Писательский Клуб

Ваншенкин Константин Яковлевич

Константина Ваншенкина знают и любят прежде всего за его стихи, ставшие подлинно народными песнями ("Я люблю тебя, жизнь", "Как провожают пароходы", "Алеша" и др.) Книга известного поэта отличается от произведений его "соратников по мемуарному цеху" прежде всего тем, что в ней нет привычной этому жанру сосредоточенности на себе. Автор — лишь один из членов Клуба, в котором можно встретить Твардовского и Бернеса, Антокольского и Светлова, Высоцкого и Стрельцова. Это рассказ о времени и людях, рассказ интересный и доброжелательный, хотя порой и небеспристрастный. Есть в нем и печаль об ушедших, и горечь от несбывшегося… Но главное — есть надежда на лучшее, как и в каждой стихотворной строке Константина Ваншенкина.

О себе

Сначала — коротко, потом будет подробнее.

Я родился 17 декабря 1925 года в Москве. Отец мой был инженер, а годы детства совпали с первыми пятилетками, поэтому мы подолгу жили при заводах в средней полосе России, в Сибири. Маленький городок, рабочий поселок стали потом «местом действия» многих моих стихов, да и прозы.

Поэзию в нашем доме любили. Иногда отец читал вслух Некрасова, который был ему особенно близок; я помню, как не раз он с выражением декламировал стихотворение «Вино». Однажды, когда мне было, вероятно, лет пять или шесть и я болел, мать прочла мне стихи — тоже о мальчике и сидящей у его постели матери. Там было такое место:

Это четверостишье (в особенности две его последние строки) прямо‑таки поразило меня красотой, удивительной певучестью и врезалось в душу. Много позже, когда я стал интересоваться: чьи же это стихи, — мать уже забыла их и не могла ответить на мой вопрос. Лишь после войны, впервые с жадностью читая многое, неизвестное мне прежде, я встретил эти строки у Ивана Бунина.

Так мы начинали

Клочковы

У каждого, кому повезло в жизни, есть дом, где его приютили, согрели в трудный час. У меня это дом Клочковых.

Я учился с Толей Клочковым в геологоразведочном институте, жил далеко за городом — мест в общежитии не было — и совсем начал выбиваться из сил, когда они пригласили меня жить к себе. Время было радостное, только — только отменили карточки, но все равно было еще трудно, а они брали с меня не всю стипендию — даже оставалось на курево.

Клочковы жили в старом рабочем районе, за Павелецким вокзалом, в трехэтажном кирпичном доме. По ночам поблизости слышались звуки бодрствующей железной дороги: прокатывающийся гром сдвигаемых составов, короткие сигналы маневровых паровозов.

В квартире было десять или одиннадцать семей. Когда‑то здесь жил фабричный управляющий, а после революции сюда вселили рабочих. Они переженились, повыходили замуж, пошли дети, народу сильно прибавилось, стало совсем тесно, но все привычно и по возможности дружно жили в этой квартире с двумя уборными и огромной кухней на три газовых плиты. Здесь вырос и Толя Клочков.

У них было две комнаты. В совсем крохотной, метров пяти — шести, жили бабушка и ее младший сын, Толин дядя — Коля. Он был только на год старше меня и еще служил в армии, в погранвойсках, откуда позже тогда отпускали. Бабушка была тихая, неприметная, но всегда ощущалось ее живейшее участие в общей жизни. И еще она была по натуре очень добрая — подбрасывала Толе карманных деньжат, а мне часто говорила: «Ешь, сынок, в аппетит, пока пупок отлетит!..»

Исаковский

Как писали в прежние времена, с душевным трепетом и глубоким волнением приступаю я к этой главе.

Я уже сказал, что в ту пору я учился в Московском геологоразведочном институте и одновременно все свободное, а также и отведенное на занятия время писал стихи. Иногда я посылал их в редакции газет и журналов и получал ответы хотя и обнадеживающие, однако ничего не обещающие. Изредка я сам заходил в редакции и выслушивал то же самое — не от редактора, разумеется, не от члена редколлегии, а от почти такого же безвестного, как и я, литературного консультанта.

Там, в редакциях, на подступах к поэтическим отделам, я познакомился с другими ходоками, пока что тоже неудачниками, объединенными своим бесправным положением, стойким невезеньем и неколебимой еще верой каждого в свой талант.

Много позже я вычитал у Гете, как он и его друзья — мальчики упоенно занимались стихосложением: «Мои стихи, каковы бы они ни были, всегда казались мне самыми лучшими. Вскоре, однако, я заметил, что и мои товарищи, довольнотаки незадачливые стихоплеты, не меньше меня чванятся своими стихами… Я однажды вдруг усомнился: не заблуждаюсь ли я в такой же мере, не лучше ли эти стихи моих стихов и не кажусь ли я моим приятелям таким же полоумным, какими они кажутся мне?».

Из тех, обивавших пороги редакций, не удержался никто, кроме Евтушенко. Я с ним познакомился у дверей «Нового мира». Это был мальчишка лет четырнадцати, весь в заплатах, дитя улицы, живучий и не унывающий в тот голодный год.

Снова об Исаковском

Михаил Исаковский — одна из удивительнейших фигур в нашей поэзии. В чем, собственно, его

секрет,

то есть то, что вообще отличает одного художника от другого, если не считать различий наиболее очевидных — жизненного опыта, тематических пристрастий и т. д.? Простота изложения, заинтересованность народными судьбами? Конечно, и это. Но ведь так можно сказать не только о нем.

Исаковский написал множество стихотворений, несколько небольших поэм. Наиболее известны его стихи, ставшие песнями. В них почти нет какой‑либо литературной изощренности, во всяком случае, она не видна. В чем же причина их воздействия, распространения, долговечности?

Исаковский никогда (за редчайшими исключениями) не ставил себе задачи специально написать стихотворную основу песни. Это получалось естественно, само собой. Он не любил, когда его называли поэтом — песенником. Он был поэтом.

Когда‑то, очень давно, я прочел его стихотворение «Продажа коровы» (из цикла «Минувшее»), Оно начиналось так:

Так мы начинали

То есть начинали мы, разумеется, по — разному. Кто в литературном объединении при газете, издательстве или заводе. Кто еще раньше, в литературном кружке Дворца пионеров. Кто в армейской редакции. Но характерно: едва ли не все, кто начинал

в наше время,

сошлись потом в Литературном институте; миновавшего его — пожалуй, не вспомнить. Короче, во всем этом видна определенная стройная система. Дальше — опять было у всех по — разному.

Я же перво — наперво хочу сказать здесь об ответственнейшей для начинающего поре, когда он еще нигде не числится, ни с кем не связан, а сам по себе, самому себе предоставлен. Может быть, в это время и вырабатываются самостоятельные качества, столь необходимые художнику, которые не приобретешь в литкружке. Ощущение — на всю жизнь — твоей ответственности перед всеми и что отвечаешь ты один.

«Начало было так далёко, так робок первый интерес». Это поразительно верно, и думаю, что бросившие сочинительство в ранней молодости (а были среди них и очень способные) вряд ли испытывают особые сожаления, — они еще не успели войти в это целиком, это не стало их жизнью, и они отказались от этого с легкостью, а ведь нельзя же с легкостью отказаться от жизни.

Что сказать о тогдашних собственных стихах? Мне кажется, начинал я слабо. Из тетрадочки, прочитанной Исаковским, я отобрал потом для первой книжки три стихотворения. Одно из них впоследствии было издано еще раз. И все.

По правде сказать, я даже немного удивился, встретив через несколько лет в книге у Михаила Васильевича такие слова:

В «Комсомолке»

«Комсомолка», как и теперь, располагалась на своем шестом этаже. Внизу, у лифта, стояла небольшая очередь. Мне показалось неудобным тесниться рядом с солидными и, может быть, известными людьми. Я стал подниматься пешком. Вспоминаю об этом не затем, чтобы подчеркнуть свою скромность. Но все‑таки это объяснялось моим волнением, уважением к поэзии и печати. Ну, и еще, конечно, я был молод, и совершить это небольшое восхождение не составляло для меня никакого труда. Через несколько лет, так же, своим ходом, поднялся я на десятый этаж дома в Большом Гнездниковском, где размещался «Советский писатель».

А сейчас, ничуть не сбив дыхания, открыл дверь отдела литературы и искусств. Это была большая, с окном во всю стену, наполненная светом комната, — потом уже там все перегородили и переделили. По обе ее стороны, у стен, сидели лицом друг к другу две женщины и что‑то писали, справа — темноволосая, полная, очень увлеченная своим занятием, слева — помоложе, поднявшая на меня большие серые глаза. Посредине комнаты стоял круглый стол с канцелярским графином и стаканами, у окна — диван. И еще были две двери, ведущие во внутренние комнаты. Я подождал немного.

— Что‑нибудь принесли? Стихи? — спросила темноволосая, не отрываясь от своего дела. — Сядьте и подождите.

Я присел на диван и стал следить за ее манипуляциями. Перед ней лежали две пухлых кипы развернутых писем с подколотыми к ним конвертами. Она взглядывала на страницу, тут же на отдельном листе крупным почерком писала ответ, подкалывала к письму, откладывала в другую стопку и брала следующее. Движения ее были даже неторопливы, но проделывалось это с непостижимой быстротой. На моих глазах кипа писем, требующих ответа, растаяла, зато вторая стала вдвое толще.

Женщина с неожиданной легкостью поднялась с места, взяла письма и выплыла из комнаты. Вторая продолжала что- то спокойно читать, время от времени пуская в ход карандаш и не обращая на меня никакого внимания. В редакции стояла почти деревенская дневная тишина. Вернулась первая с новой порцией писем. Но прежде чем взяться за ответы, она протянула руку: