Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1

Трегубова Елена

Роман-Фуга. Роман-бегство. Рим, Венеция, Лазурный Берег Франции, Москва, Тель-Авив – это лишь в спешке перебираемые ноты лада. Ее знаменитый любовник ревнив до такой степени, что установил прослушку в ее квартиру. Но узнает ли он правду, своровав внешнюю «реальность»? Есть нечто, что поможет ей спастись бегством быстрее, чем частный джет-сет. В ее украденной рукописи – вся история бархатной революции 1988—1991-го. Аресты, обыски, подпольное движение сопротивления, протестные уличные акции, жестоко разгоняемые милицией, любовь, отчаянный поиск Бога. Личная история – как история эпохи, звучащая эхом к сегодняшней революции достоинства в Украине и борьбе за свободу в России.

И кроме всего прочего, я подзадолбалась встречаться с тобою в отелях, любимый! Нет, это не причина, почему я вот сейчас вот не отвечаю тебе на эти вот твои звонки! Даже не мечтай. И – нет! – это даже не ответ на эти твои вчерашние му-му-му! Это я так просто – к слову пришлось, перед тем как пойти пописать. Тем не менее: под-за-дол-ба-лась!

А этот твой неисправимо провинциальный выбор гостиниц: по принципу, чтобы обязательно до тебя это место уже кто-нибудь из celebs засидел!

А этот промозглый Hotel des Bains на Лидо! Где ты заставил меня выживать сутки до твоего звонка! Причем с твоей стороны это ведь явно был крайний эстетский изыск! Ты же ведь явно рассчитывал страшно меня впечатлить, признайся, любезный? Вау-вау. Ну как же: мелкий бес когда-то сплавил сюда продукт собственной бездарной жизнедеятельности – немецкого писателя-мещанина-педрилу – на некрасивую педофильскую кинематографическую смерть (фуу-у, крашеный ус подтек). Действительно! Чего б тут ради этого не посидеть не помокнуть? Чего б тут, ради этого заодно, за компанию, не подохнуть от холода и влажности? Ради тебя, безукоризненного литературного и климатического дальтоника. Усипусик ты мой. Кстати, шел дождь, и лупило так, что уже непонятно было, с какой стороны: пустой пьяджо превратился в сияющую опрокинутую и отражающуюся самой же в себе лужу, в центре которой резвились и дурачились два шоколадных полуголых боксера: оба, едва завидев меня, подбежали поздороваться, радостно обслюнявив мне колени и руки (нет, не спортсмены – собаки. Не ревнуй. Мало мне было мокрого), а от меня наперегонки рванули к морю, при этом летящие их глицериновые слюни сверкали полуметровыми завитыми леденцами слева и справа по диагонали, а как только жилистые их голени достигли первой волны, дождь уже зримо полетел в обратный путь, к небу, а боксеры, сцепившись, и симметрично пытаясь сорвать зубами друг с друга эластичные насквозь мокрые, и наверняка неприятно ощущавшиеся на коже, красно-синие комбинезоны, как будто утирали мордами о подмышки друг друга брызги пота на ринге, пока их близорукая и явно еще и с какими-то осязательными расстройствами заводчица, судя по возрасту – эмигрантка минус первого заезда, все пыталась дрожащими ручками настроить против ливня свою белую старческую парасольку, и все крутилась и метила, стараясь поймать волну ветра и взнуздать его, но тот дурачился тоже, не позволял на себе прокатиться, и посекундно менял все планы, и взбрыкивал, от чего парасоль вспархивала, и в самый разгар борьбы старушка, чисто случайно целившаяся в тот момент ровно в меня, вдруг не выдержала – и спустила тетиву, так что я едва увернулась от несшейся мне прямехонько в лицо распахнутой здоровенной стрелы с кокетливым мокрушным белым опереньем, а стрелявшая, ничуть не смутившись, и моментально забыв про улетевший зонт, вертелась дальше как волчок, размешивая песок лакированными, тонущими и мокро скрипящими, как чайная ложка в сахаре, белоснежными кубическими каблучками, и забористо кричала с милейшим старомосковским прононсом своим псам – единственным живым существам на целом пляже, которые понимали, о чем она: «Давайте пойдем покупать!», – и заливисто хохотала.

Хорошо еще, что ей в руки не попались более крупные особи – солнечные зонты, которые нахохлено стояли, у запертых купальных кабинок, со связанными крыльями. Пришлось, от греха подальше, перебраться на соседний пляж – для паралитиков. Где смиренные обитатели реабилитационного центра под садистским надзором плоскогрудых медсестер в синих накрахмаленных формах послушно делали стационарные дыхательные упражнения на крытой веранде, а редкие бунтари, чтобы избежать экзекуции, тихо окапывались по линии моря под черными безразмерными гулкими от капель вороньими зонтами на своих двухколесых танках, в засадах на песке, или, кто пошустрее, на карачках делал вид, что срочно ищет у воды что-то крайне важное, забытое (безвозвратно утерянное) перед дождем. Нет, в фартуках были медсестры – а не инвалиды, догнал? В коротеньких таких, форменных передничках, и блузочках, с оборочками: словом, всё, как ты любишь, как буфетчицы. Сюсипусик ты мой. Ага. Что слышал. Шучу. На самом деле, они все, как на подбор, наоборот, были в длинных, консервативных льняных колоколах-юбищах, и бесформенных синих топах, а оборки вообще состригли, для строгости, чтоб тебя позлить. Короче. Понял? Любезный? Приём-приём? Мне надоело ждать твоих звонков где ни попадя, высиживать мобилу как дурное яйцо, пока ты, наконец, проклюнешься, и неправдоподобно бабским соскальзывающим из трубки в мое ухо голоском, каким-то ядовитым, обмазывающим изнутри ушное отверстие тембриком (ты ведь замечал, милый, катастрофическую разницу настроек: когда ты вполне удачно изображаешь крутя́к на публике – или когда ты сюсюкаешь со мной по телефону, бездарно и безухо пытаясь войти в любовный раппо́рт?) продиктуешь мне новый номер, на новую, присланную мне туда за несколько минут до этого с очередным твоим посыльным хмырем туземскую симкарту, пока они, эти сим-карты, обе еще «свежи», по твоей же корявой метонимии, потом экстренно упаковывать себя в аэропорт или автомобиль – и переезжать из одного отеля в другой, «доверенный», или в следующий, еще не слишком загаженный свиданиями город – или, доверяясь кому ни попадя, то есть хмырьку номер два и хмырюге номер три, названным мне тобой по телефону поименно (но, без сомнения, лживо), отправляться на снятую только что виллу или квартиру: «освежеванный свежачок» – как ты добавляешь сразу же после встречи, считая, что каламбуришь, потирая ручки, как муха, если все удалось. Подзадолбалась. Мне надоели эти передаточные звенья, которыми уже испохаблены полкарты Европы! Заманалась вставать на крыло по звонку: «эволюция позвоночных» – ох уж мне все эти твои поминутные смехухочки да прибауточки! Острословчик ты мой.

Как будто в издевку, когда я вернулась с пляжа на Лидо в гостиничный парк, единственной породой пса, который в тот день не кинулся мне навстречу, стал злющий бетонный дог, отлитый в натуральную величину с вкраплением подручного, вернее подножного, здесь же найденного (гравий-гипс-грязь), материала, и, видимо, с натуральной душой прототипа: с истеричными глазами энтузиаста, готового стерпеть и одобрить все уродства заводчика – включая удар ботинком в поддых – с отбитыми ушами и вечнозеленой слезой под правым глазом: зверь чем-то напомнил мне твою жену. Слепок пороков хозяина, в бетоне.

Глава 1

– Жи-ррр-аааф! Жи-и-ррра-а-аф!

Темнота кликалась и дразнилась где-то далеко, в самой глубине подвала, грассируя и жеманничая, размешивая себя сахарным и певучим картавым мужским голоском:

– Жиррраф-жиррраф-жиррррра-аф!

Надо было бы повернуть назад, потому что она и так уже прошла насквозь, вглубь, три комнаты: в первой ей показалось слишком близко к дворику, где между неряшливыми только что зацветшими ясенями еще прочно застрял оранжевый ясный апрельский вечер, а две строгие, явно режимные («системные», как они презрительно называли таких между собой с подругой в школе) старушки, одна в дорогой мышиного цвета шали с кистями, другая в малиновом кэппи с пумпоном и шерстяном бордовом костюме с юбкой по колено, до обморока укачивали своих неприятно энергичных и до ужаса похожих друг на друга толстых белобрысых внучков, – одного на качелях (этот остервенело дергал железные поручни, как клетку, и сучил ногами, норовя на обратном излете побольнее садануть сандалем бабку), а другого в сидячей коляске, из которой тот уже как только ни выкручивался, пытаясь всеми конечностями вытечь на песок то с одного, то с другого бока из-под садистски прочно пристегнутых помочей, отчего казалось, что рук и ног у него как минимум в два раза больше, чем у первого, корчившего ему рожи с качелей, чье место он явно метил занять; но качели были только одни; и иезуитская старая дама в кэппи приподдавала коляску, зачерпывала мальца как лопатой и слегка подбрасывала вверх, как будто в издевку ровно в том самом ритме, что и ее товарка орудовала с качелями; отчего ее пассажир злился, краснел, набухал и выёживался, однако почему-то еще не ревел, – обе внуконадзирательницы недовольно проследили, как девочка в возмутительно сиреневой куртке и вызывающе белых джинсах направилась к железному навесу, отогнула ржавый лист-нарост (железная труха посыпалась под сиреневый рукав и на правое белое колено), наполовину заслонявший сверху дверь в подвал, нагнулась и шагнула внутрь. Во второй комнате – оказавшейся довольно длинным сумеречным коридором, она все еще продолжала слышать скрип качелей: вторая бабка, видимо, уже унялась, потому что рёва все так и не последовало; ей показалось, что песок на бетонном полу под ногами пошел под уклон, и ноги как-то сами собой покатили дальше. Свернув в ответвленьице направо, она промахнула через мелкий предбанник, повернула налево, попала еще в один, совсем уже темный коридор, подалась в первое же ответвление налево, выбила случайно мыском деревянный колышек из-под тяжелой синей клеенчатой двери с грязной ватной грыжей, дверь тут же за ней захлопнулась, поддав ускорения; она влетела в следующее помещение, чуть не упала со ступенек, спрыгнула, чтоб не считать, наугад, и приземлилась на корточки уже совсем в глухой темноте.