Теплые вещи

Нисенбаум Михаил

В уральском городке старшеклассницы, желая разыграть новичка, пишут ему любовное письмо. Постепенно любовный заговор разрастается, в нем запутывается все больше народу... Пестрый и теплый, как лоскутное одеяло, роман о времени первой любви и ее потрясающих, непредсказуемых, авантюрных последствиях.

Глава 1

РАЗДЕВАЮЩИЙ ВЗГЛЯД И ДРУГИЕ НАРУШЕНИЯ ВНУТРЕННЕГО РАСПОРЯДКА

1

В девятом классе меня перевели в новую школу. Не прошло и месяца, как в кармане моей куртки, оставленной в школьной раздевалке, обнаружилось любовное письмо.

2

Тем летом меня выперли из пионерского лагеря. Вообще-то поездки в пионерские лагеря должны были прекратиться год назад: в пятнадцать лет даже в первом, самом старшем отряде, оказываешься переростком. Ходить парами на линейку и в столовую, петь на музыкальном часе и ложиться спать днем было для меня так же неприемлемо, как для директора лагеря было бы неприемлемо ходить по столовой в белых гольфиках и бить в барабан.

Терпения воспитательниц хватило недели на две. Однажды вечером, сразу после отбоя, они пригласили меня в свою комнату.

– Вот что, сокол ты мой сизый, – сказала одна из воспитательниц, мягко улыбаясь. – Мы долго терпели. Надеялись, что у тебя проснется совесть. Но она спит вечным сном.

– Про сокола давайте не будем, – отвечал я вызывающе. – Что я сделал?

– Ничего такого, из-за чего тебя можно было бы держать здесь, – жестко вмешалась вторая воспитательница.

3

Утро, лето, кухня. Горячая занавеска, муха бьется о стекло пустой пересохшей головой. В миске – салат из огурцов и помидоров, на разделочной доске крупно нарезан черный хлеб. Сестра загорелая, с короткой стрижкой. Ей не хочется есть, поэтому она радостно повторяет: «А Мишку выгнали, а Мишку выгнали, а Мишку выгнали»...

– Ешь давай, не отвлекайся, – говорит мама.

– Приятно подавиться, – (вот оно, лагерное остроумие!)

– Мам! Мишку выгнали, а он обзывается, – нудит сестра.

Отец уже на работе. Муха улетает в соседнюю комнату. Без этого звука становится не так скучно.

4

Первого сентября шел дождь. При мне не было цветов. Мама бы огорчилась, наверное, если бы сегодня же в первый класс не отправляли сестру. Каждый год мама собирала для меня необычные букеты. Все несли гладиолусы, астры, георгины, а мама непременно устраивала что-нибудь этакое. Например, несколько лап кедра, а между ними – ветка калины с красными ягодами.

После каникул школьная форма раздражала чужой теснотой. Синий пиджачишко был маловат, манжеты белой рубашки забегали вперед. Но тревожило другое: новый класс, новые учителя, как оно все будет.

Чтобы победить суетливую тревогу, я шел нарочито неторопливо, а потому опоздал. Обогнув школу, вышел на школьный двор. Там было пусто: звуки торжественной линейки неслись откуда-то сбоку, а здесь был мокрый песок, жалкая трава по периметру, бутылочное стекло под баскетбольным щитом. Школа казалась угрюмой, бурый кирпич потемнел от дождя.

Линейка вовсю гремела во дворике между двумя корпусами. За спинами виднелись верхушки гладиолусов, эхо пронзительно желало ученикам не только успехов в учебе, но и душевного непокоя, общественной активности, крепкой пионерской и комсомольской взаимовыручки.

Нужно было найти девятый «А». Но как его найти? По Алеше Ласкеру? Так я его в последний раз видел года два-три назад. Впрочем, идеальные дети не меняются.

5

За окном – серое небо, пустой двор в раме скучных желтоэтажек. Кажется, дождь кончился. На учительском столе был раскрыт журнал, лежала стопка учебников. Из-под стола вырывались вспышки георгинов и астр, стоявших в банках на полу.

Шел первый урок. Хотелось оглядеться, посмотреть на одноклассников, но даже повернуть голову было стыдно. Оставалось замещать зрение слухом. В ушах пульсировал жар – хорошо еще, что я не подстригся.

Иногда невидимый класс отзывался на слова учительницы дружным вздохом, в котором угадывались улыбки. Почему-то сразу стало ясно, что класс хороший, опасаться нечего. Лезли в голову какие-то сценарии завоевания всеобщей любви: рок-опера, маскарады, гарцевание на лошади – клубящаяся чепуха с эффектными жестами и визгами на хорошем английском языке. Сквозь грезы и волнение изредка доносились слова про расписание, физкультурную форму, библиотеку, классный час и политинформацию. С лица учительницы не сходила величавая приветливость, но было понятно, что у этого лица бывают и другие выражения.

Забурлил звонок («Надо встать! Повернуться! Знакомиться! Черт!»). Я встал, повернулся, поднял голову и обнаружил: мне улыбаются.

«Одни девчонки!» Класс цвел тем особым шумом, который спрядается из веселых девичьих голосов, шепотков и смешков.

Глава 2

ДОРОГА ЧЕРЕЗ БАШНЮ

1

По понедельникам и четвергам в книжном был завоз. Все это знали, и к открытию у дверей набегала приличная толпа книголюбов. После обеденного перерыва история повторялась: утром могли выбросить не все. Идти в книжный к десяти утра было никак: мой начальник, главхуд Николай Демьяныч, при всей своей деликатности непременно принял бы меры. Мог и с отцом моим посоветоваться. Отца знает полгорода. Репутация, сын того самого...

В книжный можно было попасть после обеда, придумав какое-нибудь дело и подтолкнув Демьяныча поручить его мне. Можно было и прямо сказать, что в книжном завоз, авось выкинут чего по искусству. Тогда Николай Демьяныч, если дел было не слишком много, мог сказать: «Сходи, конечно. Если будет какой-нибудь альбом по классике или книги по балету, возьмешь на меня. Деньги сразу отдам».

Была виноградная прозрачная осень. Ягоды прохлады просвечивались теплым солнцем, ветерком пошевеливало пестро-бурые листья тополей, голуби гуляли по берегам не высохшей после позавчерашнего дождя лужи напротив «Овощей-фруктов».

В школах (в том числе и в моей бывшей школе) в эту самую минуту сидели за партами новые ученики, многие из них сейчас тоскливо глядели в окно, а я мнил себя свободным человеком. В институт не удалось поступить из-за нехватки профстажа, а тяготы оформительской работы представлялись несравненно легче и взрослее бездеятельного школьного рабства. Особенно сейчас, когда я отлынивал от дела.

Хорошо было идти по улице Машиностроителей, подставляя лицо осеннему солнцу: я был готовый философ, второй месяц официально работал художником, а в кармане куртки лежало рублей семь с мелочью, заработанных мной лично. Радовало и то, что в книжном почти наверняка можно будет встретить Вялкина, который тоже был философом и работал художником, как я, только лучше. Моего старшего друга и учителя с большой буквы.

2

Дворец имени В. П. Карасева не был большим клубом или домом культуры, который из тщеславия повысили в звании. Это был именно Дворец. Огромный, таинственный, скрывающий в шкатулках помещений самоцветную уральскую роскошь. Он высился на пустой дворцовой площади посреди большого парка и казался зданием, перенесенным сюда из другого города при помощи колдовства.

Я бывал во Дворце с раннего детства, ходил на утренники, на елки, на спектакли и концерты, репетировал в театре «Ойкос», а теперь вот работал уже без малого два месяца. Однако до сих пор мне не удалось увидеть всего здешнего устройства и богатства. Отлынивая от дел, я часто блуждал по закоулкам Дворца в окружении ледяного эха своих шагов. Блестящий, нарядно пахнущий живицей паркет плавно переходил в узорные мраморные полы. Массивные, как алтарные врата, двери с витыми бронзовыми ручками вели из малахитовых залов в яшмовые, от черного гранита к палево-розовому. Высокие окна прикрывал туманный оборчатый тюль, выглядывающий из-за тяжело переливающихся парчовых портьер. В одном коридоре по стенам была развешана галерея писанных маслом портретов героев-машиностроителей, в другом в нишах белели античные бюсты. В простенках лестничных маршей с полотен мерцали эротично-жутковатыми изгибами бажовские ящерки.

Вдруг где-то в самом углу третьего этажа, где я проходил много раз, оказывалась пустая бирюзовая курительная комнатка, где, похоже, никто никогда не курил. Здесь стояли два кресла, обтянутые велюром, а в простенке между окнами – тяжелая мраморная пепельница на чугунной витой колонке. Паркет отсвечивал небом, а на оконном карнизе сидел черный голубь с живым янтарным глазом. Помню, я провел в этой комнате около четверти часа, словно заплыв в бирюзово-золотистую бухту, крохотный филиал зачарованной вечности. Потом эта комнатка куда-то потерялась. То есть она, вероятно, оставалась на прежнем месте, но найти туда дорогу я больше не мог.

Я любил приходить и в Большой зал, залитый по утрам зыбкой темнотой под самый лепной потолок (только в каморке радистов да у рабочих сцены в уголке горело по лампочке). Еле-еле угадывались искорки позолоченного позумента лож и балконов, бархат кресел казался бы черным, если не знать, какого он густого гранатового цвета. Зияла безмолвием оркестровая яма, и вся сцена в оборчатых нарядах гулко выжидала шагов, голосов и музыки. Еще откуда-то из-за кулис протискивался призрак слабого дневного света: в карманах по бокам сцены под самым потолком были окна, ведущие во внутренние дворики. В карманах были сложены декорации, плакаты, лозунги, из-за полуразобранной избушки на курьих ножках вдохновенно, как по команде «равняйсь», вздергивали бороды Ленин, Маркс и Энгельс.

Мы прошли в правый карман, и едва видимый Николай Демьяныч, запнувшись о метлу Бабы Яги, ругнулся без привычки, как ругаются в кругу испорченных сверстников школьники из хорошей семьи.

3

Синело по-зимнему. Холод поджидал у входа, черные деревья в парке мотали головами, точно пытались очнуться. Ветер менялся. Интересно, где у ветров конечная остановка, подумал я, втягивая голову в ворот свитера. Вот они останавливаются где-нибудь на краю поля или на городской свалке, выжидают полчаса (может, кто-то в это время пьет туманную настойку в ветряной диспетчерской?) и опять поднимаются с новым путевым листом.

Дома пахло горячим коричным печеньем, а из комнаты сестры раздавалась песня «D. I. S. С. О.» в исполнении группы «Оттаван». Именно сейчас я обнаружил, что оставил китайский томик на работе.

– Может изможденный художник-труженик рассчитывать на минуту отдыха и тишины? – криком поинтересовался я, заглядывая к сестре, которая плясала с нашей собакой Бушкой, таская ее за передние лапы.

– ЧО? – не расслышала она, выпуская беленькую Бушку и приглушая звук проигрывателя.

– ИЗУВЕЧЕННЫЙ НА РАБОТЕ ЖИВОПИСЕЦ ХОЧЕТ ОТДОХНУТЬ!

4

С утра светило солнце, ликовавшее по поводу открытия XVII районной партийной конференции... Мастерская была полна света, делать было нечего. Николай Демьяныч, избранный делегатом конференции от ДК имени В. П. Карасева, сбежал через две ступеньки в мастерскую и панически огляделся. Очевидно, я сидел в слишком расслабленной позе, поэтому главхуд заявил:

– Михаил, пока с делами посвободнее, сходи, что ли, в Центральный, принеси декстринового клея. Мы наш извели, на складе нет пока... С Виктором я уже обсудил.

Стараясь не выдать радости, я сказал тусклым голосом, что отправлюсь через пару минут. Николай Демьянович подошел к заляпанному зеркалу, висевшему над умывальником, подергал из стороны в сторону узел галстука и ушел, крепко хлопнув дверью (что бывало довольно редко).

По коридорам, фойе и холлам Дворца стайками бродили привычные к костюмам партийцы и завитые тетки с агитаторски алеющими губами. К запаху мастики примешивались ароматы парфюмерии и праздничной еды. Динамики, спрятанные в капителях колонн, плоско гаркали: «Слышишь, время гудит – БАМ!!! на просторах крутых – БАМ!!!». Этот «бам» провожал меня до дверей и мысленным эхом гнался почти до самого Центрального клуба-кинозала. На клумбах аллеи все еще цвели побуревшие частью бархатцы, лужи на асфальте подсыхали. Я жмурился от яркого осеннего солнца.

5

Отправить меня к Вялкину – все равно что заставить голодную собаку съесть граммов двести телячьей вырезки. Попадая в вялкинскую мастерскую, я оказывался сразу у множества врат в нездешнее. Это было очень уютное, только наше с ним нездешнее, келейный мир, теплый, светящийся за рамками обычной жизни и благостный, как золотая византийская миниатюра.

Как и многие в ту пору, Вялкин искал повсюду следы утаенного и запретного. Упоминания о четвертом измерении, скрытые от сознания тени – Бога, пращуров, далекого прошлого и апокалиптического будущего. Тайные сведения в недоступных книгах, музыка, которую почти никто не слышал, картины, которые мир не смог оценить. В том же ряду были чтение между строк или слушание заглушаемых радиоволн... О чем бы мы ни говорили – о политике, о вселенной или об искусстве, – всегда позвякивали ключи от тайны, которые были только у него. У нас.

Тот, кто думает, будто главный дар гения – творить, ошибается. Первая и важнейшая черта одаренного человека – способность воспринимать и ценить: увидеть в вещах больше, чем только вещи, а значит, как раз впервые и увидеть вещи по-настоящему. Заметить в ком угодно больше, чем «всего лишь». Станет ли он теперь рисовать, сочинять или облечет пережитое в чувство благодарности и родства с целым миром – не так уж важно. Даже если такой человек ничего не напишет, а просто помирится со своей подружкой или женой – это ведь тоже неплохо. Честно говоря, я до сих пор не знаю, что лучше. Во всяком случае, чем глубже и полнее талант, тем больше талантливого он видит вокруг.

Когда мне было пятнадцать, Вялкин дал мне почувствовать, как много от меня зависит в деле постижения мира, сколько во мне скрыто умений и сил. Ради его похвалы я способен был с одинаковым рвением взлететь и ринуться вниз. Скажи он мне, что из меня получится прекрасный штангист, танцор или кадровый офицер – и я не колеблясь отправился бы на штурм указанной вершины. Если бы не Вялкин, я никогда не стал бы рисовать. Не проникся бы ранним уважением к философии. Не задумался бы об устройстве мироздания. Но самое главное, без Вялкина я никогда не познал бы счастья такой дружбы.