Хатшепсут

Галкина Наталья Всеволодовна

Рождающаяся Империя всегда определяет место, где будет стоять ее Столица. Боги мировых пантеонов стекаются на ее набережные и вдыхают в гранит древнюю силу. И новоявленный стольный град начинает выращивать свои мифы, бредущие вдоль ровных проспектов, и сказания дождливых небес, обитающие в лабиринтах проходных дворов и бесконечных квартир в зыбком пламени свечи… И только ее пламя проведет нас по текстам Натальи Галкиной — текстам завершающегося времени!..

СВЕЧА

1

Сколько я себя помню, сколько все мы себя помним, Город не переставал удивлять нас. Впрочем, чего было ожидать от места жительства, сложившегося не на торговых путях, не на этих особых точках пересечения силовых линий рек, дорог или огнеупорных глин; нашего-то жительства место возникло железной волею одного человека, задумавшего его, измечтавшего, видевшего во снах, иногда, должно быть, и в кошмарных, — и воплотившего в явь почти насильно. С самой, надо думать, первой минуты, с момента возникновения, главная тема Города — сны наяву. Сны наяву, бродящие по кварталам вдоль порталов, по каналам неудавшимся в духе венецианских.

Итак — Город не переставал удивлять горожан, как бы переставших уже и удивляться. Так сказать, присмотревшихся. В один Новый Год, например, снега не было вовсе. Никаких следов зимы. Все — зловещее, серое; замерзшая сухая земля (лунные, в некотором роде, пейзажи) в парках. Незадолго до полуночи ветер гонял по тротуарам и мостовым (со скрежетом жестяным) сухие листья. Листья неистовствали, как лысогорские ведьмы. Мерзость была изрядная — таково, что не просто атеисту, а научному даже атеисту и лектору по распространению хотелось незаметно перекреститься.

Другой Новый год встречали мы под проливным дождем. Этому и вовсе никто не удивлялся: эка невидаль! Хлопало, капало, лило и остатки робко выпавшего ранее снега смыло к утру.

В тот Новый год, о котором веду я речь, Город предстал в таком морозище, какого более ста лет не помнила многострадальная служба погоды и газеты архивные. Дело ночью шло к сорока градусам ниже ноля по Цельсию. Лопались трубы центрального отопления. По улицам с воем и ревом проносились аварийные машины и только чинить и успевали — если успевали. Печей в домах давно уже не было; мы люди цивилизованные, газом с кухонных-то плит особо квартиру не натопишь, да оно и рискованно; жгли свечи; подтапливались приемниками, магнитофонами, проигрывателями, — всем, что имело хоть какой огонечек. Жгли свет. Дышали.

У Города, кроме всего прочего, было одно феноменальное свойство: он снился время от времени всем жителям, меняя обличья: то представлял на обозрение спящих какие-то недостроенные памятники, соборы, ступени и дворцы, то известные улицы и зданья выказывал в видоизмененном состоянии, играя цветом их и формою, то дразнил несуществующими кладами, то подсовывал потайные квартиры, где их и быть-то не могло (например, в стенке подворотни), и прочее.

2

За моей спиной осталась дверь на улицу со свежеморожеными прохожими и витрина со свечою. Ни одного цветочного горшка, ни полки, ни прилавка, ни кассы — ничего. Зеркальная стена, в которой отражалась витрина с картиной ледяного вечернего Города и моя не очень-то умная физиономия, только подчеркивала этот обезличенный серый, плохо освещенный колеблющимся огоньком свечи объем. В торцевой стене находилась дверь в глубину, в служебные помещения, где ожидал я увидеть задремавшего сторожа или сторожиху, пренебрегающую правилами противопожарной безопасности. И эта дверь открылась передо мною легко и легко за мною закрылась. Я оказался в некоем предбанничке, стены которого выкрашены были в казенно-шаровый цвет, как броня на линкорах. В тамбуре было светло от окна, подсвечиваемого окнами квартир двора-колодца. Но какая-то странность имелась в воздухе, дым, что ли, хотя дымом не пахло; туман, как в лугах по утрам… но какой, с позволения сказать, туман может быть зимой в служебном помещении? Сырости я не ощущал, так что источником этого пара, взвеси этой, вряд ли могла быть очередная лопнувшая батарея. И — полная тишина. Я стоял в нерешительности; легкий шорох, сопровождаемый движением, у ног моих вывел меня из состояния кататонии; взглядевшись, я увидел маленького серого мышонка, который ничуть не боялся меня, сидел в метре и, похоже, тоже глядел на меня изучающе. Потом мышонку, чувствовавшему себя здесь хозяином, вид мой наскучил, он повернулся ко мне — как сказать? спиной? задом? хвостиком? — и отправился по своим делам. Он шмыгнул за угол этого туманного тамбура, предбанника этого, и только я его и видел. Зато он показал мне, что предбанник сообщается с коридором или прихожей, и, чиркнув спичкой, я отправился за мышонком. Зайдя за угол я увидел длинный коридор, настолько длинный, что мне стало как-то не по себе; к тому же, вопреки законам перспективы, он не сужался там, в необозримой дали, а скорее расширялся или, как минимум, оставался таким же, как и здесь, где я стоял. И там, вдалеке, он был освещен. Так что спички мои были без надобности. Мне бы вернуться, но я пошел по коридору.

Ничто меня пока особо не настораживало, вот разве что длина, длина коридора была, мягко говоря, преувеличенной; что касается коридора самого по себе, так у нас учреждений без коридоров не бывает, у нас и квартир коммунальных без коридоров нет; а коммунальная квартира, на мой взгляд, — некий род учреждения, малая модификация, так сказать. Не знаю, сколько я прошел по нормальной — если можно так считать — части коридора, снабженной с двух сторон закрытыми дверьми с табличками, которые никто никогда не читает; но двери кончились и коридор превратился в анфиладу комнат… жилых, что ли? но я никого не встретил ни в первой, ни во второй, ни в пятой; во всяком случае, это должны были бы быть жилые комнаты, ибо в них стояли вещи, валялись одежды, имелись буфеты, бюро, платяные шкафы, этажерки и прочая мебель. И комнаты-то были очень разные… ну, как бывает в коммунальных квартирах, где справа живет скрипач, слева водопроводчик, а по центру алкоголик беспробудный. Но что-то не видел я квартир в форме анфилады. Это ведь даже не «сугубо смежные», как в объявлениях по обмену пишут, а еще того круче. В некоторых комнатах горел свет. И тишина, безлюдье. Музейно-театральная обстановочка. Декорации по Станиславскому — полная достоверность. Вот, например: шестая (или седьмая?) — огромный пузатый шкаф; в нем костюмы какие-то темные, платья женские длинные и почему-то несколько шляп с полями и со страусовыми перьями. В углу старинный туалет с огромным зеркалом, зажатым между двумя тумбами, состоящими из ящиков. На столешнице перед зеркалом салфеточка вышитая… сейчас, мне кажется, даже старушки салфеточек не вышивают; то ли время не то, то ли старушки не те; жена моя, к примеру, будем живы, не помрем, будет в старости вышивать непременно… ну, да не о том речь; а на салфеточке лежат часы, множество часов разного размера, по большей части огромные старомодные мужские часы типа брегета. И каких только там не было! Серебряные с чернью на отскакивающей крышке; позолоченные с эмалевыми циферблатами с тонюсенько прорисованными цифрами; но больше всего поразила меня тяжеленная, как пасхальное сувенирное яйцо, времен царя Гороха, фарфоровая луковица, уснащенная лепными цветами и листьями по краям, нежного бело-розового цвета. Я взял часы в руки и дальше пошел. В жизни ничего не крал, не брал, не знаю, что меня дернуло; впрочем, мысль была, идя обратно, положить на место; поиграть, вроде как взял, что ли?

В следующей комнате пахло керосином, которым, по-моему, протирали старомодную толстопузую мебель, и горела над круглым столом со слоновьими ножками огромная лампа на цепях с круглым бело-зеленым дном. Венские стулья-гнушки стояли вокруг стола. В чашках стыл недопитый чай. На кузнецовском блюде скучали печатные пряники: рыбка, Снегурочка, кот, голубь… А в комнате за этой все перевернули вверх дном. Письма и бумаги, вывороченные из ящиков письменного стола, грудами устилали пол, стол, стулья, диван; из платяного шкафа свисали комьями тряпки. Битая посуда валялась в углу. Все было почему-то присыпано пухом из вспоротых подушек, пуговицами, рассыпанной разноцветной фасолью. Стекла фотографий на стенках перебиты в мелкие дребезги. Двигаясь дальше, я поразился окнам, заклеенным, как во время войны, полосками бумаги крест-накрест.

Но конца анфиладе, похоже, не предвиделось; я шел и шел, все новые помещения встречали меня, перспектива открывалась на обе стороны внушительная. Очевидно, следовало вернуться, как подсказывал здравый смысл; но любопытство толкало меня вперед, и я стоял, как буриданов осел. Внимание мое привлек сидящий на пианино фарфоровый китаец. Я трогал его голову и плоские руки, китаец кивал головой, качал руками. Какое-то движение почувствовал я за спиной, и в момент, когда я обернулся, одна из дверей в глубине анфилады захлопнулась. Я побежал обратно, дергал за ручку, стучал, кричал — ни звука. Путь назад был отрезан. Мне стало отчасти легко, хотя я и испугался, надо признаться, сердце-то сжалось; но зато и выбора у меня теперь не было. Впрочем, подумал я, может, это и к лучшему; о выборе, между прочим, об альтернативах этих самых я часто в последнее время задумывался. Возможность выбирать, как сейчас мне кажется, часто дурные наши человеческие свойства выявляет, капризы там всякие, леность, грубость, подмену истинных мотивов мнимыми и все такое. Мне на сегодняшний день больше стали те люди нравиться, у которых выбора нет. Ну и накаркал. И пошел я вперед, теперь уже стараясь двигаться тихо, вслушиваться и всматриваться.

И вдруг там, впереди, в дали той необозримой, — да где же это я, в конце концов?! — взрыв голосов.

3

Жоголов шел чуть-чуть впереди; доходя до каждой следующей двери, он замирал на минуту в проеме и, никого или ничего опасного не увидев, делал мне знак. Мы быстро проходили комнату — и опять эта пауза у порога. Двигался он бесшумно и стремительно, и теперь напоминал мима или актера балета — ни одного лишнего жеста, все плавно, экономно, как в танце. Мы вступили в пространство большой комнаты с ярко-синими обоями, завешенными множеством картин и картинок, когда он, быстро озираясь, сказал мне:

— Стойте.

Вынув из кармана портсигар, он быстро прошелся по комнате, вернулся, покрутился у стола, сказал: «Тут…» — и подозвал меня:

— Сюда идите.

Я подошел.

4

Я чуть носом не уткнулся в спину своего проводника, который внезапно остановился в дверном проеме. Он не подал мне знака об опасности, но повернулся, просто стоял и смотрел. Заглянул в комнату и я — из-под его плеча. В комнате были люди.

Похоже было, что здесь собираются снимать фильм из старинной жизни, но аппаратуру киносъемочную занести не успели, режиссер запоздал, а актеры, добросовестные актеры, не теряя времени даром вживаются в образ, входя в роль, создают настрой… или как там это у них называется. Герой сидел у клавесина… впрочем, скорее это была фисгармония, по крайней мере, у своего чудака-приятеля видел я фисгармонию, похожую на такую вот клавишную штуку; что касается клавесина, затрудняюсь, последний раз слышал в Филармонии в детстве, жена не любительница классической музыки, а одного меня и вовсе в концерт не затащишь.

Итак, герой сидел у клавесина, при свечах, как ему и положено, в парике, как и следует по роли, и листал ноты. Героиня сидела в кресле с книгою на коленях, наклонив голову. Похожи были они на трубочиста и пастушку из сказки Андерсена, маленькие, нереальные, шелк, кружева, пудра. Под музыку Вивальди, под старый клавесин. Наконец, он заиграл, это напоминало музыкальную шкатулку, дама наклонила головку и поворачивалась к нему, вот только движения были однообразные и затверженные, и голубые глаза ее блеснули стеклянным блеском… а ведь это кукла, мать честная, кукла в человеческий рост!

— Слышал я, сударь мой, — раздалось из-за высоченной шелковой ширмы в углу у окна, — что в зале небезызвестного камергера и кавалера на Невской перспективе некий мастер Франсуа из Парижа художественную машину показывает, которая представляет пастуха и пастушку в натуральную величину на манер оных, тринадцать арий на флейтоверсе играющих?

— И, милый, — отвечал с хриплым хохотком невидимый собеседник, — оные кавалер и дама — крепостных моих работа, и Ванька мои с Сенькой ничуть Франсуа не уступают; разве что его пара сидит под тенью дуба, на котором движутся птицы разного рода и голос свой с тоном флейты соединяют, а мои окромя кур да кукушек ни о каких птицах понятия не имеют…

ЧЕРВОНА РУТА

Слушай теперь про кремлецов.

Да, да, они кремлецы, а не кремлины, кремлины — название неправильное, его придумали друзья переводчиков, переводивших книжки про гоблинов. Это ведь тебе не любители крема, а жители Кремля.

Чего только про них не врут! Ох, много про них врут, так и заливают, и загибают, язык без костей у людей, это всем известно.

Наглая ложь, к примеру, что кремлецы зародились после девятьсот семнадцатого года. Да они с самой постройки кремля в Кремле обитают. Другое дело, нынешние прежним в подметки не годятся, повыродился народец и даже извратился; но в корне неверно на основании данного факта утверждать, что у них и предков-то не было.

Еще болтают: кремлецы якобы энергетические вампиры. Чистой воды напраслина. Ежели к чему кремлец и норовит присосаться, так только к душе; а поскольку души наличие до сих пор не все признают, в отличие от биополя, факт сей остается без внимания и в некотором роде искажается.