Перед вами карманный роман, числом страниц и персонажей схожий с затяжным рассказом, а краткостью и неряшливостью изложения напоминающий вольный дайджест памяти. Сюжет, герои, их мысли и чувства, составляющие его начинку, не претендуют на оригинальность и не превосходят читательского опыта, а потому могут родить недоумение по поводу того, что автор в наше просвещенное время хотел им сказать. Может, желал таким запоздалым, мстительным и беспомощным образом свести счеты с судьбой за ее высокомерие и коварство? Или, может, поздними неумелыми усилиями пытался вправить застарелый душевный вывих? А, может, намеревался примириться с миром, к которому не сумел приладить свою гуманитарную ипостась?
Ни первое, ни второе, ни третье. Все, что автор хотел – это высадить в оранжерее своей фантазии семена, которые, без сомнения, таятся в каждой человеческой судьбе, и, ухаживая за ними по мере сил и способностей, наблюдать, как прорастает, крепнет и распускается бесплотное, умозрительное древо страстей и событий (то самое, из которого иногда добывают художественную целлюлозу) с тем, чтобы под его скромной сенью предложить блюдо, приготовленное из его горьковатых и жестковатых плодов. Возможно, стремясь сделать блюдо аппетитным, автор перемудрил со специями, а потому заранее просит уважаемых читателей быть снисходительными и милосердными к его ботаническим и кулинарным стараниям.
Часть I
Алла Сергеевна Клименко, ухоженная блондинка за сорок, строго одетая и скромно украшенная, сидит в парчовом полумраке бельэтажа, уронив на колени руки и комкая все еще тонкими пальчиками платочек. Огромный плюшевый зал, отделанный серебром и спаржей и от этого похожий на молчаливо-многоглазое, лунно-болотное владение водяного, распирают ноющие, щемящие звуки.
«Ах, и зачем я только сюда пришла! – думает она. – Зачем снова устроила себе эту пытку!..»
Можно представить себе удивление счастливчика, допущенного Аллой Сергеевной к ее мыслям и обнаружившего, что пыткой она считает оперу «Евгений Онегин», а пыточной – Большой театр, куда впервые наведалась после более чем двухлетнего перерыва!
На сцене Онегин, застрелив Ленского, довел расценки на сатисфакцию слегка задетой чести до смертельного абсурда, а свою судьбу – до рубежа необратимых последствий. Псевдоблагородные одежды его резонов, подбитые кровавой подкладкой самолюбия, гляделись модно и современно, если бы не его публичное баритоновое раскаяние, никоим образом нынешним нравам не подходящее. Впрочем, к этому моменту Алла Сергеевна, уже плотно и основательно влезшая в шкуру Татьяны Лариной, была и без того достаточно взволнована, чтобы переживать из-за эпизода, который всегда считала мрачным и надуманным. И если допущенный к ее мыслям затеял бы с ней по этому поводу спор, то она, образованная и неглупая женщина, спорить бы с ним не стала, а привела бы в свою пользу один-единственный довод, а именно: Сашка Силаев никогда бы так не поступил. Вполне возможно, что в подтверждение она ознакомила бы осчастливленное ею лицо с кратким содержанием своего прошлого, иллюстрировав его веером фотографий, брошенных сыщиком-памятью на стол самоистязания. Памятуя, однако, что никому не дано знать чужие мысли и что литераторы, утверждающие обратное, беззастенчиво и безнаказанно выдают за них свои, вот вам правдивая насколько возможно история Аллы Сергеевны, рассказанная ее милым неспокойным лицом с затуманенным глаукомой лет взором.
1
С Сашкой Силаевым они росли в одном дворе, и Алла Сергеевна была на три года его младше. Далекий сибирский городок, окутанный заповедной дымкой забвения и пересыпанный нафталином диковато-порывистых нравов, взлелеял их детство, отрочество и юность.
В наследство от детской кожи с ее нежными фибрами и любопытными пóрами ей досталась память о необычайно снежных зимних холодах и не уступающей им норовом сухой летней жаре. Будто маятник, на котором они жили, раскачивался от Северного полюса до пустыни Кара-Кум и обратно. Запомнились валенки, вязаные рукавицы, скрипучий снег, ворожба высокой круглолицей луны, сугробы, алмазная пыль, из которой весеннее солнце выплавляло бриллианты льда. На другом краю – неподвижные, пыльные, редкие тополя, клочки грубой жилистой растительности, проплешины потрескавшейся земли, заросшие берега ленивой реки, иссиня-черное затмение грозового неба. Между двумя крайностями – непролазная демисезонная грязь.
Тут же подробности провинциального быта, скрепляющие питательную почву ее памяти подобно трудолюбивой сочной белизне корней.
Например, разноцветные, выставленные на всеобщее обозрение занавеси сохнущего белья – визитные карточки зажиточности, благонадежности и чистоплотности. Каждая хозяйка знала, кто из соседок нынче распустил паруса, и к обновкам относилась, как к вызову. Невозможно забыть тот летучий аромат, которым зимний ветер снабжал замерзшие до деревянного состояния, до смертельного посинения полотна, и который волнами расходился по комнате, соблазняя и тревожа детское обоняние неизведанной сказочной далью!
Зимой засыпанный метелями город засыпал под толстым слоем одеял, одно за другим помеченных мелкой копотью печных труб, питавшихся углем, за которым с одиннадцати лет надо было ходить в сарай. Рассеченный, словно сливочный торт, сугроб обнажал свою бисквитную начинку, которую весеннее солнце с аппетитом поедало слой за слоем. Люди освобождали от снежных тромбов артерии улиц, вены тротуаров, капилляры тропинок и тем поддерживали жизнедеятельность города.
2
Ее мать – дюжая, склонная к сквернословию путейщица, забивавшая костыль с одного удара, имела репутацию женщины независимой и любвеобильной. Когда к ней приходил хахаль, Алла Сергеевна с учетом погоды отправлялась либо к соседям, либо на улицу. Смутный стыд за мать, поселившийся в дочери лет с двенадцати, со временем осознал себя и обратился в укор, молча или громогласно высказываемый ею в минуты собственной неприкаянности.
О том, что ее отец сидит в тюрьме она впервые узнала не от матери, а от женщин во дворе. Когда ей было двенадцать, он неожиданно явился и стал жить с ними в комнате, что была малой частью трехкомнатной коммунальной квартиры. Чужой и грубый, с мутными бесцветными глазами и дерганым лицом он общался приблизительно так: «Стой, куда пошла! Хорош, я сказал! Заглохни, в натуре!» Слова, употребляемые им, были похожи на тяжелые лошадиные позвонки, из которых он, вставляя между ними матерные хрящи, создавал гибкие прочные конструкции, надежно защищавшие спинной мозг его инстинктов. С матерью он часто и яростно ссорился, и тогда во дворе собирались соседи, посматривали на их окно на втором этаже и качали головами.
Он прожил с ними три месяца, пока к общей радости жильцов не был изгнан матерью. В доказательство своей решимости мать высадила кулаком стекло в окне, указав ее отцу дорогу в том направлении, куда просыпались испачканные кровью осколки. И тот ушел из жизни Аллы Сергеевны навсегда, оставив после себя страх возвращения. Этот страх, словно тухлый запах жил в ней еще некоторое время, пока не выветрился окончательно.
Из восьми мальчишек и семи девчонок их двора, не считая мелюзги, Сашка был самый старший, а она самая младшая. Для мальчишек он был командиром, для девчонок – снисходительным покровителем. Теперь уже трудно сказать, в каком возрасте началось ее нежное увлечение. Было время, когда ей казалось, что она любила его всегда. Случалось, однако, что она до слез его ненавидела, как в весну ее полного пятнадцатилетия, когда одна из подружек, на два года ее старше, прищурившись, объявила, что целовалась накануне с Сашкой в подъезде.
Его отец был строительным начальником, мать заведовала детсадом, и у них была машина. Сам он к шестнадцати годам бойко играл на пианино и хорошо учился. Высокий, спортивный, насмешливый – ей ли, малолетке, тягаться с его одноклассницами, которые сохли по нему так громко, что было слышно, как трещат их сердца. Было также доподлинно известно, что он никого не выделяет и после школы собирается учиться в Москве.
3
В тот же год он, не попрощавшись, уехал в Москву и поступил там в институт. Из дружеских пересудов, запущенных вдогонку его отъезду, выяснилось, что он все же целовался с двумя ее старшими подружками и даже (о, ужас!) домогался их. Кроме того обнаружилась одноклассница, с которой у него была, якобы, любовь. Уединившись, Алла Сергеевна долго и тихо плакала.
После восьмого класса она по настоянию матери пошла в ПТУ при местной швейной фабрике. Всю осень и зиму она выуживала из волн сарафанного радио обломки новостей о его столичной жизни. Говорили, что он собирался быть на зимние каникулы, но он не приехал. С навязчивой уверенностью решив, что он спутался с москвичками и навеки для нее потерян, она в отместку наспех, легко и безразлично рассталась с невинностью. Ей тогда едва исполнилось шестнадцать.
Первым ее любовником стал опытный, нагловатый брат подруги. Все случилось в марте у него дома на узком скрипучем диване. Ни слов, ни ласк, ни поцелуев – только его «Давай?», и ее «Давай…». Сгорая в темноте от стыда, она задрала комбинацию и обнажила бедра. Он вдобавок оголил ей живот и объяснил для чего это нужно. Зная обо всем уже достаточно, он словно доктор перед уколом предупредил, что первый раз будет больно и что надо потерпеть. Было и вправду больно, да к тому же противно, и она, отвернув лицо и стиснув зубы, терпела, как могла его затяжной мускулистый напор, завершившийся влажным тающим теплом у нее на животе. После этого, не говоря ни слова, укрылась в ванной, смыла малоромантичные следы его визита, заткнула мятым платочком свежую рану и, отказавшись от продолжения, ушла домой разочарованная. Весь вечер она недоумевала по поводу особого, придыхательного значения, которое ее старшие подруги придавали этому расплющенному, унизительному занятию, ничего кроме боли, жжения и неловкости после себя не оставившему.
Места юный любовник в ее сердце не нашел, и все же под влиянием кошачьего любопытства она потом еще дважды ему уступала. Новость о своей победе он, как водится, довел до сведения их общих друзей, и те, щурясь и сдерживая нетерпение, потянулись к ней на прием.
Ухаживания одного из них она приняла, но бесчувственно и молчаливо отдаваясь ему, думала лишь о том, чтобы вовремя вытолкнуть его из себя.
4
Отчасти ее счастью повезло: все его знакомые местные девицы, на штурм которых он, голодный девственник, мог бы решиться, к этому времени уже имели более-менее регулярные сношения, а с ней ему не надо было далеко ходить, чтобы получать те удовольствия, до которых он, как оказалось, был так жаден.
Жизнь их в одночасье обрела романтический смысл и острое содержание. Им приходилось тщательно скрывать свои отношения, иначе бы все догадались, что между ними существует нечто небывало постыдное, далеко выходящее за рамки провинциальной морали. И тогда жадные до подробностей, как до семечек кумушки вышелушили бы подсолнух их истории и докопались бы до ее сочного подгнившего нутра – грубой плотской связи сытого студента с шестнадцатилетней полусиротой, полубеспризорницей. Это был бы еще тот несовершеннолетний скандал!
Но если взрослый мир ничего пока не знал об их похождениях, то избежать подозрений узкого круга друзей было невозможно. И рассчитывать здесь можно было лишь на то, что обруч круговой поруки не лопнет и скандальная новость не брызнет наружу. С другой стороны, неподтвержденные подозрения еще не есть скабрезный факт, а потому свое повышенное к ней внимание он старательно и наивно выдавал за мудрую опеку взрослеющей и неразумной подруги детства, за бескорыстное, так сказать, вразумление юной грешницы умудренным духовником. Другими словами, искусная ложь – испытанное оружие всех любовников – с самого начала являлась частью их отношений.
Все, что им было нужно, это находиться в компании друзей, где они, как планеты, участвовали с одной стороны в общем движении, а с другой – испытывали взаимное, тайное и сладостное влечение. Так злоумышленники, собираясь обокрасть доверчивых граждан, отводят им глаза, отвлекая и притупляя их внимание. Застигнутые наедине, они научились делать вид, что принуждены к этому досаднейшими и безобиднейшими обстоятельствами.
Часть II
1
Находящиеся на службе у Высшего Замысла (а он, безусловно, существует) Время и Забвение, одинаково усердные и в созидании, и в разрушении, сами, судя по всему, в верховные планы не посвящены и лишены какой бы то ни было инициативы (по-крайней мере, в пределах гарнизона по имени Земля). В неравной борьбе с их ядовитым союзом память – наша, пожалуй, единственная, хоть и не всегда верная сообщница. Не имея вразумительного понятия об истинном, бесконечном, сквозном, так сказать, назначении вездесущего дуэта, выскажемся лишь по поводу того, что нам доступно.
В весьма вольной и наивной форме проживаемое нами время можно представить как торопливую попытку самореализации разума, гальванизируемого волной живительной энергии, исходящей от некоего космического источника жизни. Волной, которая следуя целям неведомого нам севооборота, сеет, лелеет и жнет, оставляя после себя сухую стерню, пожираемую плесенью забвения. Или как заметил бы с чужих страниц циничный церемониймейстер вселенского бала, чье имя слишком хорошо известно, чтобы называть его вновь: педантичное время зажигает и гасит фитили человеческих судеб, а брюзжащее забвение устраняет нагар и копоть оплывших свеч.
Далее: допуская существование космического источника жизни и находясь на гребне исходящей от него волны, спешим предположить наличие предыдущих и последующих жизненных волн, которые бывши и будучи ничем не хуже текущей, накрывали и накроют, а стало быть, оживляли и вновь оживят нас в той точке космического бала, где мы находимся. Более того, есть основания полагать, что следующее оживление произойдет приблизительно через столетие после угасания – такова нынешняя длина полуволны нашего времени.
Как, однако, удивительно может быть устроен этот Космос! Этакая серийная помесь морозильника с инкубатором! Согласитесь, что допуская подобный многоразовый порядок вещей, мы первым делом рассеиваем для себя тьму веков (ибо она не позади нас, как принято считать, а впереди – ведь о прошлом мы знаем куда больше, чем о будущем). Стоит ли говорить, что такая возможность способна взбодрить самый слабый дух и добавить хмельного задора в унылый вопрос о смысле жизни!
Однако как ни соблазнительна наша гипотеза, она ничего не стоит, если в природе отсутствует семя, способное противостоять забвению и оживать с каждой новой волной. И на наш наивный взгляд такое семя существует и хорошо известно всем народам. Да, это она, вечная душа – невидимая и независимая от тела сущность, предвосхищенная одними мудрецами и не опровергнутая другими. Изготовленная в божественной лаборатории, она как нельзя лучше подходит на эту роль и с удовольствием ее играет, когда ее собственные колебания совпадают с частотой предназначенной ей волны. Если, конечно, процессу не мешает реверберация. Можно даже с размахом предположить, что ее чипы населяют все существующие планеты, в том числе необитаемые, терпеливо ожидая, когда там сложатся условия для жизни.
2
Совсем недавно, каких-нибудь две недели назад, или если следовать принятой Аллой Сергеевной хронологии, имеющей закладным камнем событие такое же горестное, как и постэпохальное, а именно: раннюю смерть любимого, уважаемого мужа – так вот, через два года после смерти мужа нашло на нее давно забытое желание перебрать старые фотографии. Словно перед тем как одобрить протокол ее созревших намерений, некто строгий, неподкупный и верховный потребовал приложить к нему иллюстрированное подтверждение ее жития. Не оттого ли так связны и фотогеничны сегодня показания ее памяти, что полумесяцем ранее она, потратив полночи и помогая себе коньяком, склеила из черно-бело-радужных черепков некое внятное, похожее на сосуд подобие своей жизни – на две трети крутобокое, с обожженными молодым пламенем бедрами и одной третью восходящее к цветной глянцевой горловине настоящего: прихотливое прибежище мятежного джина. Может, потому и решила она пойти на «Онегина», чтобы представить строгому суду свою смягченную жаром искусства душу и пластичной ее податливостью убедить его и себя в способности к милосердию (способности, конечно, благородной, но непрактичной, полагал ее жизненный опыт)? Ах, если бы еще она могла объяснить себе, зачем ей это нужно! Может, таким своенравным образом решила она обмануть своевольную судьбу? Или попыталась вправить застарелый душевный вывих? Или вознамерилась с высоты своих достижений бросить к их подножию кость милосердия, похожую на вставший поперек горла вечный укор?
…Никто и никогда ни до, ни после не снимал ее так много и так страстно, как Савицкий. Везде – и в центре его внимания, и в фокусе его сердца была она: его солнце, его луна, его муза. Не удивительно, что значительная часть фотоархива, не попавшая в официальный, салонный, так сказать, альбом ее жизни и хранившаяся безжалостным образом в одном из многочисленных раздвижных шкафов загородного дома, относилась ко времени их свободного союза.
Колюня имел роскошный по тем временам «Зенит-Е» и повадки бывалого фотографа: глазами примеряясь к натуре, он слепыми руками готовил к работе приспущенный к животу аппарат, чтобы вдруг вскинуть его, прицелиться и похитить ее у времени. Добавим от себя: в ту пору она, безусловно, была хороша (впрочем, хороша она и сейчас), и Колюня снимал ее, как иконы плодил. Он словно задался целью явить миру анатомию ее улыбки, для чего острозаточенной долей секунды расслаивал на кадры движение ее лица, нечасто и внезапно озарявшегося лучистым совершенством. Помнится, утомленная его инструкциями вроде «Сядь здесь, повернись к окну, посмотри туда, улыбнись, ну улыбнись же!», она обрывала съемки недовольной гримаской: «А ну тебя!..», и он лез целоваться.
Им были увековечены ее наряды, прически, повороты головы, нюансы настроения, игра света на сцене ее лица – мягкий, не медальный профиль, завлекательный витринный анфас, вопросительный полуоборот, манерные три четверти и ее отстраненные, обращенные на внутреннего собеседника глаза. Все тени, кроме ровных высветленных щек – овальные, выпуклые, растушеванные. Фотофея, да и только! Интересно, что такого надеялся открыть в ней Колюня сверх того, что видели его глаза? Что выискивал в ней его пучеглазый соглядатай, хладнокровно целясь в нее прищуренной диафрагмой?
Она запрещала ему снимать исподтишка, но судя по беглым, недозревшим гримасам, которые он умудрился ухватить, азарт в нем превосходил послушание. И если считать, что лицо, как и язык, состоит из выражений, то впору говорить о грубых, низких словечках, которые злорадный монокль расслышал и записал и которые, как ей казалось, никогда за ней не числились. Господи, боже мой, откуда у нее в те святые, праведные годы вполне оформившийся зародыш равнодушной кривой усмешки? Зачем этот хмурый исподлобья взгляд и перекошенный уголок рта – колючий росток скрытой брезгливости? Или это не более чем неопрятные и временные следы затянувшегося ремонта души?
3
В середине восемьдесят девятого начался ее внезапный и бурный роман с кооперативом, продолжительностью приблизительно равный ее роману с Сашкой. И если мы останавливаемся на нем, то лишь затем что, во-первых, последствия ее любви к нему были куда более благополучными, чем к Сашке, а во-вторых, потому что он принадлежит к разряду раздражителей, которые и довели ее, в конце концов, до Москвы.
Перед этим она с золотым блеском защитила дипломный проект, важно озаглавленный «Технологическое обеспечение и организация швейного потока при малосерийном производстве». Спешим обратить внимание будущих биографов Аллы Сергеевны на то, что именно здесь начинаются истоки ее творческой приверженности к малосерийности, которую она в силу цельности натуры распространила и на прочие жизненные ценности. Подтверждение тому можно усмотреть и в ее тесном дружеском окружении, и в узком перечне привязанностей и увлечений, и даже в количестве детей, которых у нее могло быть в четыре раза больше, не избавься она от двоих на самой ранней стадии и не потеряй одного самым печальным и горестным образом.
Вслед возвращению из Омска, где она, несмотря на настойчивые приглашения последних лет ни разу с тех пор не бывала, последовала бурная всенощная пирушка. Она до сих пор помнит усердие, с которым их общие с Колюней друзья обмывали ее итээровское звание. Помнит свое усталое победное ликование и огненные волны опьянения, которые она пыталась тушить чашками кофе. Помнит разрушительную головную боль следующего дня. Не помнит только количество рюмок водки, которые она выпила, закусывая горьким злорадством, адресованным предателю, не дождавшемуся ее триумфа.
Еще раньше она посмотрела «Интердевочку», нечаянным образом подтвердившую ее язвительное мнение, что женская мода превращается в парфюмированный ажурный шабаш сексуальной неразборчивости. После этого (но не вследствие этого) она трижды отклоняла Колюнины руку и сердце, в промежутках вникая в его возбужденные толкования тех растерянных действий, которые именовались внутренней и внешней политикой партии. Да что говорить! Достаточно чувствительному русскому человеку вообразить верстовой столб с отметкой 1989, и он вновь ощутит те скрытые нарастающие гул и дрожь, какими сопровождается нашествие диких слонов, носорогов, буйволов и черт знает какой еще адской помеси рогов и копыт, от которых начинает опасно потрескивать тело империи.
Что до Колюниных предложений (отклоненных, кстати сказать, с милой признательностью и намеком на надежду), то теперь, когда у нее на руках был диплом, когда все ее прежние отговорки потеряли силу, ее упорное равнодушие к замужеству сбивало Колюню с толку, заставляя нервничать и призывать на помощь Гименея. Возможно, он почуял ее крепнущую готовность пуститься в одиночное плаванье, иначе зачем ему было превращать обходительную, деликатную постель в жаркую потную кузницу.
4
Мавр сделал свое дело – пришел с миром и обратил строптивое руководство фабрики в покладистого союзника. Решительным аргументом для нежелающего поначалу ничего слышать начальника отдела кадров стал авторитетный Колюнин блеф о чуть ли не тайной кампании по развитию нового, а на самом деле хорошо забытого вида частной собственности – кооперативной, которая кое-кому представлялась если не крыльями новой экономики, то уж точно ее оперением. С партией начальник ссориться не захотел, и Аллу Сергеевну отпустили с миром, приложив к договору о мире характеристику – ту самую, которая требовалась.
Оказывается, пройдя за короткое время путь от и до и успешно закончив по пути заочное отделение профильного вуза, она успела проявить себя со всех сторон: сколько ее знаем, сами удивляемся. Вы только посмотрите на нее: активная, инициативная, трудолюбивая, с многообещающими задатками руководителя, с ответственным и творческим подходом к решению производственных задач, с незаурядными конструкторскими способностями и большим опытом моделирования новых образцов одежды! А уж какая общественница – такую неугомонную еще поискать надо! Стоит ли говорить, что она девушка сознательная и политически грамотная, в быту скромная и морально устойчивая, и во всем прочем такая же правильная и принципиальная, как и ее должным образом оформленная и заверенная характеристика. Не удивительно, что в свои двадцать четыре года она пользуется заслуженным авторитетом и всеобщим уважением не меньше чем какой-нибудь ветеран. Ну, в общем, отрываем от себя со слезами и болью в сердце. Нате, пользуйтесь и не забывайте нашу доброту! К сему скрепленные внушительной круглой печатью подписи четырехугольника.
Она с напряженным вниманием прочла советское рекомендательное письмо, сочиненное, как после признается Колюня, им самим, и удивилась тому, как хорошо думают о ней посторонние люди. После чего, спрятав его в долгий ящик, где оно находится, наверное, и сейчас, приступила к строительству кооператива.
Нет, в самом деле – хоть и потрепал он ей нервы, но ума-разума добавил. Посудите сами, каково это: выбраться из теплой уютной норы и оказаться в положении рыскающей рыси – положении, которое одно только и дает возможность почувствовать себя свободным человеком. Редкое, между нами говоря, чувство, доступное лишь тем, кому один бог судья – ворам и художникам, например.
И то сказать: не каждому дано уловить в людском океане рождение свежей волны спроса, а уловив, соскользнуть с ее изнемогающей предшественницы и, примерившись, вскочить на нее, накатившую, и понестись, испытывая вдохновение, дерзость и созидательный азарт. Еще азартней вздымать эти волны самой. Если, конечно, хватает сил. Словом, это вам не фонды на берегу осваивать. Это другое – рискованное и гибельное. Для тренированных и мускулистых. Как она сегодня.
5
«В Москву, в Москву!» – стучало взволнованное сердце.
«Фи, опять клише!» – отвернется капризный читатель. Не клише, а пароль, скажем мы с Аллой Сергеевной. Столетний клич, засиженный мухами кич, общее плацкартное место, столь же многократно использованное, как ее купе и не менее избитое, чем рельсы, по которым катится ее поезд. Впрочем, его подержанная суть никогда не мешала и не помешает ему оставаться квинтэссенцией надежд и упований всех тех, кому Москва – трамплин на небо в алмазах. Потому и стучит их взволнованное сердце.
Кто сказал, что бездействие и пассивное созерцание есть самый верный путь в царство свободы? Кто там призывает не вмешиваться во враждебный человеку ход вещей, чтобы не повредить свою возвышенность и не поцарапать поэтичность? Нет и нет – в Москву и только в Москву! Туда, в горнило жизни, в авгиевы конюшни счастья, в неведомую обитель темных сил! Именно там новая и настоящая жизнь! Словом, в Москву. Но пока только на разведку.
В командировочном задании, выписанном ею на всякий случай себе и подруге (ехали они туда по приобретенным при содействии Колюни путевкам), открытым текстом провозглашалась цель их поездки – изучить насколько это возможно (да возможно ли это?) во что одеты москвички, и какой одеждой и тканями торгуют местные магазины и рынки. Что-то вроде детского оправдания «Мы только посмотрим и вернемся!». Приблизительно так она и сказала бессильно взиравшему на нее Колюне. Но был еще скрытый текст – тот, которому следует перелетная птица, неведомым чутьем, глянцевым оперением, незакатным глазом выбирающая место для гнезда. Разумеется, никому, в том числе и Колюне, знать о нем было не положено.
Уже сам путь в столицу стал частью мечты, этакой энергичной, ритмичной увертюрой в исполнении оркестра стыков. Перед ее глазами проплывала передвижная коллекция пейзажей: безмолвные равнины, звонкоголосые лесные просеки, высокопоставленные вершины гор, кривые зеркальные осколки рек. Ее вниманию предлагались репродукции чужих вокзалов и портретная галерея новых пассажиров, чья тяжелеющая хозяйская распорядительность свидетельствовала об их принадлежности к московской планетарной системе. К сему прилагались цветные эстампы гаснущего неба и гравюры сумерек, тонущих в черном квадрате ночи.