Территория тьмы

Найпол Видиадхар Сураджпрасад

Потомок браминов, выходец из Тринидада, рыцарь Британской империи и Нобелевский лауреат (2001) предпринимает в 1964 году отчаянную попытку «возвращения домой». С момента своего прибытия в Бомбей, город сухого закона, с провезенным под полой виски и дешевым бренди, он начинает путь, в котором чем дальше тем больше нарастает чувство отчуждения от культуры этого субконтинента. Для него тот становится землей мифов, территорией тьмы, что по мере его продвижения смыкается за ним.

Вступление путешественника:

Небольшая работа с документами

Как только спустили наш карантинный флаг и последние босоногие, одетые в синюю форму полицейские из службы здравоохранения Бомбейского порта покинули корабль, на борт поднялся гоанец Коэльо и, зазвав меня длинным манящим пальцем в салон, прошептал: «У вас фыра нет?»

Коэльо прислало ко мне бюро путешествий, чтобы он помог мне пройти через таможню. Он был высокий и худой, жалкий и боязливый, и я решил, что он говорит о ка-кой-то контрабанде. Так оно и было. Коэльо имел в виду сыр. В Индии этот продукт считался деликатесом: из-за рубежа его привозили мало, а свой сыр индийцы так и не научились делать — как не научились и отбеливать газетную бумагу. Но помочь Коэльо я не мог: сыр, который имелся на этом греческом грузовом корабле, был плохой. В течение всего трехнедельного плавания из Александрии я жаловался на его качество бесстрастному главному стюарду, и теперь мне показалось, что, если я вдруг подойду к нему и попрошу разрешения взять немного этого сыра с собой, это будет выглядеть странно.

«Ладно, ладно», — проговорил Коэльо, не веря мне, но не желая попусту тратить время на выслушивание объяснений.

Он вышел из салона и принялся бесшумно шнырять по коридору, изучая имена над дверями.

Я спустился к себе в каюту. Открыл нераспечатанную бутылку виски и отпил глоток. Потом откупорил бутылку «метаксы», отпил и оттуда. Эти две бутылки спиртного я надеялся провезти в Бомбей, где действовал «сухой закон», а к такой предосторожности прибегнул по совету моего друга из индийского Департамента по туризму: полные бутылки непременно конфисковали бы.

Часть первая

1. Место отдохновения для фантазии

«Вы не те книги читали», — бросил мне тот бизнесмен. Но его слова были несправедливы: я прочел достаточно книг, выбор которых даже ему показался бы верным. К тому же Индия в некотором смысле служила фоном для всего моего детства. Это была страна, откуда происходил мой дед, страна, никогда не описывавшаяся вещественно и потому никогда не казавшаяся мне материальной, страна, простиравшаяся неведомо где, вдали от крохотного Тринидада

[3]

; и наш исход оттуда был бесповоротным. Эта страна оставалась словно подвешенной во времени; она как будто не имела никакого отношения к стране, открытой значительно позже, являвшейся предметом многочисленных правильных книг, выпускавшихся мистером Голланцем и мистерами Алленом и Анвином, а также источником агентских донесений для

«Тринидад гардиан».

Индия оставалась каким-то особенным, изолированным краем, где появился на свет мой дед и другие люди, которых я знал и которые приехали на Тринидад в качестве договорной рабочей силы, хотя и это давнее событие уже провалилось в ту же пустынную даль, куда провалилась сама Индия, потому что на этих людях уже не лежала печать договорного труда, не лежала даже печать того, что когда-то они были чернорабочими.

Жила там одна старушка, дружившая с семьей моей матери. Была она вся в украшениях, светлокожая и седовласая, и держалась очень важно. Она говорила только на хинди. Изящество ее манер и степенная красота ее мужа, носившего густые седые усы, безупречную индийскую одежду и своим молчанием уравновешивавшего некоторую навязчивость жены, очень рано внушили мне мысль, что эти супруги — такие дружелюбные и близкие (они содержали крохотный магазинчик неподалеку от заведения моей бабушки), что мы относились к ним почти как к родственникам, — были уже иностранцами. Они приехали из Индии; это придавало им блеск, но самый этот блеск служил барьером. Они не столько игнорировали Тринидад, сколько отвергали его; они даже не пытались выучить английский — язык, на котором говорили дети. У старушки был один или два золотых зуба, и все звали ее Нани-Златозубка, что на той смеси английского и хинди, обнаруживавшей, в какую даль уже отступает мир, к которому старушка принадлежала, значило «Бабушка-Златозубка». Своих детей у Златозубки не было. Этим, наверное, и объяснялась ее резвость и ее желание разделить с моей бабушкой влияние на детей. Любви ей это не прибавляло. И имелся у нее один порок. Она была прожорлива, как ребенок; эту ненасытную, непрошенную лакомку легко было соблазнить плиткой слабительного шоколада. Однажды ей на глаза попался стакан с жидкостью, похожей на кокосовое молоко. Старушка отпила глоток, допила до дна — и заболела; мучаясь недугом, она сделала признание, которое прозвучало как упрек: она выпила стакан белил. Поразительно, как это она допила жидкость до самого конца! Однако во всем, что касалось еды, она — в отличие от большинства индийцев — проявляла любовь к эксперименту и упорство. Ей пришлось нести этот позор до самой смерти. Так рухнула одна Индия; и, по мере того как мы взрослели, уже перебравшись жить в город, Златозубка все больше казалась нам всего лишь деревенской диковинкой, которая не имела к нам никакого отношения. Каким далеким представлялся тогда ее мир, каким мертвым — и вместе с тем как мало времени отделяло нас от нее!

А еще был Бабу. Усатый, такой же степенный и молчаливый, как муж Златозубки, он занимал любопытное положение в хозяйстве моей бабушки. Он тоже родился в Индии; а вот почему он жил один в отдельной комнате позади кухни, я никогда не понимал. И это говорит об узости того мирка, в котором существовали мы, дети: я знал про Бабу только то, что он был

Еще больше, чем в людях, Индия вокруг нас заключалась в вещах: в

Исход был бесповоротным. И лишь в ходе этого путешествия в Индию мне предстояло понять, сколь окончательным стало то переселение на Тринидад из Уттар-Прадеша — когда деревня находилась в нескольких часах ходьбы от ближайшей железнодорожной станции, от станции дольше суток было ехать до морского порта, а оттуда — около трех месяцев плыть до Тринидада. Индия существовала на Тринидаде как цельное единство — в порожденных ею вещах. Однако наша община, хоть с виду самодостаточная, была неполноценной. Без подметальщиков мы быстро научились обходиться. Другие владели навыками одновременно плотников, каменщиков и сапожников. Но не было у нас ткачей и красильщиков, медников и чарпойщиков. А потому многие вещи, имевшиеся в доме моей бабушки, оказывались невосполнимы. Такими предметами дорожили, потому что привезли их из Индии, но продолжали пользоваться ими и не жалели о том, что эти предметы старятся и изнашиваются. Как я понял позже, это было индийское отношение к вещам. Обычаи следует сохранять, потому что люди ощущают их древность. Но этим преемственность и кончается; нет нужды подкреплять ее культивированием прошлого, а потому старинными предметами — сколь бы их ни чтили, будь то гуптская статуэтка

2. Закон соподчиненья

Рассказывают об одном сикхе, который, возвратившись в Индию после долгих лет отсутствия, уселся рядом со своими чемоданами на бомбейской пристани и расплакался: он уже забыл, что такое индийская нищета. Это типично индийская история — и по характеру, и по выбору персонажа, и по мелодраматическому пафосу. Но что здесь самое индийское — так это отношение к бедности как к чему-то такому, о чем люди задумываются вдруг, посреди прочих житейских дел — и что вдруг исторгает у них сладчайшее из чувств. Это бедность, наша особенная нищета, и до чего же она печальна! Нищета не как стрекало гнева или стремления помочь, но как неиссякаемый источник слез, как упражнение в чистой воды чувствительности. «В тот год они так обнищали, — читаем мы у всеми любимого романиста Премчанда, пишущего на хинди

[14]

, - что даже попрошайки уходили от их двери с пустыми руками». Да, такова она, наша нищета: страшно не попрошайничество, а то, что попрошайкам приходится уходить от наших дверей с пустыми руками. Такова наша нищета, которая в сотне индийских рассказов на всех языках Индии заставляет хорошенькую девушку торговать собой, чтобы оплатить лечение заболевшей родни.

Индия — беднейшая страна в мире. Поэтому тот, кто замечает ее бедность, не делает сколько-нибудь ценного наблюдения: тысячи чужеземцев, которые приезжали сюда раньше, уже всё это заметили и сказали. И не только чужеземцы. Наши собственные сыновья и дочери, возвращаясь из Европы и Америки, произносят те же самые слова. И не думай, что твой гнев и презрение свидетельствуют о твоей чувствительности. Ты ведь мог заметить и другое: улыбки на лицах детей-попрошаек; проснувшееся прохладным бомбейским утром среди спящих на тротуаре людей семейство — отец, мать и дитя, троица любви, настолько самодостаточная, что им никто не мешает, и от тебя их как будто отделяют настоящие стены: лишь твой взгляд бесчестит их, лишь твое возмущение возмущает их. Ты можешь заметить и мальчика, который подметает свой участок тротуара, расстилает циновку и ложится; его крошечное тельце и сморщенное личико говорят об измождении, о недоедании, но, улегшись плашмя на спину, не замечая ни тебя, ни еще тысяч людей, которые движутся мимо, ступая по узкому проходу между циновками со спящими и стенами домов с пестрыми рекламными плакатами и предвыборными лозунгами, не замечая духоты и испарения от множества тел, этот малыш с усталой сосредоточенностью играет крошечным пистолетиком из синей пластмассы. И лишь твое изумление, твой гнев отказывает ему в праве быть человеком. Но подожди. Поживи тут полгода. Зимой приедут новые путешественники. Они тоже будут возмущаться нищетой, они тоже будут выражать гнев. Ты будешь соглашаться с ними; но в глубине души ты ощутишь досаду; тебе вдруг тоже покажется, что они замечают лишь очевидное; и тебе неприятно будет видеть столь точную пародию на твою собственную былую чувствительность.

Десять месяцев спустя я вновь побывал в Бомбее и поразился моей тогдашней истерике. Воздух был прохладнее, и в переполненных дворах Колабы красовались рождественские гирлянды, звезды иллюминации, вывешенные в окнах, сверкали под темным небом. Мое зрение словно изменилось. Я уже насмотрелся на индийские деревни: узкие, кривые переулки с зеленой слизью в канавах, лепящиеся друг к другу глинобитные домишки, кучи грязи и еды, скопления животных и людей, младенец в пыли — со вздутым животом, весь черный от мух, зато с амулетом на счастье. Я видел маленького заморыша, присевшего по нужде возле дороги, и шелудивого пса, дожидавшегося рядом, чтобы потом сожрать его испражнения. Я видел телосложение жителей Андхр'ы, и оно наводило меня на мысль о возможности обратной эволюции — от одного изможденного тела к другому, вспять, как если бы Природа, уже не способная на прощение, насмехалась сама над собой. Сострадание и жалость здесь не годились — то были тонкости, присущие надежде. Страх — вот что я ощущал. Презрение — вот с чем мне приходилось бороться; поддаться ему означало бы предать себя прежнего. Наверное, под конец меня одолела усталость. Потому что внезапно, в разгар истерики, наступало затишье, и благодаря этому я научился отличать себя самого от того, что я видел, отличать приятное от неприятного, огромный небосвод в закатных красках — от крестьян, умаленных этим неземным великолепием, красоту медной утвари и шелков — от худобы запястий, которые протягивают их вам, развалины — от ребенка, который испражняется среди них: я научился отличать вещи от людей. А еще я понял, что избавление всегда возможно, что в любом индийском городе есть уголок относительного порядка и чистоты, где можно перевести дух и восстановить чувство собственного достоинства. Оказалось, что в Индии наиболее легким и необходимым образом игнорируешь именно самое очевидное. Потому-то, естественно, несмотря на все, что я прочитал об этой стране, ничто не подготовило меня к ней.

Но вначале это очевидное ошеломляло — и я знал, что поблизости нет корабля, на который можно было бы сбежать, как уже бывало в Александрии, Порт-Судане, Джибути и Карачи. Для меня было внове то, что очевидное можно отделять от приятного, от тех зон, где царят уважение к себе и любовь к себе. Мэритайм-драйв, Малабар-Хилл, огни ночного города, сверкающие в парке имени Камалы Неру, парсийские Башни молчания

Да, именно ступени деградации: постепенно обнаруживаешь, что, вопреки кажущемуся хаосу, вопреки всем этим суматошным толпам в белых одеяниях, сама численность которых словно ставит под сомнение или делает бессмысленной любую попытку классификации, эта деградация точно расчерчена, как и сам индийский ландшафт, представляющийся из окна поезда всего лишь скоплением крошечных полей неправильной формы, частных прихотей, существование которых не признала бы никакая официальная организация, однако каждый такой участок измерен, изучен, описан, записи о чем, во всей их нелепости, хранятся в различных коллекторатах, где документы о правах собственности, обернутые красной или желтой материей, громоздятся кипами от пола до потолка. Таков итог попытки англичан откликнуться на индийскую потребность: определение, разграничение. Определить — значит выделиться, утвердиться в своем положении, отстраниться от того хаоса, которым вечно угрожает Индия, от той пропасти, на краю которой сидит служанка веселой девицы. Особый фасон шляпы или чалмы, манера подстригать бороду или, напротив, не стричь ее вовсе, костюм западного покроя или

3. Колониальный житель

Мужчина быстро проходит среди пассажиров в переполненном пригородном поезде и раздает листовки. Листовки перепачканы и помяты; на трех языках они рассказывают о бедствиях семьи беженцев. Некоторые пассажиры читают листовки, но большинство — нет. Поезд подъезжает к станции. Раздатчик листовок выходит в одну дверь, а в другую входят женщина с мальчиком. Не это обещала листовка. В ней говорилось об обнищавшей бенгалке с шестью детьми, а не об этом маленьком мальчике — слепом, худом, полуголом, покрытом коростой грязи. Он тихонько и непрерывно I скулит, из его воспаленных красных глаз катятся слезы, руки подняты в мольбе. Женщина подталкивает и направляет мальчика, чтобы он двигался по вагону, она тоже плачет, стонет и шустро, без выражений благодарности, собирает мелкие монетки, которые почти не глядя суют ей пассажиры. Она не останавливается, чтобы клянчить у тех, кто монеток не протягивает. Когда поезд снова останавливается, они с мальчиком уже стоят у выхода, готовясь перейти в другой вагон. Выходят. Заходит другой мужчина. Он тоже спешит. Он проталкивается по вагону, старясь собрать как можно больше листовок до следующей остановки.

Все совершалось быстро; все, включая пассажиров, хорошо натренированы; никакого переполоха не произошло.

На грязных деревянных табличках трафаретные надписи на трех языках предостерегают пассажиров от раздачи милостыни — как предупреждают и об опасности принимать сигареты от незнакомцев, так как «они могут содержать наркотик». Но подавать нищим — хорошо. Нищий следует священному призванию; он даже беднякам помогает проявить жалость и добродетель. Возможно, мальчика ослепили нарочно, чтобы таскать потом по пригородным поездам; да и организация хромает — листовки раздают не те. Но это неважно. А важно само подаяние, этот машинальный акт милосердия, который служит и машинальным жестом благочестия — это все равно что поставить свечку или крутануть молитвенный барабан. У попрошайки, как у священника, имеется свое предназначение; как и священник, он может нуждаться в организации.

Но вот мнение наблюдателя, который с этим не согласен:

4. Выдумщики

Меня всегда притягивали названия индийских фильмов. Они отличались прямотой, но при этом таили в себе бездну намеков.

«Личная секретарша

»: в Индии, где приключения такого рода были ограничены, где поцелуи на экране оставались под запретом, подобное название позволяло воображению разыграться вовсю: «прогрессивная» девушка, привлекательная офисная работа (пишущая машинка, белый телефон), свободное общение между полами; внебрачная любовь; семейная жизнь под угрозой; трагедия. Самого этого фильма я не видел. Я видел только афишу: тело, лежащее, если я правильно помню, на полу рабочего кабинета. Другое название —

«Джангли»

(«Неукрощенная»): женщина на фоне гималайских снегов. Название

«Майя»

(«Космическая иллюзия, тщетность») иллюстрировала женщина, льющая крупные, горькие слезы.

«Джула»

(«Танец») обещала веселье, множество песен и плясок. А потом — название, столь же богатое зловещими намеками, как и «Личная секретарша», —

«Выгодный гость».

Мы как раз и были «выгодными гостями», постояльцами частного пансиона. Это было в Дели, городе символов: вначале — британского Раджа, а теперь — независимой Индийской республики. Джунгли черно-белых щитов, вылезавших, как грибы, из лихорадочной административной активности: Индийский совет по тому-то и Академия того-то, Министерство того-то и Департамент того-то; повсюду безостановочно возводились новые здания, высились бамбуковые строительные леса, будто гнезда чудовищных птиц: город стремительно разрастался, особенно последние сорок лет, и давно превратился в город государственных служащих и подрядчиков. Мы были постояльцами, а нашей хозяйкой была миссис Махиндра, жена подрядчика.

Она прислала за нами автомобиль прямо на вокзал. За такой знак внимания мы были ей очень благодарны. Шагнув из вагона третьего класса с кондиционером на ровную горячую платформу, ты мгновенно чувствовал, как жар проникает под рубашку, терял ко всему интерес и удивлялся с уже гаснущей искрой умственного любопытства, зачем люди в Индии так хлопочут, зачем вообще люди так хлопотали вокруг Индии. На этом перроне, раскаленном, как печка, не прекращалась соревновательная деятельность. Носильщики, выделяясь своими красными куртками и красными тюрбанами, толклись и скрипучими голосами зазывали клиентов. Наиболее удачливые сгибались под тяжестью металлических чемоданов, покрывшихся тонким слоем пыли за время пути от Бомбея: один чемодан, два чемодана, три чемодана. У нас над головами бешено крутились вентиляторы. Попрошайки скулили. Зазывала из отеля «Бхагиратх» размахивал замызганными брошюрками. Вспомнив, что капитуляция для исследователя Антарктиды — дело легкое, а терпение и упорство — проявление отваги, я взял у него брошюрку и, стоя посреди шумной толчеи, погрузившись в которую я сразу же потерял ко всему интерес и которая теперь, казалось, расходилась от меня в разные стороны волнами, я стал читать медленно и сосредоточенно, хотя все расплывалось перед моими глазами и обращалось в исковерканную муть:

Baissens alcoolirees,