Разговоры с Гете в последние годы его жизни

Эккерман Иоганн Петер

Многолетний секретарь Иоганна Вольганга Гёте Иоганн Петер Эккерман (1792–1854) долгие годы вёл подробнейшую запись своих бесед с великим немецким поэтом и мыслителем. Они стали ценнейшим источником для изучения личности Гёте и его взглядов на жизнь и литературу, историю и политику, философию и искусство. Книга Иоганна Эккермана позволяет нам увидеть Гёте вблизи, послушать его, как если бы мы сидели рядом с ним. В тоже время, Эккерман не попадает в ловушку лести и угодничества. Его работа отмечена желанием быть как можно более объективным к великому современнику и в тоже самое время глубокой теплотой искренней любви к нему…

Широкий охват тем, интересовавших Гёте, добросовестность и тщательность Эккермана помноженные на его редкостное литературное мастерство, сделали эту книгу настоящим памятником мировой культуры.

О КНИГЕ «РАЗГОВОРЫ С Гёте» И ЕЁ АВТОРЕ

1

Гёте был стар.

Десятого июня 1823 года, когда Иоганн Петер Эккерман впервые переступил порог уже тогда всемирно знаменитого дома на Фрауэнплане, домовладельцу, его высокопревосходительству действительному тайному советнику и министру великого герцогства Саксен-Веймарского и Эйзенахского, господину Иоганну Вольфгангу фон Гёте было без малого семьдесят четыре года: до 28 августа, дня рождения великого поэта и мыслителя, оставалось чуть более двух с половиною месяцев.

Знаменательный день их первой встречи возымел для обеих сторон непредвидимо важные последствия. Здесь неприметная тропа начинающего литератора, выходца из самых темных и неимущих слоев народа, скрестилась с триумфальным шествием немецкого национально-всемирного гения — «любимца богов», как называли Гёте друзья и недруги, как он и сам себя с горечью написал в тогда еще не написанной «Мариенбадской элегии»:

(Перевод В. Левака)

2

Почему Эккерман пришелся так по душе великому поэту и мыслителю? Подкупающей внешностью природа его не наделила. Да и молод был Эккерман только как литератор. В 1823 году ему исполнилось тридцать лет, а выглядел он и того старше. Лицо, испещренное сетью преждевременных морщин — следами житейских забот, постоянных лишений и непомерных усилий набраться недостающих знаний; водянисто-голубые, узкие глаза, не то усталые, не то мечтательные, и этот слишком тонкий, с горбинкою, нос, похожий на клювик ястребка, не то чтобы длинный, но востренький. На впалые щеки, не знавшие румянца, спадали жидкие пряди прямых светло-русых волос — прическа «длинная, до плеч», вошедшая в моду среди тогдашней молодежи. Ее ввели романтики в подражание юношам немецкого средневековья, а у них переняли и «эти шалые единомышленники Занда», всадившего-таки свой кинжал в самое сердце господину фон Коцебу, плодовитому драмоделу, доверительно сообщавшему о настроениях немецких буршей прямо в Петербург императору Александру: «Ужасно! Ужасно и омерзительно!»

Гёте не терпел этой прически в старонемецком вкусе и даже позднее уговаривал Эккермана завивать свои лохмы, как то делал он сам (ibse) вот уже пятьдесят лет. Но на сей раз безропотный Эккерман проявил непонятное упорство — остался-таки при своей дурацкой фризуре! «Как-никак, а он все-таки проникся моей сутью! Это видно и по его книжечке…» И пишет он не о давних творениях поэта («Кто только их не хвалил!»), а о «Диване» и «Избирательном сродстве». Публика и присяжные критиканы находят их непонятными, даже безнравственными: «Ах, ах! уж эти мне добрые немцы!» А этот новоявленный критик все понял как должно.

И как смело, как продуманно Эккерман нападает на рецензию Шиллера «Эгмонт. Трагедия Гёте», написанную в 1789 году (за шесть лет до начала тесной дружбы двух великих немецких поэтов)! Воздав должное бесподобному мастерству, с каким Геге воссоздает атмосферу эпохи, в которой протекает действие драмы, а также замечательным образам представителей самых разнородных сословий, профессий и национальностей, Шиллер тем решительнее осуждал ее концепцию и самый образ заглавного героя. Эгмонт, каким его создал Гёте, молод, холост и властен свободно располагать своим сердцем — в отличие от «исторического» Эгмонта, «нежного супруга и многодетного любящего отца». Лишив своего героя жены и детей, — так рассуждает Шиллер, — поэт разрушил «всю последовательность его поведения», всю оправданность «злополучного нежелания Эгмонта» бежать из Брюсселя, от гибели, которую готовил ему герцог Альба, выполняя волю короля Филиппа. «Исторический» Эгмонт знал, что в день и в час, когда он покинет пределы Нидерландов, отпадут все доходы, причитавшиеся ему как наместнику двух богатых нидерландских провинций, и сверх того будут конфискованы все его земли, все его имущество, что означало бы полное разорение его семьи. Слишком «нежный и благородный», как сказано Шиллером, он не может потребовать столь тяжкой жертвы от жены и детей. Потому-то он, жертвуя собой, и остается в Брюсселе.

Молодой, бессемейный Эгмонт Гёте не знает этой тревожной заботы о близких — его отказ покинуть Брюссель объясняется автором трагедии «одной лишь легкомысленной его самонадеянностью», а это «не может не принизить нашего уважения к его уму».

Но как ни благородно, ни «трогательно» решение «исторического Эгмонта» не покидать Нидерландов ради благоденствия семьи, в его основе, бесспорно, лежала твердая надежда, если не на оправдательный вердикт судебного процесса, то на королевское помилование. Эгмонт не верит в предстоящую казнь даже на эшафоте. Лишь убедившись в том, что спасительного гонца, что пощады не будет, он опускается на колени и, шепча начальные слова «Pater noster», склоняет голову на плаху…

3

Читатель помнит, что 11 июня 1823 года Гёте, бодрый и оживленный, предложил Эккерману дождаться его возвращения из Мариенбада (в гостеприимном доме Фроманов, давних друзей и почитателей поэта). Казалось, старик начисто позабыл, что в начале все того же года им был перенесен тяжелый инфаркт миокарда, осложнившийся мучительными почечными коликами. Ни врачи, ни пациент не надеялись на благополучный исход болезни:

«Проделывайте свои фокусы, вы все-таки меня не спасете». Но, вопреки мрачным предвиденьям, Гёте выздоравливает, вскорости чувствует себя куда лучше, чем до заболевания; его силы восстанавливаются, пробуждается фантазия, желание работать. «А там, в Мариенбаде, целебный источник, даст бог, смоет последние следы недомогания». По примеру прошлых лет, он думает поселиться поблизости от госпожи фон Левецов и ее трех прелестных дочек; будет поддерживать со всеми тремя дружески-шутливые отношения; да и с их матушкой, которую он знает уже давно, когда и ей было всего девятнадцать лет, как теперь Ульрике, ее старшей дочери.

И вот уже он в «вожделенном богемском раю», встречается со старыми и новыми друзьями и все больше прилепляется душой к очаровательной девушке. Стройная, хрупкая полубарышня-полуребенок с голубыми глазами и с лицом скорее задумчивым, чем веселым, она еще год назад училась в страсбургском пансионе для благородных девиц.

Уже само слово «Страсбург» настраивало на любовно-лирический лад. Вспоминалась «зезенгеймская идиллия» — его молодое увлечение Фридерикой Брион, дочерью сельского пастора. Ах! все это кончилось горестным разрывом. И по его вине. Но милый облик Фридерики «во всей ее ласковой прелести» позднее продолжал жить в образе Гретхен из первой («субъективной») части его «Фауста». И там же, в Страсбурге, жила и умерла Лили Шёне-ман, в замужестве баронесса Тюркгейм, на которой он чуть было не женился. Как раз на прошлой неделе он диктовал относящийся к ней отрывок, предназначавшийся для заключительной части «Поэзии и правды». В нем говорилось, как он — когда их помолвка уже расстроилась — часами бродил октябрьской ночью 1775 года вокруг ее дома в надежде увидеть ее тень, проплывающую по опущенным занавескам. Вот она подходит к клавесину. «Что влечет меня неудержимо…» — выводит ее чистый девичий голос. То была песня, сочиненная в лучшую пору их любви. Голос замолк. Лили беспокойно зашагала по комнате, видимо, думая о нем. Сердце Гёте учащенно забилось. Нет, во Франкфурте он больше не может оставаться! 7 ноября 1775 года Гёте прибыл в Веймар, невзрачную столицу молодого герцога Карла-Августа.

Всплыл из мглы далекого прошлого и образ Лотты Буфф, в замужестве Кестнер. Да и могло ли быть иначе? Наследники лейпцигского книгопродавца Вейганда, напечатавшего в 1774 году его юношеский роман, обратились к автору с почтительной просьбой предпослать подобающее случаю предисловие новому переизданию «Страданий юного Вертера», каковым «фирма Вейганд» отмечала в 1824 году пятидесятилетие со дня обнародования этой книги, повсемирно прославившей имя молодого немецкого сочинителя. «Так былые переживания переплетаются с новыми, и минувшее вселяет веру в лучшее будущее», — пишет Гёте из Мариенбада другу-музыканту Цельтеру, предавая странному забвению, что все вспомянутые им сердечные увлечения неизменно кончались разрывом-Гёте в эту свою побывку на светском богемском курорте, по собственному признанию, «постоянно находился в каком-то болезненном возбуждении». Рядом с невинным общением с Ульрикой он поддерживал «параллельный роман» с прекрасной полькой, прославленной пианисткой и композитором Марией Шимановской. Ее виртуозный «Ле мурмур» («Шепот») исполнялся на всех эстрадах Европы. Ее талантом восхищались Керубини и Россини; а позднее Шуман, никогда ее не слышавший, отзывался о ее «парящих на голубых крыльях прелюдах» как о «гениальном предвосхищении Шопена». Восторгался ее игрой и Гёте, а также ее миндалевидными темными глазами, равно как и «живым и гибким умом».

4

Только теперь наступила для Гёте настоящая старость, уже неизбывная. Изменился весь внешний уклад его жизни. Он уже не ездил в более отдаленные курорты. Никогда не посещал ни Мариенбада, ни Карлсбада. Очень редко бывал он и в близлежащих Иене, Тифурте, Бельведере, Дорнбурге. Но свой последний день рождения, прожитый на нашей земле, — 28 августа 1831 года, — он все же провел в Ильменау, спасаясь от наплыва посетителей; вечером зашел в лесную сторожку, где на стене мансарды была им записана карандашом «Ночная песня странника» («Горные вершины спят во тьме ночной…»). Гёте прочитал ее про себя, и слезы потекли по его старческим щекам. «Да! Отдохнешь и ты», — произнес он растроганным голосом. Потом с минуту помолчал, посмотрел в окно на темнеющий лес и сказал спутнику (Эккерману): «А теперь поедем!»

Его постоянной резиденцией стал дом на Фрауэнплане, его прижизненный музей, архив его обширного литературного наследства. Круг людей, окружавших Гёте, все сужался. Старые друзья поумирали: в 1828 году скончался и Карл-Август, а год спустя умер в Риме сын поэта, непутевый Август. Но Гёте продолжал работать в полную силу — «Вперед через могилы!»

Зато безмерно умножились контакты великого поэта и мыслителя со всеми точками на нашей планете. Откуда только не стекались к нему ценные подарки и любопытные посетители: из Франции, Англии, Италии, из Австрии и Богемии (то есть Чехии), из Польши, скандинавских стран и заокеанских Штатов, обретших независимость в пору ранней юности поэта. Навещали Веймар и соотечественники великой герцогини, сестры двух русских императоров, Александра и Николая. Побывал у Гёте и Жуковский, много рассказывавший ему о Пушкине, почему старый поэт и подарил великому русскому собрату свое перо, сопроводив его ласковым четверостишием. Посидел на коленях Гёте и малолетний Алексей Константинович Толстой, привезенный в Веймар его дядей и опекуном. Позднее он щедро отдарился за это двумя прекрасными переводами — «Коринфской невестой» и «Богом и баядерой».

Гёте вполне сознавал, что его дом стал центром мировой культуры. Его обслуживали теперь шесть секретарей; некоторые из них, вполне усвоив обиходный слог и почерк писателя, сплошь и рядом изготовляли «собственноручные письма Гёте» (такое умение требовалось от первоклассных секретарей в XVIII веке, но в канцелярии Гёте оно оставалось в силе и в первую треть XIX). Изменился и весь стиль домоводства на Фрауэнплане. Званые обеды и ужины у Гёте блистали богатой сервировкой, славились изысканными блюдами и отменным вином из отцовских, точнее, еще дедовских погребов. В более торжественных случаях мужчинам полагалось являться во фраках и при регалиях, а дамам в вечерних туалетах. Этому этикету волей-неволей подчинился и Эккерман, что поглощало немалую долю его скудных доходов.

После первой встречи с Гёте, столь осчастливившей Эккермана, казалось, что жизнь его устроена. Его «Мысли о поэзии» вышли в солидном издательстве Котта. Гёте привлек его к работе над новым изданием своих сочинений, обретя в нем неутомимого помощника и постоянного собеседника. «Разговоры с Гёте», задуманные и начатые уже тогда, обещали стать замечательным произведением. Они и стали таковым. Можно сказать, что эта книга научила немцев не только почитать Гёте как универсального гения, но и полюбить в нем человека. Но все это свершилось позднее, в основном уже не при жизни Эккермана.

5

Но обратимся к содержанию «Разговоров с Гёте». Как его передать, чтобы не плыть без компаса по безбрежным просторам его мышления? Здесь не обойтись без краткого систематизированного изложения воззрений Гёте. Единство необозримо обширному материалу «Разговоров» сообщает сама могучая личность великого поэта и мыслителя, прекрасно воссозданная мемуаристом, и principium movens («движущее начало») его сильной мысли, по-разному преломлявшейся применительно к многоразличным предметам, занимавшим его внимание.

Это «движущее начало» мысли нашло свое наиболее полное выражение в центральном понятии мировоззрения Гёте — в понятии плодотворности, продуктивности. Можно, конечно, искать и найти точку его соприкосновения с идеей «практического разума» Канта или с «философией деятельности» Фихте. Но Гётевское понятие продуктивности не укладывается в Кантово учение о безусловном нравственном долге. Уже потому, что под «долгом», в отличие от названных философов, Гёте понимал не абстрактно-моральную Директивную инстанцию («категорический императив»), а безотчетно-разумную отзывчивость на великие и малые потребности дня, В плодотворности, в практической применимости он видел не только критерий ценности всякого знания, но и самый источник его возникновения.

Человек

продуктивный

и человек

гениальный

для Гёте почти синонимы; гениальность, в его глазах, лишь превосходная степень всякой продуктивности. «Что такое гений, как не продуктивная сила, совершающая

деяния,

достойные бога и природы и именно поэтому оставляющие глубокий след и наделенные долговечностью», — иначе: не перестающие быть «импульсом деяний далеких потомков». Гениальность, по убеждению Гёте (в глубоком отличии, от терминологии Кантовой эстетики), свойственна не только поэтам, музыкантам и художникам: «Да, да, дорогой мой, не только тот продуктивен, кто пишет стихи или драмы, — существует и продуктивность деяний, и во многих случаях она стоит превыше всего».

С понятием продуктивности для Гёте неразрывно связана и проблема бессмертия. Бессмертие не дано, а

Гёте больше всего возмущало, когда его называли «другом существующего порядка». Ведь это «почти всегда означает быть Другом всего устаревшего и дурного». «Нет такого прошедшего, о котором бы стоило печалиться, — сказал он в другой раз в беседе с канцлером Мюллером. — Существует лишь вечно-новое, образующееся из разросшихся элементов былого. Достойная тоска по иному должна быть продуктивна, должна стремиться к созиданию чего-то лучшего».

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ПРЕДИСЛОВИЕ

Сие собрание бесед и разговоров с Гёте возникло уже в силу моей врожденной потребности запечатлевать на бумаге наиболее важное и ценное из того, что мне довелось пережить, и, таким образом, закреплять это в памяти.

К тому же я всегда жаждал поучения, как в первые дни моего знакомства с великим человеком, так и позднее, когда я прожил подле него долгие годы. Жадно впитывая смысл его слов, я записывал их, чтобы и в будущем не утратить своего достояния.

Однако теперь, думая об изобилии и полноте его высказываний, которые на протяжении девяти лет дарили меня счастьем, и глядя на то немногое, что мне удалось сохранить, я кажусь себе ребенком, старающимся удержать в ладонях весенний ливень, тогда как живительная влага протекает у него меж пальцев.

Но поскольку говорят, что каждая книга имеет свою судьбу, — слова эти равно относятся к ее возникновению и к выходу в свет, — то они, конечно, действительны и по отношению к настоящей книге. Случалось, что месяцы проходили под знаком неблагоприятных созвездий и недомоганья; дела, а также забота о хлебе насущном, не позволяли мне записать хотя бы строчку, но затем положение созвездий изменялось, хорошее самочувствие, досуг и охота писать, объединившись, давали мне возможность хотя бы на шаг продвинуться вперед. И еже: разве в долгой совместной жизни не наступает иной раз пора известного равнодушия, да и есть ли на свете человек, умеющий всегда ценить настоящее так, как оно того заслуживает?

Обо всем этом я упоминаю, стремясь оправдать многие существенные пробелы, которые обнаружит читатель, ежели ему угодно будет сличить даты записей. Из-за таких пробелов мною упущено много доброго и важного, в том числе целый ряд благосклонных отзывов Гёте о его друзьях в разных концах света, а также отзывов о произведениях того или иного современного немецкого писателя, другие же подобные отзывы тщательно мною записаны. Но, возвращаясь к однажды сказанному, — каждой книге, когда она еще только возникает, уготована своя судьба.

ВВЕДЕНИЕ

В Винзене-на-Луге, городке, расположенном между Люнебургом и Гамбургом, там, где болота граничат со степью, я родился в начале девяностых годов в убогой хижине, — иначе, пожалуй, не назовешь домишко, в котором была одна лишь комната с печью, а лестницы и вовсе не было, если не считать приставной лесенки возле входной двери, по которой мы лазили на сеновал.

Я был последним ребенком от второго брака и помню своих родителей уже очень немолодыми людьми, с ними я и рос, довольно одиноко. У моего отца было еще два сына от первой жены, один из них, матрос, после долгих морских странствий угодил в плен где-то в дальних краях и пропал без вести, другой же, неоднократно ходивший в Гренландию как китолов и охотник за тюленями, благополучно вернулся в Гамбург и жил там в сравнительном достатке. Были у меня и две старшие единокровные сестры, но когда мне исполнилось двенадцать лет, обе пошли в услужение и жили то в нашем городке, то в Гамбурге.

Главным источником существования всей семьи была корова, ока не только ежедневно давала нам молоко, но мы еще всякий год выкармливали теленка и даже время от времени умудрялись продавать немного молока. Вдобавок мы владели акром земли, и урожай с него на весь год обеспечивал нас необходимыми овощами. Зерно же для выпечки хлеба и муку для стряпки нам приходилось покупать.

Моя мать была отличная мастерица, она не только искусно пряла шерсть, но и шила шапочки для наших горожанок, которыми ее клиентки всегда оставались довольны. Оба эти ремесла приносили ей небольшой, но верный доход.

1823

Уже несколько дней, как я сюда приехал, но лишь сегодня впервые посетил

Гёте

. Принят я был весьма радушно, впечатление же, которое Гёте на меня произвел, было таково, что этот день я причисляю к счастливейшим в моей жизни.

Еще вчера, когда я письменно испрашивал дозволения к нему явиться, он ответил, что готов меня принять нынче в полдень. Итак, в назначенный час я подошел к его дому, где меня уже дожидался слуга, чтобы проводить наверх.

Внутренность дома производила самое отрадное впечатление; никакой пышности, все удивительно просто и благородно; слепки с античных статуй, стоящие на лестнице, напоминали о пристрастии хозяина дома к пластическим искусствам и греческой древности. Внизу несколько женщин, видимо, хлопотавших по хозяйству, сновали из комнаты в комнату. Доверчиво глядя большими глазами, ко мне подошел красивый мальчик, один из сыновей Оттилии.

Немного осмотревшись, я поднялся вместе с очень разговорчивым слугой на второй этаж. Он отворил дверь в комнату, перед порогом которой я должен был переступить надпись

«Salve»

— добрый знак гостеприимства. Через эту комнату он провел меня в другую, несколько более просторную, где и попросил подождать, покуда он доложит обо мне своему хозяину. Воздух здесь был прохладный и освежающий, на полу лежал ковер, красное канапе и такие же стулья придавали комнате веселый и радостный вид, в углу стоял рояль, на стенах висели рисунки и картины разного содержания и разной величины.

1824

Гёте говорил со мной о продолжении своего жизнеописания, которым он в настоящее время занят, и заметил, что более поздняя эпоха его жизни не может быть воссоздана так подробно, как юношеская пора в

«Поэзии и правде».

— К описанию позднейших лет я, собственно, должен отнестись как к летописи, — сказал Гёте, — тут уж речь идет не столько о моей жизни, сколько о моей деятельности. Наиболее значительной порой индивида является пора развития, в моем случае завершившаяся объемистыми томами «Поэзии и правды». Позднее начинается конфликт с окружающим миром, который интересен лишь в том случае, если приносит какие-то плоды.

И, наконец, что такое жизнь немецкого ученого? Если для меня в ней и могло быть что-нибудь хорошее, то об этом не принято говорить, а то, о чем можно говорить, — не стоит труда. Да и где они, эти слушатели, которым хотелось бы рассказывать?

Когда я оглядываюсь на свою прежнюю жизнь, на средние свои годы, и теперь, в старости, думаю, как мало осталось тех, что были молоды вместе со мной, — у меня невольно напрашивается сравнение с летним пребыванием на водах. Не успеешь приехать, как завязываются знакомства, дружба с теми, кто уже довольно долго прожил там и в ближайшее время собирается уехать. Разлука болезненна. Приходится привыкать ко второму поколению, с которым ты живешь вместе немалый срок, испытывая к нему искреннюю привязанность. Но и эти уезжают, оставляя нас в одиночестве, третье поколение прибывает уже перед самым нашим отъездом, и нам до него никакого дела нет.

1825

Гёте, питавший живой интерес к англичанам, просил меня постепенно представить ему всех молодых людей из Англии, сейчас, пребывавших в Веймаре. Сегодня в пять он назначил мне прийти с английским военным инженером, господином X.

[20]

, о котором я заранее рассказал ему много хорошего. Итак, мы явились, и слуга провел нас в тепло натопленную комнату, где Гёте имел обыкновение сидеть в послеобеденные и вечерние часы. Три свечи горели на столе, но Гёте в комнате не было, до нас донесся его голос из зала за стеной.

Господин X. оглядывал комнату, внимание его, кроме картин и большой карты гор на стенах, было привлечено полками с множеством папок на них. Я сказал, что в этих папках хранятся собственноручные рисунки прославленных мастеров, а также гравюры с лучших полотен всевозможных школ, которые Гёте собирал в продолжение всей своей жизни и время от времени любит просматривать.

После нескольких минут ожидания вошел Гёте и приветливо с нами поздоровался.

— Я позволяю себе говорить с вами по-немецки, — обратился он к господину X., — так как слышал, что вы уже достаточно изучили этот язык.