Джон Фанте (1909-1983) – классик американской литературы ХХ века, довольно поздно пришедший к современному читателю. Честь его повторного открытия принадлежит другому великому изгою изящной словесности – Чарлзу Буковски: «…Как человек, отыскавший золото на городской свалке, я пошел с книгой к столу. Строки легко катились по странице, одно сплошное течение. В каждой строке билась собственная энергия, а за нею – еще строка, и еще, и еще. Сама субстанция каждой строки придавала странице форму, такое чувство, будто что-то врезано в нее. Вот, наконец, человек, не боявшийся эмоции. Юмор и боль переплетались с изумительной простотой. Начало этой книги явились мне диким и невозможным чудом…»
Один
В порту Лос-Анжелеса я много где поработал, – семья наша была бедной, а мой отец умер. Сначала, сразу после школы, я рыл канавы, но недолго. Каждую ночь не мог заснуть от боли в спине. Мы рыли яму на пустыре, тени там никакой и в помине, солнце жарило прямо с безоблачного неба, а я торчал в этой яме вместе с парой детин – рыли землю, потому что им это нравилось, беспрестанно ржали и рассказывали анекдоты, ржали и курили горький табак.
Я начал было с остервенением, а они расхохотались и сказали, что немного погодя я кое-чему научусь. Затем кайло и лопата потяжелели. Я сосал сорванные мозоли и ненавидел этих мужиков. Однажды в полдень я устал и присел – и посмотрел на свои руки. И сказал себе: почему бы тебе не бросить эту работу, пока она тебя совсем не доконала?
Я встал и метнул лопату в землю.
– Мальчики, – сказал я. – С меня хватит. Я решил принять место в Портовой Комиссии.
Потом я мыл посуду. Каждый день выглядывал в оконную дыру и видел сквозь нее кучи мусора – изо дня в день, – и мухи зудели, а я стоял, точно домохозяйка, над стопой тарелок, и руки мои были омерзительны и плавали в синеватой воде дохлыми рыбами, когда я бросал на них взгляд. Начальником был жирный повар. Он грохотал кастрюлями и заставлял меня работать. Я был счастлив, когда муха садилась на его обширную щеку и отказывалась улетать. На этой работе я продержался четыре недели. Артуро, сказал я, будущее у этой работы весьма ограниченное; почему бы тебе не бросить ее сегодня же вечером? Почему бы тебе не сказать повару, чтобы он пошел в жопу?
Два
Мы жили в коммунальном доме по соседству с кварталом филиппинцев. Их приливы и отливы зависели от времени года. К началу рыболовного сезона они съезжались на юг и возвращались на север к сезону сбора фруктов и салата возле Салинаса. В нашем доме была одна филиппинская семья, прямо под нами. Жили мы в двухэтажном строении, обмазанном розовой штукатуркой, и целые пласты ее отваливались от стен при землетрясениях. Каждую ночь штукатурка впитывала туман, как промокашка на пресс-папье. По утрам стены были не розовыми, а влажно-красными. Красные мне нравились больше.
Лестницы пищали, словно мышиные гнезда. Наша квартира – самая последняя на втором этаже. Едва я коснулся дверной ручки, как внутри у меня все опустилось. Дом всегда на меня так действовал. Даже когда мой отец еще не умер и мы жили в настоящем доме, мне там не нравилось. Всегда хотелось оттуда сбежать или что-нибудь там поменять. Интересно бывало представлять себе, каким бы стал дом, если б там что-нибудь было по-другому, но я ни разу не придумал, как именно в нем что-нибудь поменять.
Я открыл дверь. Темно, темнота пахнет домом, местом, где я живу. Я зажег свет. Мать лежала на диване, свет ее разбудил. Она протерла глаза и приподнялась на локтях. Всякий раз, видя ее полусонной, я вспоминал времена, когда был маленьким и залезал по утрам к ней в постель и нюхал, как она пахнет, спящая, а потом вырос и больше туда забираться не мог, поскольку уже не получалось отделаться от мысли, что она моя мама. Запах был соленым и масляным. Не получалось даже подумать о том, что она стареет. Мысль сжигала меня. Мать села и улыбнулась мне, волосы перепутались со сна. Что бы она ни делала, все напоминало о том, как я жил в настоящем доме.
– Я уж думала, ты никогда не дойдешь до дому, – сказала она.
Я спросил: