Миртала

Ожешко Элиза

«Миртала» (1886) — исторический роман знаменитой польской писательницы Элизы Ожешко (1841–1910). Роман переносит нас в Древний Рим первого века нашей эры, в те годы, когда завершилась Иудейская война и был взят Иерусалим. В центре повествования — конфликт двух народов, римлян и иудеев. Элиза Ожешко показывает, как этот конфликт преломляется в судьбе еврейской девушки, Мирталы, перед которой стоит выбор между любовью и верностью своему народу. Рассказ о Миртале вплетен в широкий исторический и художественный контекст: в романе выведены реальные и вымышленные персонажи, чьи судьбы помогут нам лучше понять ту далекую эпоху, а возможно, и современность.

Глава I

Под недвижной лазурью небес, под золотым ливнем солнечных лучей зеленая роща Эгерии покрывала густой и неподвижной тенью поля, с которых человеческое благоговение к священному месту удалило все поселения, чтобы дать воцариться тишине. Для римлян это место было вдвойне священным: в тенистой чаще под раскидистыми ветвями вековых буков, дубов и платанов стояло белоснежное изваяние одного из самых милых сердцу божеств Вечного города и протекал ручей, журчаньем струй своих повествующий векам и поколениям о долгих уединенных беседах великого Нумы с возлюбленной его, великомудрой нимфой

[1]

. Некогда, а было это восемь сотен лет назад, будущий великий законодатель, обеспокоенный судьбою подвластного ему народа-младенца, прибыл в это пустынное место и, освежая тенью и тишиной свою измученную заботами грудь, поднял взоры к небесной лазури, моля о знамении свыше, о ниспослании вдохновения и наставления. Тогда с синевы небес полилась лучезарная Эгерия, ослепительная, благодатная, и долго потом в зарослях буков, дубов и платанов слышались любовные воздыхания и таинственные шепоты; прекрасная небожительница возложила длань на царское сердце и умиротворила клокотавшие в нем бурные страсти, а от поцелуя ее бессмертных уст полились в его голову прекрасные мысли о тех верованиях и законах, которым предстояло стать основой величия римского народа и вечной славы первого из его законодателей. Все прошло. Имя Нумы Помпилия время обратило в эхо, все слабее отдававшееся в ушах и сердцах далеких от него поколений; то, что некогда утвердил он, скрылось со временем в тени новых установлений; и только в простонародье сохранилась вера в божественность и бессмертие Эгерии. Но древняя роща, которую охраняли и за которой ухаживали, все еще жила в памяти людской, связывая два прекрасных и редких явления истории: деву, ниспосылающую на благородного мужа вдохновение, и царя, пекущегося о благе своего народа.

Огромный императорский Рим шумел и кипел довольно близко, тем не менее расстояние до него было достаточным, чтобы и в глубинах рощи, и на ее окраинах могла воцариться торжественная тишина, которую, впрочем, изредка нарушали шаги благочестивых странников, приходивших сюда принести дань почтения на алтарь богини или зачерпнуть воды из священного источника. В Риме было много храмов, а с течением времени их становились все больше; своим числом и красотою с ними соперничали места увеселений и прогулок, а потому часто проходили целые дни, а нога человеческая не топтала разноцветья и буйных трав священной рощи, и молитвенный глас не сливался с журчаньем ручья, испокон веков свивавшего свою серебристую ленту у подножия белоснежной статуи богини.

На краю рощи, там, где сбегались ведущие к ней обсаженные самшитами и устланные базальтом живописные тропинки, каждый день с раннего утра до позднего вечера сидел человек, по всему видать, стерегущий эти тропинки. О стражницкой службе его свидетельствовала ажурная из золоченой бронзы подвижная перегородка, закрывавшая вход в священную рощу до тех пор, пока набожный путник не вложит мелкой монетки в руку стоящего здесь на страже человека, а он перед ним заслон этот не уберет. Мелкие деньги были налогом государства для тех, кто хотел посетить священную рощу, а стороживший пересечение тропинок был сборщиком этой скромной и легкой для сбора дани.

Впрочем, этот римский сборщик ни одеждой, ни чертами лица на римлянина не походил, и довольно было беглого взгляда, чтобы распознать в нем выходца с Востока. От худой, дряблой и желтой шеи до ступней, лишь подошвы и пальцы которых были защищены сандалиями, всю его сгорбленную фигуру покрывало просторное бурого цвета платье из грубой шерсти, перехваченное пожухлым, потрепанным от долгого ношения поясом. Голову его прикрывал толстый, тяжелый желтоватый тюрбан, жесткие края которого отбрасывали тень на пятидесятилетнее увядшее лицо с длинным горбатым носом и пепельной, вьющейся жесткими кудрями бородой. Под ощетинившимися бровями ярким огнем горели большие, чернее ночи глаза и смотрели вдаль с вековечной, бездонной тоской, берущей за душу. Страстной тоске тех очей соответствовал изгиб тонких бледно-розовых губ, которые в гуще седеющей бороды беспрестанно оживлялись то задумчивыми улыбками, то горькими усмешками, а то и неслышным шепотом, посылаемым к пустому полю, к синеве небес, к недвижным букам и дубам, к кипящей столице. Укрытый от жара солнца тенью рощи, он сидел на перилах золоченой балюстрады, болтал ногами в легких сандалиях и тонкими пальцами перебирал бахрому своего пояса. Этот человек с пламенным взором и согбенным станом, казалось, был живой иллюстрацией немощи тела и силы духа. Это был еврей.

Каким же образом чужеземец смог стать здесь сборщиком священной дани? Все современники легко ответили бы на этот вопрос. Рим кишел иностранцами, а среди них находилось значительное число людей богатых и ловким промыслом богатства свои приумножавших, каковым был Монобаз, тоже еврей, в чьем банке, глядящем на Марсово поле, золотая римская молодежь брала значительные суммы в долг, в чьи руки не одна прекрасная патрицианка в обмен на горсть сестерциев отдала драгоценную посуду; с немилосердной лихвой он доил тянувшийся к роскоши патрициат; наконец, правящий ныне император отдал ему в аренду не один источник государственных доходов. А правил тогда император Веспасиан

Глава II

Тибрское заречье — четырнадцатый район Рима, расположенный на двух холмах, Яникульском и Ватиканском. На противоположной стороне Тибра, на семи холмах, которые были колыбелью великой столицы, собралось все ее великолепие, блеск и мощь; здесь и раскидистые сады, носящие имена Цезаря и Агриппины, и окруженные деревьями дома вельмож; вершины и склоны двух пригородных холмов покрывала густая зелень, среди которой то тут, то там проступали великолепные белоснежные арки и своды ворот, ведущих за городскую черту. И здесь, у подножия Яникула, на тесном пространстве, замкнутом между холмом и берегом реки, напротив арки Германика, которая словно дорогой пряжкой перехватывала спускающуюся с Авентина Остийскую улицу, роилась серой массой низких домиков та часть затибрского района, которая была населена исключительно сирийцами и евреями. Место это отличалось от других частей города не только шириной улиц и размерами строений, но и совершенно особой архитектурой, однако прежде всего — обликом населявшего его народа. И на противоположной стороне реки существовали места, бедно и тесно застроенные. Ну, например, то, что носило название Субуры

[10]

: улицы здесь были узки, дома ветхи и ветхостью своей вселяли страх в прохожих. Однако же дома те были высокими, часто достигали семи этажей, были украшены колоннадами из кирпича и гипса, которые слабо подражали мрамору более зажиточных частей города; даже узкие переулки были там мощены вулканическим камнем, блестящим словно темное зеркало; их украшали статуи, представляющие небесных божеств или увековечивающие образы любимейших из сограждан. А еще там не звучало иной речи, кроме греческой или латинской, а лица людские, грубые и порой изможденные, несли тем не менее в чертах своих явные признаки происхождения от древних квиритов

[11]

или давно уже ставших для Рима привычными гостями эллинов. В затибрских же предместьях все было совершенно иначе. Наверное, сотни коротких извилистых улочек оплетали низкие домики с плоскими крышами, окруженные балюстрадой и увенчанные чем-то вроде треугольной надстройки, печально глядящей одним окном без стекла, которое здесь было неслыханной роскошью: стекло заменял бычий пузырь или куски пропитанной воском материи. Такая архитектура была незнакома римлянам до тех пор, пока ее не привезли сюда прибывшие из Иудеи. Тесное и душное внизу, жилое пространство увеличивалось за счет надстройки, включавшей в себя комнатку, алигу, на плоской крыше; огороженная балюстрадой, она напоминала террасу, на которой ели, молились и спали. Эти домики, улочки и тесные площадки заполняли люди обоего пола, в одеяниях, которые тоже отличались от тех, что носили в других частях города. Здесь не было коричневых, алых или белых тог, не было изящных облегающих туник в узорах, не было ни женских столлий с богатым шитьем, ни кокетливых и легких, подобных облаку покровов, подчеркивающих формы тонкими наборными поясками, которые сверкали металлическими пластинками. Мужчины носили здесь хитонеты — длинные до пят, просторные, грубой шерстяной веревкой перехваченные платья, головы же их венчали тяжелые тюрбаны, свитые в твердые складки и отбрасывающие тень на глаза и щеки. Сами по себе тюрбаны эти были произведением сложным, которое не только осуществить, но даже и понять не мог простоволосый, но иногда легкой шляпою или капюшоном плаща свою голову прикрывающий римлянин. Зато женщины мелькали платьями, словно яркие цветы на лугу. Зелено, бело, желто делалось в глазах у приехавшего сюда, когда смотрел он на группу местных женщин, собравшихся для торговли на тесной площадке или усевшихся длинною цепочкою вдоль стены одного из домов, чтобы вести доверительные беседы. Ни золото, ни серебро не сверкало на поясах, охватывавших их станы, однако заменявшие их льняные или хлопковые ленты переливались многокрасочным великолепием восточных узоров. Женщины старшего возраста укрывали свои головы, как и мужчины, тюрбанами, белоснежными или узорчатыми, молодые же распускали по плечам богатство черных, как вороново крыло, или огненно-рыжих кос и нередко на ходу позванивали колокольцами, болтавшимися на высоких их сандалиях из красной или узорчато-тисненной кожи. Все они — мужчины, женщины и дети, курчавые, полунагие, — говорили на языке, которого в других частях Рима совершенно не знали и который был сплавом двух восточных языков, сирийского и халдейского. Язык тот, употребляемый также многими из живущих здесь сирийцев, благодаря множеству гортанных звуков даже самый тихий разговор превращал в громкий, а если беседа оживлялась, то становилась похожей на свару. Постоянный гомон, царивший здесь, приумножался из-за большой подвижности этого населения, близкого соседства порта и множества имевшихся здесь мастерских. Правда, пожилые мужчины, сгорбленные и задумавшиеся, часто перемещались среди толпы шаркающей походкой несчастных, и даже у молодежи были усталые и хмурые лица, а из-под тюрбанов, покрывавших женские головы, смотрели тревожные или заплаканные очи. И хоть на всем этом народе лежала печать нелегкого существования на чужой земле и под чужим солнцем, печать беспокойств и скитальческих забот, недавних, не выплаканных еще скорбей и суровой борьбы с нищетой, народ сей был энергичен и бодр, со страстными движениями и взрывной речью, крутился он около множества занятий. Из домов доносилось жужжание веретен и скрип ткацких станков, был слышен стук инструментов, ударяющих по железу, было видно множество голов, склоненных в кропотливой сосредоточенности над искусным бронзовым обрамлением цветных стекол или шлифовкой драгоценных камней; дурманящие запахи благовонных трав и корений выдавали наличие парфюмерных лавок. То тут, то там на открытых тесных пространствах люди занимались тем, что мешали с соломой огромные массы глины, тщательно утрамбовывали смесь, делали из нее кирпичи, которые потом складывали в высоченные кучи; где-то с шумом вертелись и громыхали гончарные круги, где-то группы ткачей сгибались над станками, а во взлетающих вверх и опадающих вниз руках мелькали цветные, золотые и серебряные нити. Чуть дальше — кожевники, выделывающие кожи и придающие им разную окраску, а еще дальше текли вдоль стен и порогов жидкости отвратительного вида и запаха, которые свидетельствовали о том, что здесь работают красильщики. Из таверн, с виду грязных и угрюмых, рвался наружу шум грубых голосов и перегар, а вокруг собирались в крикливые кучки носильщики, которые направлялись в город на заработки или возвращались из города. Носильщиков — как сирийцев, так и евреев — бывало особенно много в том месте, где на желтых волнах Тибра вставали на якорь пришедшие суда, наполненные товаром, присылаемым из большого морского порта — Остии

Если сверху вниз никто никогда не сходил, то снизу наверх поднимались многие, ежедневно от муравейника сего отрывавшиеся и неизменно к нему же возвращавшиеся. Множество евреев, старых и молодых, не меняя родного платья ни на какое другое, каждый день покидали Тибрское заречье, проходили по одному из мостов и великолепными широкими улицами всходили на холмы, населенные хозяевами мира сего. Почти все они были мелкими торговцами, разносившими товары, и оригинальностью своей вызывали интерес у римлян, привлекали их. Один из таких торговцев нес на продажу украшения — дешевые, блестящие, их изготавливали из тех осколков посуды из цветного стекла и хрусталя, что были старательно собраны жителями Тибрского заречья и приспособлены к делу. Другой торговец привлекал взгляд целым ворохом изящных женских сандалий из тисненой красной кожи; третий размахивал лентами прекрасных поясов, четвертый разворачивал ткани с восточными узорами, пятый побрякивал изделиями из меди, бронзы и железа, шестой показывал искусно вырезанные каменья, седьмой — фантастических форм посуду, полную жидкостей и мазей с оригинальными ароматами. По различным причинам многие римляне враждебно смотрели на этот бурный приток чуждого элемента в их родной город. Неприязненно смотрел на покорного грязного приблуду гордый и элегантный патриций, а благородный патриот видел в нем один из элементов, ослабляющих мощь отчизны. Еще более неприязненно, даже с презрением, смотрел на него мыслитель, видевший в нем почитателя уже давно им самим забытых верований и суеверий. Но самым ненавистным оком пожирал их местный торговец и ремесленник, мимо лавок которого проходил покупатель в поисках дешевого товара азиатов. Плебс, уличная чернь, охочая до впечатлений и до всего нового, преследовала их громким гоготом, насмехаясь над их непонятной речью, чудными одеяниями, худобой тел и терпеливым молчанием уст. Многие патриции, философы, торговцы, желавшие смести их с римских улиц, задавались вопросом: откуда они тут взялись? зачем сюда прибыли? почему не остались там, где родились и где находятся могилы их отцов? А спрашивая так и не находя ответа на свои вопросы, эти победители забывали о триумфальных военных походах, которые в столицу их приводили тысячи пленных из Иудеи; о том, что на покоренной земле, по которой прошлись пожар и смерть, голодно и страшно было оставаться ее детям; что сыновья пленных, приведенных силой, родились уже в месте изгнания, а толпы скитальцев, которых они лишили отчизны, словно птицы, поднятые со своих разоренных гнезд, вили новые гнезда уже на чужбине. Эти победители забыли о том, что столь неприятных им чужаков пригнали сюда кровавые братья — завоевание и насилие; что если уделом угнетенного становятся невзгоды, то из счастья угнетателя рано или поздно проклюнется росток возмездия и наказания.

В этом рое, обитатели которого, подобно пчелам, вылетали из грязного гудящего улья и разлетались во все, даже самые отдаленные, уголки, часто можно было видеть красивую девушку хрупкого телосложения. Это была одна из художниц-ткачих, которая разносила длинные ленты шерстяных материй, покрытых тканым восточным узором — фантастически переливающимися ломаными линиями и пурпуром всех оттенков вперемежку с серебром и золотом.

Римлянки жадно искали любую возможность приобрести эти изделия, которыми они украшали края своих одежд и окна жилищ. Материи выглядели богато и совсем не были похожи на те, что производили римские ткачи; их изящество и оригинальность делали их еще более желанными. Каждый день в самый ранний час из одного из самых маленьких и бедных домиков Тибрского заречья выходила молодая ткачиха с товаром и переправлялась на другой берег Тибра. Веселая и легкая, она, казалось, летела по узким улочкам, не касаясь земли. И каждый раз при первых лучах восходящего солнца она разворачивала свой товар и любовалась красотой тех изделий, что взяла с собой: бралась за узорную кайму материи и рассматривала ее, восхищенно покачивая миниатюрной своей головкой, не менее оригинальной, чем тканый восточный узор. Шапку огненно-рыжих курчавых волос издалека, под солнцем, можно было принять за тяжелый золотой венец. Вблизи становилось видно, что кудри ее были и по-детски игривыми, и, как шелк, мягкими, и под сенью этого мягкого золота расцветало сияющее белизной худощавое личико с черными глазами, огонь которых приглушала тень густых ресниц, а ее маленький рот алел кораллом. Хрупкий и тонкий стан покрывало бедное, выцветшее платье, подпоясанное куском великолепно вышитой материи; прекрасный изгиб лебединой шеи окружало поблескивающее и позванивающее ожерелье из оправленных в бронзу цветных стеклышек.

Она бежала, неся на тонких руках своих узорно-тканые ленты, и, радостно покачивая головой, улыбалась, а ей ласково и по-матерински улыбались из окон и дверей только что проснувшиеся пожилые женщины. Кое-кто из них посылал ей громкие шутливые приветствия, она же отвечала дружескими кивками и радостной улыбкой; она радовалась посылаемым ей отовсюду знакам симпатии, но больше остальных ее радовали приветствия Сарры, женщины представительной, со спокойным и добродушным лицом, богатой хозяйки одной из самых больших ткацких мастерских Тибрского заречья. Это она была владелицей товара, который несла девушка на продажу. И материал, и нити, которыми был соткан узор, — все давала девушке Сарра; Сарра довольно щедро платила ей за труд и только ее, а не кого-то другого посылала с товаром в город, потому что никто не смог бы обратить на себя столько внимания и никто другой так бегло не говорил на языке едомском. Языку этому обучил ее названый отец Менахем; Сарра же научила ткацкому искусству, но девушка вскоре превзошла свою наставницу в мастерстве. Только она подросла, у нее начали появляться прекрасные и удивительные мысли и порывы; с презрительно надутыми алыми губами отвергала она чужие образцы, которые ей давали, и из-под ее крохотных пальчиков выходили в ее собственной голове рождавшиеся, особенные, не похожие ни на какие другие оторочки, арабески, цветы, словно заключенные в резные рамки, — странное, казалось бы, переплетение множества линий и сочетание различных оттенков, которые всегда сливались в исполненное красоты и отмеченное полетом фантазии целое. В девичьей голове под копною огненных волос горело пламя творчества. Впервые увидев самостоятельные работы своей ученицы, грузная Сарра всплеснула пухлыми руками и с блаженной улыбкой на добродушных губах промолвила: