День гнева

Усов Вячеслав Александрович

Время действия книги В. Усова — середина XVI века, эпоха правления на Руси Ивана Грозного. Основное место в романе занимают события, связанные с Ливонской войной (1558 — 1583). Перед читателями проходят судьбы реальных исторических лиц и вымышленных героев; действие переносится из Московского Кремля — резиденции русских царей — в древний Псков, который героически выдержал осаду войск Стефана Батория, в Великое княжество Литовское, где обосновался бежавший от царя князь Курбский. В увлекательный сюжет органично вплетаются исторические документы, свидетельства современников.

ГЛАВА 1

1

Он лгал если не Богу, то епископу Владимирскому Феодосию, будто ничто уже не связывает его с Марией Юрьевной. Епископ по указу короля дал князю и княгине Курбским «роспуст без причин» — развод без указания виноватого... Любовь ещё дышала в бредовых закутах памяти, вскрикнув в последний раз, когда подруга его изгнания усаживалась в карету, отворотив набухшее слезами и ненавистью лицо. Даже известие, что воевода Минский перебил его кучеру руки, отняв четвёрку лошадей, а Мария топила обиду в кляузах, не злило, а умягчало, укрощало, как искупление. Вырвать любимого из сердца умеет женщина; мужчина, даже изменив, хранит любовные осколки, как скряга — изъятую из обращения монету.

С освобождением явились одиночество, бессмысленность усилий дня, внезапно жалящие воспоминания о первых ласках. Немилосердный луч расцвечивал пасмурное пространство прошлого, как умеют только искусство и ностальгия.

2

Сладко прощанье, если уверен в возвращении. Андрей Михайлович не собирался лезть на полоцкие стены, не верил в шальные ядра (ежели только Бог не пожелает нарочно погубить его; за что?). Воспринимал испуганные слёзы Сашеньки как горькую приправу к тому сочащемуся кровавым соком блюду, каким является война. Он утешал её со снисходительной ласковостью испытанного ратоборца, щедро тратил мужские силы, и она нежилась в его объятиях с изумлённой и лакомой улыбкой на строгих губках. Князь не был пуританином и не стыдился буйства плоти, освящённого у алтаря. Всё, что пятидесятилетний жизнелюбец умел и мог, майским ливнем обрушилось на «милую малжонку», размыв её стыдливую неопытность. Май и июнь жила она в перемежающемся ошеломлении физического счастья и страха за любимого, пока они не разрешились радостным открытием: Сашенька зачала.

Князь не успел узнать — догонял войско на походе. Причудливы круги-удавки земного бытия; кажется, вчера возглавлял он московский передовой полк, идущий на Полоцк с востока. Пролетела жизнь. И вот он с королевским войском — на тот же город с запада... Тогда, по молодости, плаха или отравленная чаша из рук царя казались Курбскому страшнее ядер. Теперь — ничто не страшно, хотя опасность тайного убийства по-прежнему сопровождала князя Курбского, особенно в военном лагере.

Его «История», а главное — разоблачительные письма — самое чёрное бельмо на царских очёсах. Иван Васильевич видел во сне — содрать его с кровью. За князем постоянно следил «московский глаз», он так и виделся Андрею Михайловичу — в злобном и подозрительном прищуре, с поджатым угйлком, в желтушных кровяных сосудиках и с татарской складочкой на веке. Все посланники в Литве получали наказ царя выведывать о Курбском, а уж у них хватало денег и соглядатаев. Едва войска пересекли границу, король Стефан получил письмо от царя. Прикрывая растерянность обычным своим юродским юмором, лицемер походя разоблачал свой страх перед изгнанником:

«...Али всю русскую землю яко птицу рукою своею возомеши, или по Курбского думе нас, яко мышь, потребиши?.. Веть тебя Курбский нашёл нам губителя!

3

Двадцатидневная осада Полоцка оставила какие-то сумбурно-дымные воспоминания. В конце концов изобретённые Баторием ядра зажгли одну из башен и тесовые перекрытия стен. Полузадушенный петлёй огня, город промаялся в патриотическом сомнении четыре дня, стоивших жизни нескольким десяткам венгров: пытаясь ворваться «сквозь пламя», чтобы снять сливки в богатых домах, они были наказаны за жадность. Самым приятным и ярким впечатлением был не пожар, а выход воевод из обугленных ворот с разбитой катарактой — опускной решёткой. Первым тащился Фёдор Шереметев.

Тот самый, что утёк из-под Вольмара, бросив пушки, а много раньше поставил неграмотную закорючку под решением Земского собора о возобновлении несчастной войны. По слабодушию или недомыслию такие, как он, поддержали царя против Избранной рады

[13]

, направив на десятилетия усилия России на запад вместо юга. Запад ответил непримиримой враждой... Первыми словами Шереметева было обещание присягнуть на верность королю. Его страшило возвращение в Москву.

Баторий слушал невнимательно. Гораздо больше волновала его сохранность города. Огонь не шутит. По оценке Каллигари, Полоцк за одну навигацию принесёт казне сто тысяч флоринов. Цена похода. Кроме того, необходимо внушить жителям, что они не завоёваны, а возвращены матери-Литве. Им ещё памятны грабежи, избиение еретиков и утопление евреев, сопровождавшие московское нашествие. Король приказал направить в город отряд поляков для предотвращения бесчинств. Зборовский отобрал самых надёжных, построил их перед мостом через воротный ров.

В город, однако, рвались и венгры и литовцы. Считали, что имеют право на добычу. Предпочтение поляков возмутило их, а зрелище пожара, багряно, дымно отражённого в стылой Двине, одурманило. Литовцы первыми кинулись на мост, горланя о зряшном пролитии братской крови. И тут с Баторием случилось то, чего прежде как будто не водилось.

4

Известна восточная легенда о торговце, коему так постоянно и незаслуженно везло, что, опасаясь компенсирующего удара судьбы, он в нищем образе бежал из дому. Удачи особенно опасны в преклонном возрасте, когда телесная основа потрачена, как старый кафтанец молью. В зиму, по возвращении из Полоцка, Андрей Михайлович погружался усторожливо. Беременность Сашеньки протекала тяжело. Тошноты, обмороки, уныние. Она была не из породы женщин, которым естественны и любы бабьи забавы и маета, беременность и роды, покорливая привязанность к хозяйству и вся телесная, животная основа брака. Во всём она как будто одолевала свою строгую суть, рушила перегородку между собой и притязаниями грубой жизни, после чего всё у неё получалось ладно. Её утроба долго не примирялась с ядами, исторгаемыми плодом. Повитуха опасалась, как бы Сашенька не выкинула его.

К Рождеству она одолела отравные страдания, чему способствовали и молебны в миляновичской церкви, и запах сена, внесённого с мороза для изукрашенного вертепа — в намять хлева, приютившего новорождённого Спасителя, и ёлка, по новомодному немецкому обычаю поставленная в углу приёмной залы. Порадовал и случай с Зоринькой, датской телушкой редкой розовой породы, нарочно для забавы Сашеньки выписанной из Гданьска.

В ночь на Рождество скотина, предоставленная сама себе, опускается на колени. Увидеть можно, внезапно войдя со свечою в хлев. Но трудно угадать священную минуту. Сашеньке повезло. Вышла дохнуть морозным воздухом от дурноты. А та зима была свирепой, на Волыни ознобило яблони, черешни и много сгинуло народу. Сашеньке показалось, будто из хлева, облитого лунной глазурью, исходят вздохи. Малыш толкнулся, надавил под сердце: не беда ли? Сашенька кликнула сенную девку, та запалила свечку под колпачком. Пошли... В надышанном хлеву после мороза показалось тепло, как в доме. Коровы в стойлах, погруженных в живую тьму, хрустели сеном, дрожащий свет коснулся лишь загородки Зориньки. Сашенька вскрикнула, перекрестилась: телушка, смешно расставив задние копытца, подломила передние ножки и стояла на вывернутых коленках. У неё был уморительный вид ученицы — и внове так стоять, и надо. От свечки телушка заморгала, задёргала кожей и, по-старушечьи кряхтя, поднялась на четыре копытца. «Свят-свят, знаменье, пани Александра!» — подалась девка к двери. Сашенька взяла свечку, подошла к Зориньке и долго грела ледяную ладошку на её мерцающей, каурой шкурке. С той ночи исчезли тошноты. Пришло иное. У женщин на сносях не угадаешь, откуда ждать рыданий. Шестого января, в Богоявление, устроили домашнее гаданье: братья Семашковы, Лукерья-повитуха (поневоле свой человек, с авторитетом оракула), Кирилл Зубцовский со своей малжонкой. Хотели позвать урядника Меркурия, да сразу не доискались и забыли. А напрасно...

Слушали ночную тишину. Примстится плач — к похоронам, музыка — к веселью. Слабо поскуливало в трубе, в пыльном запечье хихикнул домовой. За обмётанными наледью окнами было так тихо, что в ушах рождался слитный звон и неразборчивые голоса. Вдруг все услышали ребячий крик — далеко, не в деревне ли. Пани Зубцовская, урождённая Полубенская, стало быть — легкомыслие в крови, воскликнула, что надо погадать на новорождённого: хлопец але дивчина? Нехай Сашенька на сеновале потянет губами травку, цветочек или колосок. Под опасливое ворчанье повитухи, не решившейся, однако, применить права вето, оделись и полезли на сушило.

5

Добрый конь шёл мягкой рысью, рассчитанной на долгий путь. Меркурий иногда завидовал ему, хотелось самому согреться, пробежаться. Встречный ток леденил бритые щёки и подбородок, захлёстывал за ворот, под меховую полу плаща. Ноги сковало в сапогах. Скрип снега пробирал ознобом, и даже звёзды покалывали очи ледяными иглами.

Расчёт и страх сильнее холода. Остановиться, развести костёр, попрыгать обочь дороги по пушистому снегу, помеченному лишь куропачьими следами, — значило выдать направление побега. Пусть думают, будто Меркурий подался в Запороги, на юго-восток, испытанной дорогой беглецов. Лишь там он сможет укрыться от князя Курбского, коему сам король даст потачку. Даже Монтолты и Сапега притихли после королевского указа. Невклюдов — козурка, малая букашка перед ними.

Надо скрыться, как козурке, среди таких же неразличимых, сильных своим обилием и однотонностью. Меркурий обеспечил себе и первое пристанище, и сбыт похищенного (даже про себя не называл покражей, считая, что взял своё; не у князя — у судьбы). Золото, серебро и драгоценности залягут в такие короба, откуда их извлекут лишь в случае беды. За тысячи лет изгнаний иудеи научились прикрывать богатство заношенным тряпьём... Но то, что вёз он в потайном кармане свитки и в голове, было дороже кубков и ожерелий. Оно позволит улететь подальше Запорогов, куда и королю не дотянуться.

Меркурий много знал о Курбском, порою сам не помня, как это к нему прилипло, притекло. Подобно ревнивой жёнке, по ничтожным признакам уличающей мужа, он впитывал намёки, обмолвки, хмельные полупризнания, сплетавшиеся в запутанный узор преступной, по христианским понятиям, жизни. Узор был стянут двумя особо чёрными узлами. Коли распялить его на всенародное позорище, возвышенный, тщательно выписанный образ Курбского, без вины изгнанного страдальца, преобразуется в злодейский, проклятый. Меркурий знал людей, готовых заплатить за это узорочье большие деньги. А при необходимости — принять участие в его, Меркурия, судьбе.