Молодой инквизитор, недавний выпускник академии Конгрегации, откомандированный в отдаленный городок, сталкивается с пустяковым делом, которое, по его мнению, окажется надуманным и безосновательным. Однако расследование сталкивает его с серьезным противником, встреча с которым дает понять: это — только начало.
Пролог
Ни комментариев и толкований, ни фон Шпее в подлиннике, ни чего бы то ни было еще из уже пройденного курса перечитать не было ни желания, ни, что главное, возможности. Закрыв книгу, Курт поднялся с постели, где возлежал в последние полтора часа самым непотребным образом, взвалив ноги прямо в сапогах на спинку кровати, и отнес учебник на полку в библиотечной комнате. Если что и раздражало его более, нежели невежество, так это то, как некоторые, прекратив чтение, шлепают книгу на стол (отчего треплются со временем корешки и протираются страницы там, где их касается сшивающая листы нить) или подоконник (где солнечный свет портит обложку, иссушая ее и ускоряя трещины в коже).
У полки он задержался, окидывая собрание книг тоскливым взглядом. Чтения было много — и именно книг, листок к листку, прошитых и переплетенных, и довольно дешевых книжек, собранных как попало, но с весьма любопытным содержанием, и брошюрок–памфлетов, но
читать
было уже давно нечего. Во–первых, как у любого выпускника нынешнего, 1389–го, года (а уж тем паче выпускника сum eximia laude
[5]
), все пройденное с первого по последний курс еще было свежо в памяти и как следует закреплено экзаменами, которые по жесткости требований мало отличались от допроса с пристрастием. Во–вторых, несмотря на это, за месяц, проведенный в этом небольшом (да прямо скажем — мизерном) городке, фактически каждая книга, книжка и книжечка местной храмовой библиотеки уже были перечитаны не раз. На свою беду, читал Курт быстро. Библиотека даже местного аббатства отличалась столь крайней бедностью, что куда пространнее и занимательнее были церковные записи о рождениях, смертях и женитьбах–крестинах местного населения. Каковые были прочитаны для порядка, дабы ознакомиться с положением дел не с чьих–то слов, уже в первую неделю.
Из, если так можно выразиться, рукописных трудов, еще не прочитанных и требующих обязательного прочтения, оставалась стопка листков на столе в занимаемой им комнате, но вот к ним–то прикасаться не хотелось никак. О том, что так и будет, Курта предупреждали перед распределением; это происходит каждый раз, когда провинциальный отдел начинает работу. Терпение у выпускника было ангельское (хотя, говоря это, наставники лукаво улыбались, так что данный комплимент вызывал крайнее сомнение), посему пережить этот период он, по их мнению, должен был без особых нервных потерь. Старшим, конечно, виднее, но единственное, чего сейчас хотелось Курту, это бросить всю стопку в очаг и вздохнуть с облегчением. Об этом никто никогда не узнал бы, а жить на белом свете стало бы намного проще. Правда, об этом он думал отстраненно, неосновательно, как о варианте, имеющем вероятность существования в принципе, не допуская как действительную возможность. Во–первых, это было бы нарушением долга, а стало быть — недопустимо. Во–вторых, из этого не слишком увлекательного чтения можно было составить образ жителей городка, не всегда верный при личном знакомстве. Это было возможным даже несмотря на то, что ни одной подписи, ни полностью, ни в сокращении, в наличии не было. Собственно, от полной скуки можно было развлечься тем, чтобы по стилю, словесным оборотам и почерку определить автора каждой анонимки, но полная и беспросветная скука еще все–таки не пришла. В–третьих, из всего этого мракобесия следовал один утешительный вывод: грамотность в городке прямо–таки повальная…
«
Глава 1
Деревенский священник оказался довольно молодым — лет, наверное, сорока или тридцати семи–восьми, вряд ли больше, и непомерно стеснительным. Усаженный за стол подле аббатского места, он нервно ковырялся в снеди, больше перекладывая с одного края тарелки на другой, чем принимая ее внутрь, и все никак не мог избавиться от сложной смеси благочестия и почтительной полуулыбки на лице. Аббата же сегодня, как выражался наставник Курта по литературным наукам, «несло». Возможно, гость оказался тем самым козлом, которого некогда евреи гнали в пустыню в отпущение их грехов перед Создателем — в данный момент Создателем (dimitte, Domine
[7]
) был майстер инквизитор, он же брат Игнациус, а грехами настоятеля обители — его смущение перед грозной
инстанцией
, незнание правил поведения с оной и раздражение на свое невежество.
Аббат щеголял застольными манерами (к слову, сегодня были не только традиционные овощные и крупяные блюда, которые, надо отдать должное местным поварам, были весьма неплохи, не только рыба в зелени, но и птица, причем не только домашняя, очень нежная и одним своим запахом пробуждающая все чревоугоднические прегрешения, на какие только способна человеческая натура). Явно не избалованный знаниями этикетов священник старался вести себя незаметно, говорил тихо, а на Курта поначалу и вовсе избегал смотреть. Заметив смущение провинциального святого отца, тот пару раз пренебрег приборами, обращение с которыми приветствовалось, но не являлось необходимым условием порядочности, и отпустил несколько замечаний по поводу блюд, напитков и погоды, вследствие чего священник немного расслабился и даже начал почти по–человечески насыщаться. То ли не заметив неодобрительного отношения Курта к своим демонстрациям, то ли решив вдруг сыгнорировать его, аббат перешел во вторичное наступление и начал приправлять еду беседой, а беседу латынью, щедро сдабривая ею едва не каждую фразу. На лицо священника вновь вернулось несчастное выражение — его познания в божественном языке явно были весьма и весьма ограничены, за довольно свободным говором аббата он не поспевал, даже если что–то из сказанного при должном внимании он и смог бы перевести, то скорость, с которой настоятель перемежал родную речь латинизмами, просто оставляла его за бортом и беседы, и всей их маленькой компании. Поначалу Курт, проникшийся вдруг к святому отцу неподдельной жалостью, отвечая на заданные на латыни вопросы, повторял их, говоря что–то вроде «спрашиваете о том–то и этом? так я вам скажу, что» или «если говорить о вот этом, то»; однако вскоре ему это надоело, неприкрытое хвастовство аббата начало откровенно раздражать, и в ответ на очередную реплику (на сей раз о пламени божественной любви) он разразился длинной тирадой о благе скромности, тут же перейдя к преимуществам сосновых дров и разновидностям смол. Священник не понял, кажется, ни слова, ибо если латынь аббата была хорошей, то майстеру инквизитору языки по неясной причине всегда давались просто, следствием чего явилась способность изъясняться бегло, легко и не запинаясь. Наблюдение же за тем, как за его перлами поспевает разум аббата, доставило нехорошее удовольствие — тот подавился перепелом, глаза его остановились и помутнели, став похожими на глаза покойного, и Курт на долю мгновения даже укорил себя за использование столь жестокой шутки, к подобным которой он давал себе слово не прибегать и которую настоятель явно не был в состоянии оценить, за что, впрочем, укорять его было неосновательно. Зато потребность в божественном языке за обеденным столом как–то вдруг сошла на нет.
Тем не менее, некая польза из произошедшего была извлечена — вкупе с уже полученными сведениями начал вырисовываться характер настоятеля. При первом знакомстве Курт побывал в его келье, и что его поначалу удивило, так это то, что располагалась она в отдалении от прочих, но не в самой большой комнате, а в маленькой каморе у лестницы, имея размеры самые скромные, как он предположил (и не ошибся) среди всей братии. Смущаясь, аббат пробормотал нечто о скромности и непозволительности роскошествовать, упомянув тут же об уюте и спокойствии, о памяти смертной и многом другом; Курт же, приметив, что постель его находится под самым сводом, образованным подъемом лестницы снаружи, а стол со светильником и Писанием в глухом углу, сделал вывод: отец настоятель не любит открытого пространства, предпочитает замкнутый мирок и, наверное, спал бы вовсе в гробу, дай ему на то волю и дозволение.
Ergo, аббат — человек, тяготеющий к огражденному, тихому существованию, не обремененный тягой к властвованию за пределами этой ограды, любящий тишину, но не терпящий, когда внутрь его обнесенного стеной мира проникают личности, нарушающие покой и ставящие под сомнение его главенство в этом мире. И, что немаловажно, он — человек, который не вступает в конфронтацию с сильным, предпочитая отыгрываться на слабом. Одним словом, для себя Курт поставил на аббате пометку «неудовлетворительно».
Священник до подобных умствований не поднимался и, когда для разбора дел все трое уединились в настоятельской келье, совершенно искренне рассыпался в похвалах относительно ее устроения. Тот с польщенной скромностью потупился, еще более заострив при том горделивую осанку, и волну самодовольства, хлынувшую от него, не ощутить было нельзя даже Курту, в отличие от некоторых следователей не обладавшему восприимчивостью к тонким материям. По крайней мере, похвала священника растопила корку оледенелого неприятия, которой оградился аббат, посему дальнейший разговор протекал в духе почти братского сообщничества и покоя. Курт терпеливо принял участие в обсуждении погоды, возраста различных построек монастыря, вежливо похвалил кухню (снова), еще более вежливо — недавно достроенную часовню (снова); священник же, кажется, тяготился разговором еще больше, но с каким–то нездоровым самоистязанием продолжал его, невзирая на явное желание поскорее завершить. Наконец, поняв, что это может продолжаться бесконечно, Курт намекнул на нехватку времени, и тот спохватился, понимающе кивая и улыбаясь не к месту.