Еще один круг на карусели

Терцани Тициано

Тициано Терцани — один из самых видных и авторитетных в Италии журналистов, всемирно известный писатель, книги которого переводились на десятки языков, печатались и раскупались сотнями тысяч экземпляров.

«Еще один круг карусели» вышла на родине Терцани в 2004 году. В том же году автора не стало. Эта книга — красочное, пронизанное тонкими философскими наблюдениями описание захватывающего путешествия Тициано Терцани из Нью-Йорка в Индию, Таиланд, Гонконг, на Филиппины, в Гималаи. Весь этот путь автор проделал в поисках лекарства от страшной болезни, внезапно поразившей его; автор описывает не только разные способы лечения, от химиотерапии и облучения до деликатной аюрведической медицины и гомеопатии, но и жизнь в разных странах, их культуру, обычаи и традиции.

«Еще один круг карусели» — не история болезни и не повествование о прощании с жизнью, а скорее наоборот, эта книга — исповедь человека, не смирившегося, но принявшего, не опоздавшего, но научившегося успевать жить в гармонии с миром и самим собой.

Рассказ об удивительном путешествии человека в поисках себя и избавления от страха смерти. Умные, тонкие замечания автора, основанные на глубоком понимании культуры Запада и полном принятии культуры Востока, делают эту книгу интересной и полезной для самого широкого круга читателей.

НАЧАЛО ПУТИ

Коротких путей не бывает

Да, такое случается со многими, с любым, но не с тобой, и я тоже всегда так думал. Но когда эта штука и меня настигла, я не был к этому готов и поначалу мне показалось, что речь идет о ком-то другом. «Синьор Терцани, у вас рак», — сказал врач, но говорил он как бы не со мной, так что я действительно ничего не почувствовал — ни отчаяния, ни шока — словно это меня не касалось.

Это безразличие, удивившее меня самого, могло быть просто инстинктивной формой защиты, способом сохранить лицо. Представьте, оно мне помогло. Посмотреть на себя со стороны — всегда на пользу. Этому можно научиться.

Следующая ночь в больнице прошла в размышлениях. Я представил себе череду людей, узнавших здесь подобную новость, и несколько воспрял духом. Происходило это в Болонье. Сюда меня привела цепочка событий, каждое из которых было вроде бы пустяковым, но их совокупность оказалась решающей, как это часто случается в жизни. Бесконечная диарея, начиная еще с Калькутты, несколько обследований в Парижском институте тропических болезней, потом череда анализов в поисках причин непонятной анемии. Наконец один прозорливый итальянский врач ввел в меня свой странный инструмент, нечто вроде резиновой змеи с горящим оком, чтобы она заглянула во все закутки моего нутра. И как только змея в меня внедрилась, врач, специалист с опытом, обнаружил своего старого знакомца. Я благодарен ему за краткость и ясность. Теперь у меня были веские причины для подведения итогов; я мог определить свои приоритеты и принять необходимые решения. Мне вот-вот исполнялось пятьдесят девять; захотелось, подобно восходящему к горной вершине, оглядеться, чтобы с удовлетворением оценить проделанный путь. Какой была моя прежняя жизнь? Да просто чудесной! Приключение за приключением, большая любовь, никаких сожалений, никаких незавершенных дел. Если бы в юности, отправляясь в этот путь, я наметил цель, к которой стремятся многие: «посадить дерево, вырастить сына и написать стихотворение» — можно было теперь признать, что она более или менее достигнута. Причем получилось это почти само собой, без особых усилий, весело, мимоходом.

Ночью в больнице, в тишине, нарушаемой лишь шуршанием машин по мокрому асфальту да шагами сестер в коридоре, передо мной возник образ, не покидающий меня и поныне. Мне представилось, что вся моя жизнь была катанием на карусели: с самого начала я кружился всласть на белой лошадке и никто (только сейчас я это понял), никто ни разу не потребовал предъявить билет. А ведь этого билета у меня вовсе не было. Всю жизнь я раскатывал задаром. И вот пришел контролер, придется платить, что положено, и если повезет, вдруг удастся… сделать еще один круг на карусели.

Новый день начался как любой другой. Ничто вокруг не изменилось, ничто не выдавало бури у меня в голове. В дороге я даже вспомнил, что нужно забрать из прачечной белье. Моя жена Анджела ждала меня, и, вернувшись домой, я предложил ей прогуляться по лесу. После сорока лет, прожитых вместе, нам легко и говорить, и молчать. Я пообещал ей, что постараюсь выстоять. Видимо, это был единственный раз, когда я прослезился.

НЬЮ-ЙОРК

Образина в зеркале

Все происходило словно в аквариуме. И рыбой в нем был я. Выпучив глаза, хватая воздух разинутым ртом, в тишине, защищенный от непогоды, напичканный антибиотиками — мне даже прививку сделали, чтобы уберечь от простуды, которая для меня могла быть роковой, — в одиночестве, в безопасности в своем сосуде, я наблюдал, иногда часами не двигаясь с места, мир, который едва колыхался там, за стеклянной стеной. Это был Нью-Йорк.

Квартира находилась на пятом этаже: достаточно низко, чтобы видеть улицу, где без остановки шел спектакль под названием «жизнь», но и достаточно высоко, чтобы в большом окне, обращенном на север, были видны деревья Сентрал Парка, а за ними контуры небоскребов.

Я, подобно настоящей рыбе, воспринимал этот странный мир за стеклом с его приглушенными, словно сквозь вату, звуками как нечто далекое и нелепое. В голове у меня было пусто, я не способен был четко мыслить, кости ныли, руки и ноги ослабели. И все это копошение огромного количества людей там, снаружи — людей, которые трусцой сновали туда-сюда, встречались, пересекались, здоровались друг с другом и разбегались в разные стороны, — все настолько разительно не совпадало с моим собственным ритмом, что иногда я смеялся, будто смотрел старый фильм Чарли Чаплина.

Даже размеренное движение солнца, которое четко вставало и садилось в противоположных точках за моим аквариумом, перестало определять мои биоритмы. Часто я засыпал среди бела дня, но бодрствовал ночью, когда от воя полицейских сирен, пожарных машин и карет скорой помощи некуда было деться и темнота от этого еще более угнетала.

Месяцами это окно скрашивало мое одиночество: отсюда сверху я то наблюдал за марафонским забегом, то смотрел, как снег засыпает город, как гоняются друг за другом белки под голыми деревьями — потом, весной, их уже не было видно среди зелени. Отсюда я следил за житейскими перипетиями симпатичных кудлатых бродяг. Устроившись на скамейках в окружении своих узлов и пакетов, они радовались солнцу куда больше, чем все эти деловые люди, которые спешили, ничего не замечая вокруг. Я пытался предугадать, что ждет девушку из пригородного автобуса с огромной дорожной сумкой через плечо, у которой наверняка было немного одежек, но множество надежд и планов на будущее. Отсюда, из этого окна, я наблюдал за прелюбопытными отношениями между собаками и их хозяевами (и за взаимоотношениями, не менее занятными, — между владельцами собак). Просто удивительно, сколько всего можно узнать, сидя у окна, и сколько можно насочинять о жизни других людей, отталкиваясь от любой подмеченной мелочи, любого жеста.

Двойной свет города

В Индии называют рассвет самым чудным часом. Ночная тень еще витает в воздухе, а день не набрал силу. Свет не вполне отделился от тьмы, и на какой-то краткий миг человек, если он настроен, может смутно постичь, что все жизненные контрасты: тьма и свет, ложь и правда — всего лишь различные стороны одного и того же. Они различные, но трудноразделимые, они разные, но «одно». Как мужчина и женщина, такие восхитительно разные, сливаясь в любви, становятся Единым.

Рассказывают, что в Индии в этот час местные мудрецы, «риши», то есть «видящие», медитируют в одиночестве в своих затерянных в Гималаях ледяных пещерах, заряжая воздух вокруг себя положительной энергией и позволяя таким образом другим медитирующим, даже новичкам, именно в этот час заглянуть в самих себя в поисках объяснений всего сущего.

Не знаю, где бы могли медитировать американские «риши», но для меня и в Нью-Йорке рассвет был самым прекрасным часом. Ранним утром мне действительно казалось, что воздух заряжен добром и надеждой. Конечно, в первую очередь рассвет радовал меня потому, что первые ободряющие яркие лучи нового солнца прогоняли все ночные страхи, которых у больного бывает предостаточно. Но дело было не только в этом: ранним утром этот город, еще погруженный в относительную тишину, не заполненный потоками пешеходов, выглядел воистину поэтичным. Куски оберточной бумаги, как чайки, скользят, влекомые ветром, вдоль пустынных улиц; кое-где редкое такси медленно ползет по мостовой в поисках раннего клиента. Бродяги еще спят, свернувшись под своими одеялами на вентиляционных решетках метро. Таинственные отверстия в асфальте выдыхают в воздух столбы белого пара, как ноздри драконов, дремлющих в жарких недрах Манхэттена — непостижимого сердца Нью-Йорка.

В эту пору сам город будто над чем-то задумался, сосредоточился на своем бытии, перед тем как снова стать полем бесконечных сражений, которые каждый день разворачиваются в кабинетах, на ложах этих многоэтажных дворцов, за ресторанными столиками, на улицах, в парках. Повсюду идут бои — за выживание, власть и деньги.

Нью-Йорк мне очень нравился. Я любил часами бродить по его улицам — когда еще хватало сил, я исходил его вдоль и поперек. Но при этом я не мог отогнать мысль о том, сколько труда, боли, страданий стояло за каждым его небоскребом. Я смотрел на штаб-квартиру Организации Объединенных Наций и думал о том, сколько лживых слов было сказано, сколько спермы и слез пролито во имя этого безнадежного усилия управлять человечеством, которое в принципе не поддается управлению. Ибо единственный принцип, которому оно подчиняется, это алчность, и каждый человек, каждая семья, каждая деревня или народ думает только о своем благе — и никогда о нашем общем. Я шел мимо всех этих знаменитых отелей, «Плаза», «Вальдорф Астория», где останавливались и все еще останавливаются диктаторы, главы государств и правительств, шпионы, респектабельные убийцы со всего света, и вновь и вновь думал о том, что решения, принятые в этих гостиничных номерах, заговоры, которые здесь плелись, меняли судьбы мира. Все начиналось здесь — падение режимов, убийства оппозиционеров, исчезновение инакомыслящих.

Куски моего «Я»

Среди многочисленных, передаваемых из поколения в поколение уже две тысячи лет упражнений, которые обязаны выполнять тибетские юноши, будущие монахи из Школы буддийской диалектики в Дхарамсале, есть одно, которое всем нам следовало бы временами делать. Цель этого упражнения — выяснить, где же находится то, чему мы придаем столько значения, — наше «я».

«Оно в имени?» — спрашивает старый лама у своих учеников, сидящих на полу за рядами столиков. Нет, не в имени, потому что имя может измениться, а я при этом не изменюсь. Однако как много людей отождествляет себя со своим именем, а еще больше — со званиями! Но ясно, что «я» человека в его имени скрываться не может.

«Оно в теле?» — спрашивает тогда старый монах. Конечно, у меня много общего с моим телом, можно сказать даже, что без моего тела меня нет.

«Но где именно в теле нахожусь я?» — настаивает лама и, забавляясь, начинает перечислять части тела, на которые указывают, говоря «я», представители разных народов. Китайцы говорят «я» и касаются указательным пальцем кончика носа. Но может ли «я» скрываться в носу? Может ли оно находиться в сердце, к которому обычно прикладывают руку американцы? Или, может, оно в голове — ведь там подразумевается вместилище интеллекта, главного из достоинств, по мнению многих.

Ученики слушают, некоторые вступают в разговор. Обсуждение понемногу продвигается вперед. Затем старый лама вынимает розу и держит перед собой, чтобы все смогли сосредоточить на ней свое внимание.

Память воды

Память, мы часто это упускаем, выкидывает странные фокусы. Она сохраняет или удаляет информацию по своему усмотрению. И делает это без ясных для нас причин. А мы-то полагаем, что управляем собственной памятью или, по крайней мере, можем ее контролировать.

Старики раздражаются, а иногда и приходят в отчаяние, когда не могут вспомнить имя человека или название вещи; им это представляется признаком упадка и немощи; подводит память — значит, что-то не в порядке. Но если поразмыслить, это происходит всегда: с детства память поступает по-своему, что-то припрятывает, а потом выдает по своему усмотрению, а то и в искаженном виде, когда мы в ней копаемся.

К шестидесяти годам в картотеке моей памяти в разделе «гомеопатия» не скопилось почти ничего существенного. Разве только упоминание о том, что простуду можно лечить холодом, и какие-то странные истории, неизвестно, где и когда слышанные.

Вот первая: у одной девушки депрессия, она избегает общества, предпочитая одиночество и высоту. Часто она взбирается на крышу и мечтает «улететь». Врачи не знают, что делать. Тогда ее приводят к гомеопату, и тот видит в этом стремлении скрытое родство с орлом. В зоопарке он просит каплю орлиной крови, разводит ее в литре воды, затем каплю этой смеси вновь разводит в литре воды и так много раз. А потом предписывает девушке ежедневно выпивать по нескольку капель этого раствора, в котором от орлиной крови не осталось ничего, кроме разве что памяти. Проходит немного времени, и девушка выздоравливает!

Вторая история о мальчике, ужаленном пчелой. Лицо ужасно раздулось, ребенку совсем плохо. Родители звонят гомеопату; купите, говорит он, препарат «Апис 200», разведите его в бутылке воды и дайте пострадавшему несколько капель. Но как? Аптека далеко, а мальчику все хуже. Врач дает распоряжение: взять клочок бумаги, написать на нем «Апис 200», взболтать в воде и дать ребенку выпить. И вот отек медленно спадает, мальчик поправляется.

В объятиях Паучихи

— Синьор Терцани, вы готовы?

— Да, — отвечаю я, и все скрываются за бронированными стенами. Я лежу в центре полутемной комнаты, голый по пояс, неподвижный, стараясь даже не дышать глубже обычного. Мне нельзя менять положение: метки, нанесенные на моей груди, должны совпадать с красными лучиками; они исходили из огненных глаз нависшей надо мной адской машины. Я окрестил ее «Паучихой», потому что сам я был просто мошкой в ее таинственной сети.

У Паучихи была большая круглая голова. Сначала она смотрела на меня сверху, затем медленно поворачивалась, застывая всегда на том же расстоянии, сбоку от меня. Потом заползала под меня и на какое-то время замирала, чтобы затем вынырнуть с другого бока и снова уставиться на меня сверху, издавая при каждом движении пугающее шипение, почти жалобу, иногда стон, вздох. Пленник в ее колдовской паутине, я не желал сопротивляться. Я уже решил для себя, что в этих жутковатых объятиях — мое спасение.

Я решил рискнуть — как не раз проступал в казино в Макао. Бывало, потеряв день за столом для игры в блэк-джек, я в заключение ставил все, кроме денег на обратный билет, на красное или на черное и с замиранием сердца следил за шариком рулетки.

За дымчатым стеклом большого иллюминатора я видел медбратьев и техников, которые следили за Паучихой, пока та на протяжении нескольких, казавшихся бесконечными минут пронизывала меня убийственными лучами, исходящими из ее головы. Я сосредотачивался на своем дыхании, стараясь не сбиваться: короткий вдох, короткий выдох — чтобы грудная клетка не смещалась и радиация попала точно в цель. Мне не было больно. Вообще ничего не чувствовал, кроме присутствия чего-то рядом. Я понимал, что нахожусь во власти какой-то могущественной силы, с которой раньше не сталкивался.