Июнь 1950 года, Вашингтон. Идет суд над Марией Эпрон: ее обвиняют в убийстве американского агента и работе на советскую разведку — если Марию признают виновной, ей грозит электрический стул. Адвоката у нее нет. Единственная ее защита — собственные воспоминания, пленительная красота еще не постаревшей женщины и артистический дар. Процесс над беглой русской актрисой будет длиться четыре дня. Но за этот короткий срок читатель вместе с героиней побывает в кремлевском закулисье, на сценах ведущих московских театров, переживет тяготы сталинских репрессий, окажется в далеком Биробиджане, столице Еврейской автономной области в Сибири, узнает о тяжелейшей судьбе пленников ГУЛАГа, окунется в мир бродвейских постановок. Вся эта запутанная история — правдивость которой судебная комиссия ставит под сомнение — не случилась бы, если бы одной темной зимней ночью молодая актриса не попала на закрытый ужин с Вождем.
День первый
Вашингтон, 22 июня 1950 года
— Сообщите, пожалуйста, ваше полное имя и нынешнее место жительства.
— Мария Магдалена Эпрон, Хестер Хаус, Хестер-стрит, 35, Нижний Ист-Сайд, Нью-Йорк.
— Давно ли вы там живете?
— Больше года, с февраля 1949-го.
Москва, Кремль
Разумеется, она все помнила. Тогда была совсем юной, еще не было двадцати. Жуткие, голодные годы. Память все сохранила до малейших подробностей. Да и как избавишься от таких воспоминаний?
Она прибыла в Кремль как принцесса. На заднем сиденье служебного автомобиля рядом с Галей Егоровой. Уже стемнело, когда «Волга» затормозила у Никольских ворот. Стражи, окутанные паром от собственного дыхания, замерли в свете прожекторов — на плече ружья с примкнутыми штыками. Следующий пост был уже на самом въезде в Кремль. Из сторожевой будки вышел начальник караула. Он улыбнулся, обнаружив на водительском кресле шофера начштаба. А когда Галя приоткрыла окно, совсем уж разулыбался и козырнул.
— Товарищ Егорова…
— Бедный Илья Степанович, опять вы на посту в такую холодину!
Вашингтон, 22 июня 1950 года
Марина замолчала. В наступившей тишине мне чудилось это звяканье ножа о рюмку.
Она говорила почти час. Пальцы стенографисток будто неслись галопом вдогонку ее словам. Она не затягивала пауз, отлично владея своим дыханием. Зал завороженно следил, как снуют губы Марины Андреевны Гусеевой. Как меняется выражение лица, как она играет руками. Было ясно, что монолог — ее стихия.
Она выпила воды. Налила стакан и опять выпила до дна. Ее прическа немного сбилась. Элегантным, выверенным жестом она закинула непокорную прядь за ухо.
В этой возникшей паузе нам будто еще слышался ее голос с характерным акцентом. Виделись сцены того кремлевского ужина. Я воспользовался заминкой, чтобы осмыслить свои впечатления.
Москва, Кремль
Это был роскошный американский граммофон новейшей конструкции. Черный, лакированный, огромный словно комод. В его раструбе из красноватой меди, напоминавшем гигантский цветок, лица отражались будто в кривом зеркале. Такой граммофон был один на всю страну. Сталин к нему относился трепетно. Самолично клал пластинку, заводил его, устанавливал иглу. Никому не давал к нему притронуться.
Сотрапезники внимательно следили за его манипуляциями. Его коротковатые бледные пальцы осторожно сжимали поблескивавшую металлом граммофонную ручку. Наконец заскрипела игла, и вдруг вспыхнула музыка. Резко, оглушительно вступил оркестр. Потом раздался женский голос с легким тремоло.
Опера! Итальянская опера!
Сталин улыбнулся. Он дирижировал правой рукой, подчеркивая нюансы, которые скрадывал механический прибор. Женский голос оборвался на жалобной ноте. Оркестр громыхал, скрипки отзывались медью раструба. В музыку врывались хрипы. Пластинка была порядком заезженной. После пары нот, взятых то ли органом, то ли кларнетом, сталинский голос заглушил тенора:
Вашингтон, 22 июня 1950 года
— … Так я и сделала, затаилась, как мышка.
— Мисс… Погодите… Минутку!
Это был Никсон, так вцепившийся в микрофон, словно боялся, что его отнимут.
— Всем известно, мисс Гусьева, что жена Сталина умерла в больнице от приступа аппендицита.
День второй
Вашингтон, 23 июня 1950 года
— Привет, Ал!
Звонок раздался в полдевятого.
— Твою русскую начнут снова потрошить сегодня в два. Ты допущен.
— На каких условиях?
Москва
Москва уже была не Москва. Всего через сутки с начала войны это был совсем другой город. Потом начались бомбежки. Армады немецких самолетов в летнем небе напоминали толпу тараканов, ползущих по чистой скатерти. Ночами вселяли ужас душераздирающие стоны пикирующих бомбардировщиков. Горели, рушились дома. На улицах витала кирпичная пыль, забиваясь в рот, в глаза. Москвичи будто ослепли от ужаса.
Бомбы разрывались в самом центре Москвы — у здания Московского университета на Моховой, прямо рядом с Кремлем. Большой театр пострадал от взрыва. Но фашистские «хенкели», «юнкерсы» не брезговали и кварталами деревянных домишек. Наоборот, рассчитывали, что от этой спички загорится вся Москва. Случалось, дым от пожарищ застилал солнце. Тротуары были густо усеяны цементной крошкой.
Немецкие орды наступали стремительно. К концу сентября фашисты были уже под Москвой. У военкоматов выстраивались очереди. Мужчины рвались на фронт. С началом войны угнетенный народ будто расправил плечи. Гнев на фашистских захватчиков оказался сильнее страха. Люди были готовы биться до победы, забыв все унижения, отринув робость, которую Сталин посеял в их сердцах. Возродился, казалось, уже забытый русский кураж.
Москвичи дежурили на крышах во время авианалетов, чтобы гасить зажигательные бомбы. На некоторых домах были установлены зенитки. Люди научились отличать звук «хенкеля» от «мессершмитта». Штурмовики пикировали с устрашающим воем, почти задевая крыши, чтобы сеять смерть. Охотились на всех без разбора — на детей, стариков… Бомбардировщики, наоборот, парили высоко в небе. Их мерный, даже умиротворяющий рокот, однако, предупреждал, что вот-вот раздастся губительный свист падающих бомб.
Вашингтон, 23 июня 1950 года
Комиссия выслушала Маринин трехчасовой монолог, ни разу ее не прервав. За эти три, если не больше, часа ни Кон, ни Маккарти, и вообще ни единый член Комиссии не встрял с каким-нибудь дурацким вопросом. За всю историю КРАД такого еще не случалось.
Никсон и Маккарти хищно оскалились, когда Марина говорила о своих антисемитских выпадах. Кон время от времени все же порывался задать вопрос, но Вуд, всякий раз остановив его взглядом, поощрял женщину:
— Продолжайте, мисс.
И Марина спокойно продолжала с того места, где остановилась. Надо сказать, что еврейская байка позабавила почтеннейшую Комиссию. Возможно, эти парни тоже рассчитывали дотянуть до ста двадцати.