В своей новой книге курганский литератор предстает как лирик и тонкий знаток природы. Юного читателя книга заставит пристальней вглядеться в окружающий мир, научит находить красоту в повседневности, а взрослому поможет заново пережить собственное детство.
Открытия
Памяти бабушки Варвары Кондратьевны
Давно это было, так давно, что не измерить прожитое ни днями, ни годами, ни отшумевшей на перекатах омутистой речушкой, не сосчитать до той дали пройденные по жизни километры. Но все чаще, все настойчивее зовет щемящее чувство на далекие берега детства, у истоков которого и пробуждалась моя
сознательная жизнь.
ЦАРЬ-ТРАВА
Плыло, плыло по небу облачко да вдруг истаяло. Так и она ушла из жизни незаметно, будто опал с дерева иссохший листок. Наша вторая мать, отдавшая всю себя до последней кровиночки, до последнего тлеющего уголечка нам, многочисленным внукам. И эта потеря не просто невосполнима, она живет во мне постоянной болью — напоминанием, неистребимой горчинкой. Знаешь, что нельзя намерять человеку два века — исчерпал жизненные возможности и отправляйся на покой, — но пожелать-то хоть это можно! Греха в том не нахожу. Моя бабка этого заслужила.
Она и детство мое неразделимы. И все-таки в длинной веренице дней, напоенных горестями и радостями, случались такие, когда я был особенно счастлив. Ибо в эти редкие дни для меня со всей щедростью приоткрывалась мудрая бабкина жизнь…
Такой день я чувствую загодя, а потому и сплю вполглаза. Да бабка и не жалеет нашей утренней дрёмы — кто в деревне спит долго? — шебарчит, постукивает в кути, дает наставления моей матери. И я понимаю, сегодня у бабки выходной от печки, от хозяйских забот, а значит, пойдет она в лес за травами. Не утерпел, приподнимаю занавеску, выглядываю с полатей. Мать растопляет печку, сухо потрескивают лучинки, малиновые блики играют на ее лице. А бабка склонилась над большой плетеной корзиной, заворачивает что-то в тряпицу. Мои вопрошающие глаза она чувствует спиной.
— Очнулся, неуёма? Ладно уж, поднимайся…
Слететь с полатей для меня — одна секунда. Мечусь по кухне, собираюсь.
ЗА БОРАМИ ЗА ДРЕМУЧИМИ
Светлое озеро за дальними борами упряталось и каждое свидание с ним живет во мне осколочком памяти. Как сейчас помню, постучал кто-то под самую петушиную побудку в наше оконце, а потом я услышал басовитый голос Макси Котельникова.
— Подымайся, Степаныч, карета подана.
Так он отзывается о своей скрипучей телеге. Таскает ее бесцветной масти, равнодушный до окружающей жизни меринок Сивка, столь постаревший на работе, что не коснулась его «воинская повинность», а то бы ездил где-нибудь в обозе или тянул по размытым дорогам солдатскую кухню.
Нам подниматься не надо, давно уже на ногах. Бабка увязывает какие-то торбочки, мешочки, шепелявя губами: «Ложки, укропное семя, соль, кресало…» Главное, не забыть туго набитый кисет с ядреным рубленым самосадом. Было как-то, оставил дед свое зелье, вернулся с полдороги, себе и всем настроение испортил. Вот и мечемся по двору, складываем на телегу мордушки, сети, весла, ведерки, разные узелки… Не на вечер, не на день едем — на многодневье, и потому сбор серьезный, а подвезти нас до Светлого озера Макся Котельников подрядился за пудовку картошки и вязку вяленой рыбы. Промышляет он на своей «худобе» по местным лесам, собирает живицу; в огромной, похожей на шатер печи-смолокурне обжигает для сельских кузниц древесный уголь, гонит нужный всем деготь. А в свободное время, как говорит моя бабка, «набивает мошну»: подряжается развозить по дворам дрова и сено, пашет по весне огороды. Не за спасибо, конечно. Ну да не о цене разговор, нужда ее завсегда повыше. Тут уж Максю не усовестишь. Сколько спросит — так тому и быть. Да еще поблагодаришь, что откликнулся на просьбу, не указал на порог. Где еще в поселке в такое время лошадь достанешь? Мужиков всех война за собой увела, а отпускать и не думает. Вот один Макся с килой своей здесь пригрелся и о войне не кручинится. Только мне кажется, что не кила у него из штанов выпирает, а припрятана эта самая «мошна», из которой он сыпанул деньжат где надо, чтобы в бракованные попасть, от службы избавиться. Ну да придут наши батьки, с килой его разберутся.
— Я, Кондратьевна, за картохой обратным следом заеду. А рыбки они на мой пай прямо на озерке навялят. На Сивке потом и слетаю, и вам свежатинки привезу.
ВЫШКА
В азартную грибную пору хоть раз да наведаюсь в родные края. Разожмет свои каменные объятия город, останутся позади мелкотравчатые просолевшие степушки, похожие на осколки неба озера, светлые березовые колки, и вдруг загустеет впереди синева. Стеной надвинется темно-зеленый бор, сдавливая с обеих сторон дорогу, и подкатит что-то знобкое к самому сердцу, улетят прочь заботы, одно останется в душе: тихий радостный покой, навеянный дремлющим лесом. И уже живешь ты не в этом дне, а в ином мире, уносит тебя волнение к самым истокам памяти, и ты превращаешься в худого вихрастого парнишку, что смотрел вокруг себя широко открытыми удивленными глазами…
Чуть разморит раннелетнее тепло землю, обласкает ее первыми дождями, завздыхает бабка:
— Отходили мои ноженьки, убралась молодость. А уж как до лесу была охоча. Не просижу бывало дома за пустым разговором. Слетали бы вы, орелики, попроведали лес: может, где и маслята проклюнулись…
Намекнула бабка, будто вслух подумала, ну а нам вдругорядь говорить не надо. Старые плетеные пестерюхи из кладовой достать, замену ножам найти — минутное дело. Лестно раньше всех грибами разжиться. Это потом сыпанет их по нашим лесам, пойдут, как говорят, «мостами». И белый гриб, и масленок с моховиком, и груздь с синявкой, и рыжик, и прочее грибное съедобье. Но первые грибы — для всего поселка разговор, кому радостное, кому досадное волнение. Вот и не спим, ворочаемся на полатях, отнимаем друг у друга последние капли утреннего сна. Не до него теперь…
Глянул я сверху — стоят на голбце наши корзины рядком, и в каждой завертыш из подсолнечного листа с куском картовного пирога.
ХОЗЯЙКА ВЕРБНОГО ОМУТА
И не так быстрокрыло, не будь ее, пролетело бы детство. Вернее, показалось бы серым и неприютным, как слякотный позднеосенний день. Такое место занимает в моей судьбе родная река. Пролегла она крепкой нитью через мою память, и, может, потому недолюбливаю я до сегодняшней поры затихшие в безводных степушках села, будто погруженные в серую пыль времен. Не их вина, да что сделаешь. Везде находилось место человеку. Притыкался он к такому ковыльному углу, соблазненный нетронутой землей, огорчался безводьем, да так и обвыкал: обходился колодцем-копанцем, собирал талую весеннюю воду в самодельные запруды, сторожил каждую дождевую каплю, не примечая, что зелень в его краю бледновата от серебристого пыльного налета, а голубизны и вовсе мало — не хватает привычной людскому глазу озерной и речной синевы. По мне, веселый человек всегда селился по соседству с водным раздольем. Потому как нет для него покоя, если не пошумливает за околицей на перекатах речушка, не зовет на свои берега для совместного веселья или тихой неторопливой беседы.
И мои ранние годы осчастливила река с немного странным для наших мест названием — Ниап. Пытался как-то вызнать у бабки, откуда у таежной речки такое неблагозвучное имя, но та отмахнулась от моей докуки. Ниап, и все тут. Уже позднее дошли до меня отголоски одной легенды о ханской жене-красавице, от любви своей опечаленной не захотевшей жить на белом свете и обернувшейся речкой. Только в слова те красивые не очень-то верилось. Ведь был же кто-то первый, кто произнес это слово: Ниап. Но, будь у реки другое название, понятнее и напевней, такой же радостью полнились бы наши сердца…
В двухчасовом переходе от нашего села, за сеткой бесконечных троп и колеистых проселков высветлилась тайга большущей зеркальною плешью — в кружеве низкорослых кустов, в зеленой опояске лугов здесь покоится озеро. Зовется оно под стать реке: Тебеняк — так же непонятно, по-инородному. Может, в честь другой какой ханской жены? Все может быть…
Еще на моей памяти было озеро намного больше, а теперь сдавило его топкой ряской, затянуло с краев камышом и красноталом, и даже возведенная земляная насыпь, видимо, не остановит его гибели. Повинны в том люди, их равнодушное отношение к природе. Одним днем живем, в другой заглянуть боимся. Вот и усыхают на глазах озера, мелеют реки, редеют под топором леса. Озеро это тоже оставило добрый следок в моей жизни, и я еще расскажу о нем. А сейчас разговор о реке, потому что там, у размытой нынче плотники, и начинается ее рождение. Не сразу, постепенно набирает река силу, кружит тайгой в глубоко промытом песчано-глинистом ложе, удваивая изгибами свою дорогу. Отвесные берега густо заросли смородиной, вербой и черемухой, густо увиты диким хмелем, а уж на самом верхотурье стеной вздымается медноствольный лес.
В свое время отбывала река трудовую повинность, помогала людям, унося с весенними водами спеленутые прорезиненными ремнями связки добротной мачтовой сосны. Ремням этим нет сноса — и по сей день встречаешь их на прибрежье, висят они неистлевающими лентами, пугая змеиной окраской, напоминая об угасшем величии реки. Ее плесы, слегка подбитые серебристой рябью при ветерке, студеные от ключевой воды в придонье омута, ягодные заросли на крутых берегах изведали мы в обе стороны от поселка на многие километры. И сколь ни отваживали нас матери от речных походов, как ни строжили — на реке все это разом забывалось. Каждый из нас тонул в студеных омутах, проваливался под истонченный солнцем весенний лед, оказывался под идущим сплошняком сплавным лесом и бывал бит за ослушание, но не будь всего этого — многое, столь нужное для детских лет, осталось бы за их пределами.