Я и сейчас слышу: «Понимаете, есть штамп, что человек перед смертью, вроде бы, видит всю свою жизнь и имеет возможность подбить итог и понять, как он жил — был человеком или нет. Такая предсмертная математика… А если человек впал в маразм, или у него Альцхаймер, или он, вообще, в коме? Так и уходить, не оценив себя в последний раз? Поэтому я решила, что, раз уж выпал такой длинный досуг, подобью сальдо заранее, пока еще в своем уме. Вас мне бог послал, чтобы Вы мне помогли это сделать. Раз бог помогает, значит жила правильно? Ну, хорошо, а вдруг это — черт? Не отказывайте мне, прошу Вас, Вы сумеете это написать. А вдруг и Вам такая услуга понадобится, со временем? Вот Вам-то Боженька и поможет тогда: точно кого-нибудь пришлет или даст силы сделать это самостоятельно. Договорились?» Конечно, мы договорились. Да и кто мог бы отказать? Я — нет. И вот: пишу эту повесть, которую я решила назвать МАТЕМАТИЧЕСКИЕ ДОСУГИ.
Введение.
Дом был построен в первой трети девятнадцатого века и, якобы, охранялся государством. Доска, утверждающая это, во всяком случае, наличествовала. В те еще годы он был недорогой гостиницей, но после революции, когда — ни с того, ни с сего — в Питере разразился жилищный кризис, его, как водится, пустили под жилье для широких масс победившего пролетариата, почему и перепланировали все нутро. В центре квадратного двора стоял одноэтажный флигель, закончивший свое бренное существование в результате прямого попадания бомбы в сорок втором. Основной дом устоял — все ж таки, не сейчас строили, а вот более молодые внутренности обрушились полностью, что заставило после войны опять все перекроить. Денег не было, и новые перегородки между помещениями делали из досок и сухой штукатурки, в результате чего оказалось, что между соседними квартирами ходуном ходит дощатый щит, а соседние комнаты одной семьи разделяет стена почти метровой толщины. Но кого это интересовало в условиях нарастающего кризиса жилого пространства? Тем более, что комната в этом доме была еще не самым худшим вариантом: самый центр, дом невысокий — трехэтажный, а значит, двор не был типичным колодцем, в нем бывало солнце, росли несколько чахлых деревьев, кусты сирени, а между кустами жили шампиньоны, и за десять-двадцать минут можно было набрать грибочков на ужин двоим взрослым. Правда, на третий год грибы приобрели явный привкус то ли дуста, то ли еще какой химии, и третью охоту пришлось прекратить.
В тот год я иногда выгуливала свою маленькую дочку не в Юсуповском саду, а во дворе, и каждый раз наблюдала одну и ту же картину в низко расположенном окне первого этажа: чьи-то руки придвигали к окну кровать с лежащей в высоких подушках женщиной, и она часами смотрела на нехитрую жизнь, происходящую во дворе. С наступлением тепла окно стали открывать, и я начала здороваться с новой соседкой, а иногда подходила к окну, чтобы ответить на какой-нибудь ее вопрос, заданный слабым голосом.
Она была еще не старая, но дети были уже взрослые — это они открывали окно, двигали кровать и вообще, ухаживали за больной матерью, в меру своих возможностей. Жили все они в других местах, работали, имели детей, и крутиться им, конечно приходилось здорово.
Как я поняла, сопоставив разрозненные фразы, оброненные больной, муж ее служил в Балтийском пароходстве и умер полгода назад от сердечного приступа, хотя никогда на здоровье не жаловался, а с ней во время похорон случился удар, и отнялась нижняя часть тела. В наш дом она переехала из их отдельной квартиры, потому что еще до несчастья они с мужем успели оформить обмен, чтобы помочь детям приобрести жилье и иметь возможность строить свою жизнь самостоятельно. После всего случившегося дети хотели, было, обмен аннулировать, но она отказалась подписать документы и оказалась нашей соседкой.
Как-то так получилось, что я стала заходить к ней днем, когда она бывала одна: почему-то мне это было небезразлично, а потом вошло в привычку навещать ее по несколько раз в день. Дети ее были рады, что днем, когда они заняты, кто-то послеживает за матерью, но продолжали искать сиделку, и нашли очень удачно: пенсионерка из соседнего двора согласилась приходить кормить и мыть больную.
Дополнение к предисловию.
Еще кое-что хочу объяснить. Я не взялась за повесть раньше, потому что сначала не ощущала своей внутренней готовности писать на эту тему: наверное, я была слишком молода для такого труда и для глубокого осмысления событий и фактов, не случавшихся в моей жизни. Опыта мне не хватало, не была я жизнью достаточно бита, чтобы писать о ней. Потом жизнь завертелась вихрем, сломалась, потеряла стержень, и было не до беллетристики. Эмиграция тоже не слишком способствовала писательству, тем более, что адаптация к чужой стране проходила не слишком гладко: моя профессия здесь оказалась не нужной, реальной возможности ее поменять не было, необходимо было придумать, что делать с собой, со своими знаниями и навыками — пытаться применить их или наплевать и изобрести для себя новое занятие.
Одним словом, дел хватало. Для того, чтобы писать, нужно было остановиться, но именно этого я себе позволить не могла: нужно было мчаться во весь дух, чтобы оставаться на месте. И перевести этот самый дух не всегда удавалось.
Так я крутилась год за годом, творческий простой принял такие угрожающие размеры во времени, что я потеряла надежду, когда-либо снова начать писать, но жила в постоянном кружении отдельных строк и целых абзацев — даже не в мозгу, а, казалось, во всем теле — придумала во время поездок в транспорте роман, который благополучно сгинул во мне, так как записать его времени не было, и он погрузился в глубины памяти, без надежды всплыть когда-либо на ее поверхность; сочинялись стихотворные строфы: организм хотел писать, а я ему не давала удовлетворить это желание.
Наверное, так бы все и закончилось ничем, если бы я не заболела всерьез, не вынуждена была бросить работу и засесть надолго дома. Сначала я страшно переживала свое вынужденное безделье, потом успокоилась, стала много читать, слушать музыку и потихоньку приходить в себя. В душе все прочнее устанавливалась та тишина, которая раньше всегда предшествовала затяжному писательскому запою и которую я очень в себе любила. Я становилась отрешенной от окружающего мира, видела и слышала его, как сквозь вату или пелену тумана. Я была вполне адекватна, готовила еду, занималась садом, принимала гостей, но все это было не со мной, между мной и семьей, садом, гостями висел марлевый занавес: все было видно и слышно, но не отчетливо, и я тоже была для мира неотчетлива.
Пребывая в этом состоянии, я однажды услыхала, работая в саду, что в доме звонит телефон. Мужской незнакомый голос спросил меня.