации и антропологии, выходило в ведомственных малотиражных сборниках), то с конца 1980-х гг. ограничений больше не существовало: Левада много печатался, выступал в широкой прессе и т. п.

[1]

Но его статьи и книги почти не цитируются, не входят в учебные курсы по социологии или культурологии, а значит, не обращаются в качестве значимых теоретических конструкций, образцов анализа или интерпретации социальной реальности. На первый взгляд причина проста и лежит на поверхности – неприятие связано с непониманием. Действительно, теоретические работы 1970 – 1980-х гг. написаны предельно сжато, очень концентрированно, практически без примеров или разъяснений, а наша образованная публика, в том числе и научная, может усваивать только вторичные продукты, отмеченные чьим-то вненаучным авторитетом (раньше это были властные структуры, сегодня – модные западные авторы), только многократно адаптированные и представленные в облегченном изложении.

Стиль работ Левады 1970 – 1980-х гг. лишь отчасти обусловлен соображениями «проходимости» и цензуры, а также неопределенности своего положения – представится ли еще повод изложить свои мысли или нет. И поздние работы, написанные уже во время ВЦИОМа или Левада-Центра, хотя и кажутся более ясными и приземленными, «эмпирическими», содержащими массу цифр и других иллюстраций фактического материала из массовых опросов, очень не просты

[2]

. Более адекватным объяснением неприятия работ Левады, как мне кажется, было бы указание на предельную сосредоточенность мысли автора на проблемах, которые в принципе исключены в отечественной социальной науке, остающейся по сути эпигонской: это неопределенность выхода из колеи отечественной истории, завершившейся тоталитаризмом, и, соответственно, возможности понимания реальности, которые открывается для этого в социологии как системе позитивного знания, свободного от идеологии, а значит, в известной степени допускающего контроль исследователем своих иллюзий и массовых предубеждений. Поэтому можно указать на несколько причин, блокирующих интерес и рецепцию его идей «научной общественностью» России: первая – любые его предметные построения и интерпретации эмпирических исследований опираются на опыт анализа общей теории социологии, проведенного в 1960 – 1970-х гг., и ее главных составляющих, то, что совершенно отсутствует в нынешних социальных науках. Эта многоуровневость понятийного языка и имплицитно подразумеваемых предметных связей сразу же резко усложняет восприятие и понимание автора. При этом речь не идет об академических задачах выявления внутренних противоречий или расхождений у классиков, в истории идей и т. п. Задача, которую он ставил перед собой, как мне кажется, была более практической: определить возможности концептуального схватывания разных типов человека и соответствующей им организации социальных форм. Вторая причина может быть определена как безжалостная и безнадежная трезвость его взгляда на окружающую действительность, что радикально расходится с традиционными, внутрикультурными и идеологическими установками образованных слоев («интеллигенции») советского или российского общества: его ориентированность на изменение. Для сервильной, государственнически ориентированной части научного сообщества (социологов, экономистов, историков) эта задача выглядит как необходимость обслуживания власти, обеспечения ее консультациями, материалами оптимизации практических целей управления; для «оппозиции», внутренне не принимающей тотальный режим насилия, – как необходимость изменения системы власти, ее перестройки или слома. Проектная ориентированность социального мышления – это не только следствие институционализированной идеологии, того, что обусловлено рецепцией марксизма после революции, но и особенностями политической культуры, традициями «беспочвенности» интеллигенции в России.

И наконец, еще одна трудность интерпретации работ Левады вызвана его отказом от систематического эксплицирования общего плана своей работы, а это значит, что для него «публичность» своего признания никогда не была сколько-нибудь важным обстоятельством и условием научных занятий. Он постоянно думал над проблемами этого рода и давал свои решения, без каких-либо оговорок и скидок на особые обстоятельства, вытекающие из «специфики отечественной ситуации».

Глубоко спрятанная страстность Левады внешне почти никак не выражалась. Людей он делил на «хороших» и «неинтересных», считая, что настоящее дело может делаться лишь со страстью (когда ему что-то нравилось, он с чувством повторял чье-то выражение: «увлекает увлеченность»).

Одиночество, следующее из принятия такого рода позиции, было совершенно осмысленным, этически и, видимо, экзистенциально мотивированным. Оно открывало ему пространство внутренней свободы, ощущаемой окружающими, устанавливало дистанцию по отношению к событиям внешнего мира, а также давало неповседневную меру житейской и человеческой суеты. «Небо звезд», которое он время от времени упоминал

Исходные ценностные посылки и установки

Вопрос заключался в том, где искать альтернативные по отношению к советской идеологии и тотально-репрессивной практике коммунистического господства ценности и представления, могущие быть основанием для иной социокультурной организации общества и человека. Общее движение в среде думающих людей начала – середины 1950-х гг., переживших первые годы после смерти Сталина и хрущевской «оттепели», были ограничены рамками «нормативности фактического»: раннего Маркса с его просвещенческим и эмансипационным потенциалом, новомирской литературы, появления «либералов» в партийном руководстве, допускавших использование некоторых инструментов и методов западных социальных наук для оптимизации задач управления. Рамки, задаваемые действительностью и уровнем ее понимания, были довольно ограниченными – «несколько очеловечить нашу жизнь, несколько ее гуманизировать, рационализировать, придать ей похожий на нормальный вид»

[6]

. Это требовало и большой работы по адаптации западных авторов к повестке дня, а К. Маркса – использовать для введения современных авторов и их «оправдания», изучения и включения в допустимый круг разбираемых вопросов. Левада, в отличие от своих коллег – участников Московского логического кружка (Мамардашвили, Зиновьева, Грушина, Ильенкова, Щедровицкого), довольно рано отошел от марксизма как парадигмы объяснения, но не отказывался от того, чтобы отслеживать то влияние, которое эта идеология (и заданная ею антропологическая модель) оказывала на социальную жизнь, не говоря уже об инструментальном использовании марксистской риторики для постановки собственно социологических задач.

Как можно понять, его интересовали в то время (первая половина 1960-х гг.) истоки гуманистической этики и культуры, то есть он искал ответы на вопрос, как возможно само появление идей, ценностей и представлений, ставших основой формирования современного общества – антипода советского тоталитаризма. Именно в это время молодой Левада пишет статьи о П. Тейяре де Шардене, А. Швейцере, рецензирует книгу Чарльза Сноу о двух культурах. Подобные ценности, идеи, моральные представления виделись ему не только как результат секуляризации трансцендентных оснований человеческого существования, но и как специфический элемент социальной системы, включая и институты социализации, идеологизации, легитимации социального порядка, но также и воспроизводства, а значит, поддержания интегративных механизмов общества. Занятия этими материями шли одновременно с освоением имеющихся социологических теорий социальных процессов и социальных форм, в которых «живут» эти экзистенциальные и религиозные проблемы, – социальной структуры, институтов, коммуникаций, массовой культуры. Отсюда особый интерес к «социальной природе религии», как называлась одна из его книг, к мифологическому сознанию, ритуалу, традиции, с одной стороны, к массовому усредненному человеку, идеологии, фашизму, типам социальной личности, с другой

Вообще говоря, это время – примерно 15 лет (1963–1978 гг.) – уникальный период в интеллектуальной истории нашей страны. Оно никогда не повторится, поскольку никогда в будущем не будет подобной констелляции обстоятельств, порождающей такую интенсивность и силу желания свободной мысли у людей. Уходящий сталинизм, недавняя война, свежая память об исторических катаклизмах, восстания в Венгрии, ГДР, волнения в Польше, Тбилиси, Новочеркасске, довольно скудная и мрачная повседневность закрытого и статичного общества создали такой контрастный фон, на котором открывшиеся возможности занятия социальными науками, включения в идеальный мир знания о мышлении, обществе, истории стали эквивалентами свободы и человеческого достоинства. Никогда больше мотивация стремительного освоения этого мира знаний не была столь сильной, как тогда.

В концептуальном плане эта ситуация внезапного и стремительного расширения интеллектуальных горизонтов в пределах одного поколения напоминает или воспроизводит условия западного модерна, но только в более конденсированном и ускоренном виде. Для таких мыслителей, как Левада, это означало, что они оказываются в ситуации кристаллизации самой исходной проблематики социологии, то есть ровно в том же положении, в котором на рубеже XIX–XX столетий осознавали себя будущие классики социологической науки: он (как и его предшественники) вынужден был думать и решать одновременно предметные, теоретические, эпистемологические и методологические задачи, поскольку без удовлетворительных ответов на эти вопросы последующая работа была невозможной (по внутренней логике мышления). Конечно, позже все эти темы стали частью предметов узкоспециализированных областей социологии. Но в тот момент это означало, что ответы на подобные вопросы можно искать, только обращаясь к самым различным сферам гуманитарного знания, что означало потребность в освоении материалов западных мыслителей самого широкого круга. Поэтому это было время (недолгое) диалога и взаимодействия социологов и философов, историков и экономистов, исследователей религии и культуры, литературоведов и специалистов по системному анализу. Никогда больше высота, универсализм и серьезность этой общей работы не повторились. А. Пятигорский называл эту ситуацию «метафизической»

Нет сомнения, что в содержательном плане это был эффект «приоткрывшейся» двери в закрытом обществе, начавшейся перекачки идей, концепций, теоретически проработанного и интерпретированного материала из другого мира. Поэтому у российской публики возникала неизбежная в таких случаях иллюзия – восприятие тех, кто излагал идеи и концепции западных ученых и вводил их в интеллектуальную работу в России, как оригинальных мыслителей. Но эта особенность массового восприятия и складывания репутаций, характерная для состояния неразвитой сферы публичности, отсутствия систематической работы, дискуссий, рефлексии, никак не снижает оценку усилий тех, кто вел эту работу. Еще раз подчеркну этическую и эмансипационную сторону этой интеллектуальной деятельности, сегодня забытой и вытесненной последующей волной постмодернизма – эпигонского и крайне поверхностного релятивизма, проложившего дорогу цинизму путинской эпохи.

Круг интересов. Тематика занятий сектора Левады

В ИКСИ Левада возглавлял сектор изыскательского проекта «Методология исследования социальных процессов». Первоначально он состоял из 5 сотрудников и 7 аспирантов, позже разросся до 12 за счет окончивших аспирантуру и примерно такого же числа аспирантов. Под его руководством шла очень интенсивная общая коллективная работа по освоению круга идей и методологии западной социологии. В рамках сектора действовали три параллельных методологических семинара – общий, на котором по понедельникам шли доклады приглашенных гостей («варягов») или членов сектора, главным образом тогдашних аспирантов Левады Л.А. Седова и И.С. Кона; культурантропологический (его вел Д. Сегал) и логико-социологический (который, впрочем, был нерегулярным, его вел А.И. Ракитов при участии Ю.А. Гастева). Главное внимание уделялось изучению доминирующих на тот момент социологических школ – структурно-функциональной парадигмы Т. Парсонса (последний был предметом штудий не только Левады, но и Л.А. Седова, Н.Н. Стрельцова, В.В. Пациорковского, Г.Е. Беляевой), символического интеракционизма, социальной и культурной антропологии, в меньшей мере – понимающей социологии М. Вебера (здесь главное место принадлежало М.А. Виткину), еще меньше – Г. Зиммелю и др. О «немцах» с докладами выступали Ю.Н. Давыдов («Социология М. Шелера»), П.П. Гайденко и др. О продуктивности этой работы можно судить хотя бы по тому, что за это время было заслушано более 150 докладов и проведена одна конференция (по проблемам аномии в марте 1971 г.). Когда в связи с ликвидацией сектора (он просуществовал с ноября 1966 по май 1972 г.) и чистками в ИКСИ подводились итоги работы сектора, среди прочего в качестве отчета о пятилетней работе были представлены коллективная монография по структурно-функциональному анализу (она так и не была опубликована), сборник статей «Логика и социология» (та же судьба) и 17 сборников переводов работ зарубежных авторов по социологии и смежным дисциплинам. Здесь мне важно указать лишь на самый общий круг ведущихся разработок, источники, школы западной социологии, которые были в поле его постоянного внимания и как самостоятельного ученого, и как научного руководителя социологического проекта. Левада ушел из ИКСИ в ЦЭМИ, не дожидаясь окончания заказанного погрома социологии, учиненного М. Руткевичем

Особенности социологического подхода Левады. Теоретические работы 1973–1984 гг

Своеобразие левадовского способа работы состоит в стремлении обнаружить многообразие мотивов и образцов действия, в признании сложности социальной материи в конкретных российских обстоятельствах и ситуациях сейчас идущей жизни

[12]

. Мысль эта на первый взгляд кажется тривиальной, однако последствия ее признания будут совсем не банальны, если учитывать предопределенное имперской и советской культурой инфантильно-высокомерное отношение российского «совка» к себе и к своей стране. Сочетание идеологического миссионерства раннего тоталитаризма, принадлежности к супердержаве брежневского времени с комплексом неполноценности и самоуничижения, характерным для стран догоняющей модернизации, государственного патернализма с оправданием своей пассивности и безответственности подавляет интерес к себе и другому, лишает человека чувства собственного достоинства, заставляя страдать от сознания внутренней бесплодности. Но оборотной стороной этих же комплексов оказываются стойкие иллюзии и надежды на чудо, спасителя, ничем не мотивированные сдвиги к лучшему. И те и другие оказывают стерилизующее воздействие на интерес к действительности, порождая эффект дереализации настоящего. Поэтому сама установка на то, что российская жизнь в ее повседневности и уродстве может быть не менее ценной и значимой, чем в другие периоды мировой истории, появляется крайне редко и заслуживает всяческого внимания и понимания.

Парадоксы такого рода сам Левада выделял в качестве метки или симптоматики реально существующих социологических проблем, более того – он разворачивал их уже в виде коллизии социальных взаимодействий, противоречия в структурах идентичностей, ролевых или ценностно-нормативных конфликтов, столкновения групповых и институциональных интересов. Парадокс для него был не частным концептуальным или методологическим недоразумением, а указанием на многообразие социальных определений, источники которых лежат в гетерогенности или многослойности социокультурных систем и механизмов регуляции социального действия.

Занятия теоретическими проблемами социологии у Левады не имели самоценного, эскапистского характера, как было у многих в советское время (системы знания западной науки – социологии, истории, антропологии, философии, культурологии – для искренне увлеченных людей того времени выступали как вневременный и прекрасный, платоновский мир свободы, истины, идеальных сущностей, «третий мир» в смысле К. Поппера или кастальской игры Г. Гессе). Напротив, они были мотивированы внутренним, личностным, в этом смысле – ценностным, высокозначимым – интересом к настоящему и поиском надежных и адекватных средств, позволяющих понять особенности тоталитарных режимов (советского в первую очередь) и их последствий в самых разных отношениях – человеческом, институциональном и т. п. Помимо освоения соответствующих предметных социологических конструкций, шла критическая работа по переоценке концепций и понятий с точки зрения их необходимости и эффективности для анализа и объяснения социальной реальности этих обществ.

Теоретически проблема, стоящая перед Левадой, – если смотреть на нее глазами социолога знания – заключалась в том, что выработанные западной социологией объяснительные ресурсы были ориентированы на описание наиболее «рационализированных», технологических и институционализированных, «формальных» структур взаимодействия, отождествляемых с «современностью», то есть на системы социальной, экономической, правовой организации обществ, завершивших процессы модернизации (которая в основном совпадала с вестернизацией). Для других обществ – незавершенной или догоняющей, неклассической, в том числе тоталитарной модернизации – эти категории принимали характер утопических, идеологических, мифологических и т. п. образований, то есть не служили средствами описания положения вещей, а оказывались компонентами ценностных ориентаций, групповой идентичности (массовой или элитарной), легитимации власти, обоснования статуса или претензий на власть и т. п. Это касалось не только таких общих категорий, как «рациональность», «целенаправленность», «эффективность», «индивидуализм», но и предметных конструкций – «бюрократия», «урбанизация», «социальное развитие», понятия «культура» и т. п.

Остановимся на этих моментах. Сложность аналитической работы заключалась в том, чтобы, отрефлексировав условия возникновения самой теоретической категории и социальную – групповую, институциональную – обусловленность ее использования, контекст ее функционирования, иметь возможность видеть различия ее функций, а тем самым и особенности структуры самого «человека» как главного элемента общественной системы. Иначе говоря, дилемму соотношения «модели и реальности» следует обсуждать, отталкиваясь от «поздних» ситуаций, в которых «история совпадает с абстракцией (предельно абстрактной моделью)» (С. 286), то есть либо разделяя субъектов действия, описания и объяснения, либо реконструируя генезис понятия и контекст актуального социального поведения. Понятно, что проблематичным это становится сравнительно редко, лишь в особых условиях, как правило, только там, где «исторический перелом как бы вынес на поверхность, обнажил, освободил от наслоений фундаментальные элементы и скрытые пружины всей человеческой деятельности» (с. 283). Отсюда берет начало концепция «перелома», «аваланша», распада, играющая значительную роль в описаниях «советского человека». Особенность таких исторических ситуаций заключается в том, что «проблемой становится сам человек (т. е. когда утрачивают черты “заданности” его потребности, интересы, возможности, рамки деятельности)». В этих условиях «эксплицирование человеческих, антропологических предпосылок социально-экономических систем и процессов приобретает принципиальное значение» (с. 275).

«Человек советский» в условиях деградации советских институтов

Модель советского человека, описанная по результатам первого исследования 1989 г., в ситуации краха советского режима, нуждалась не только в дальнейшей проверке (насколько устойчивы ее элементы в отдельности и в целом сама система), но и в выяснении того, как ведет себя этот человек в ситуации рутинизации исторического перелома, разложения закрытого общества, уставшего от постоянного режима мобилизации, общества, не имеющего позитивных ориентиров и целей, общества с негативной идентичностью. Поэтому усилия и самого Ю.А. Левады, и исследователей, группировавшихся вокруг него, были сосредоточены на изучении разных институциональных условий сохранения «человека советского» и разных состояний, в которых он проявлялся (человек энтузиастический, обыкновенный, ностальгический, ограниченный, коррумпированный, протестный и др.). К этому примыкает разбор некоторых механизмов, которые обеспечивают целостность его идентичности: комплекс жертвы, структура исторической памяти, символы прошлого и исторические рамки самоопределения, феномены негативной мобилизации, астенический синдром, функции разнообразных «врагов» и динамика фобий, значение имитации большого стиля для поддержания основных ценностных образцов, роль институтов насилия и их трансформации, специфика существующей системы образования и другое.

Крах советской системы, вызванный невозможностью воспроизводства высшего уровня управления, не затронул кардинальных оснований этого общества-государства. Распад системы выражался прежде всего в верхушечной борьбе различных фракций, второго и третьего эшелонов номенклатуры. Предопределенность кризисов в тоталитарных режимах вызвана отсутствием институционально упорядоченных и урегулированных правил передачи власти, точнее, их принципиальной недопустимостью, невозможностью для власти, которая сама по себе конституирует социальный порядок, контролирует население, не будучи, в свою очередь, ничем ограниченной. Поэтому каждый цикл тоталитарных режимов определяется сроком жизни очередного диктатора (или, как пишет Левада, «короткими рядами традиции» (с. 748)). Попытки ограничения террора в условиях тоталитарного режима оборачиваются замедлением вертикальной мобильности и скрытыми процессами децентрализации, латентной апроприации властных позиций, что создает сильнейшие напряжения на нижележащих уровнях управления. В этом плане дефекты в репродуктивных структурах власти неизбежно вызывают периодические общественные кризисы, поколенческие смены кадрового состава управляющего верха. Раскол в верхнем эшелоне управления ведет к разрушению партийно-государственной монополии, появлению, условно говоря, «дефектных» или «маргинальных» лидеров (вроде Горбачева или Ельцина) и общий паралич и разложение номенклатуры.

Однако кризис верхов или даже распад системы институтов не должны отождествляться с крахом самих институтов: значительная часть базовых институтов сохранилась или подверглась минимальным, почти косметическим изменениям, переименованиям и т. п. А это значит, что воспроизводятся основные условия существования человека, постепенно привыкающего к переменам, «обживающего» их на свой лад. Именно характер и особенности массовой адаптации (протекающей без изменения ценностей, символов участия, структур мотивации) и указывают на подавление процессов социально-структурной, функциональной дифференциации, нейтрализацию условий для автономизации ведущих групп общества и их ценностей. Попытки восстановить централизованный государственный контроль в прежнем объеме без сопутствующих социальных механизмов (террора тотальной, то есть не имеющей каких-либо зон ограничений, политической полиции, насаждения единой идеологии, атмосферы страха и т. п.) невозможны, поскольку без обращения к ним нельзя подавить или сдержать постоянно возникающие неформальные (теневые, серые, сетевые) связи и структуры обмена ресурсами и коммуникации между различными группами и институтами, обеспечивающие процесс существования целого или функционирования его важнейших подсистем. Быстрое расползание коррупции свидетельствует не столько о падении социальной морали, сколько о настоятельной потребности институционального согласования частных, групповых и институциональных интересов (потребности в рамках соотнесения различных систем действия). Поэтому коллизии такого рода оказывают разлагающее воздействие на саму систему централизованного государственного контроля, но одновременно становятся залогом массовой адаптации к переменам и сохранения всего целого.

До определенного момента растущие напряжения в узловых точках системы компенсируются привычным двоемыслием «советского человека», но лишь до известного предела, пока серьезно не затронуты надежды на «доброго царя» или попечительскую роль государства. Государственно-патерналистские установки оказываются значимыми для большей части населения страны, поскольку в условиях падения экономики и жизненного уровня у основной массы нет достаточных ресурсов для независимого от государства существования. Неудовлетворенность фактическими результатами этой деятельности государства становится почвой для социального протеста и дискредитации властей, однако среда, где сохраняется потенциал социального протеста, отличается консерватизмом и неспособностью к самоорганизации. Это недовольство «социально слабых», государственно зависимых групп (бюджетников – работников госпредприятий и учреждений и пенсионеров). Иначе говоря, институциональные рамки «советского человека» сохраняют по инерции свою значимость, хотя уже далеко не в той мере, как это было в советское время.

Позднее (уже после анализа путинского режима) Левада несколько пересмотрел и скорректировал основные свои выводы. Суть поправок и уточнений сводилась к тому, что «советский человек» потерял значение образца для массовых ориентаций и идентификации. Советский человек уже не воспринимается как носитель каких-то ценностных качеств и свойств, как субъект новых отношений и, соответственно, лучшего будущего. С началом эрозии образца общество утратило представление о своем будущем, чувство направленного времени, пусть даже в форме казенного оптимизма или рутинной уверенности в завтрашнем дне.