Сказки по телефону, или Дар слова

Гер Эргали Эргалиевич

Откуда берутся и на чем поскальзываются новые русские? Как строят финансовые пирамиды? Чем киноискусство отличается от порнобизнеса? Что такое проституция – профессия или призвание? Как возникает и на что растрачивается литературный дар?

Остросюжетное произведение известного писателя претендовало на многие премии – и заслужило главную: неослабное читательское внимание.

1

На сексе по телефону Серега Астахов заторчал еще в Моздоке лет за десять до нынешней чеченской войны, когда моздокский аэродром был совершенно закрытым объектом, а о существовании такого рода абонентских услуг не ведали и в столицах. Между тем в Моздоке середины восьмидесятых секс по телефону был делом обыкновенным, и не только в оральном смысле, когда в трубку орут всякие матерные слова без разбору, но и в прямом. Сам городишко являл при этом заурядную южнорусскую глухомань, пыльную или грязную, смотря по сезону, с забытым бюстиком Пушкина в чахлом сквере и монументальными заборами, поверх которых гордо реял двухметровый подсолнух, а еще выше ревели на всю Поднебесную древние туполевские бомбовозы, исправно летавшие на охрану то ли Северного морского пути, то ли Великого шелкового. Красота моздокских девиц на этом неброском фоне была колоссальным, погибельным фактором местного быта, таким же универсальным, как свинство провинциальной жизни вообще, причем оба эти явления не только уравновешивали друг друга, но и сложным порядком перетекали одно в другое. В городе уживались и смешивались, производя разнообразнейшее буйство бровей и красок, такие непростые народности, как летчики, кубанцы, армяне, осетины, чеченцы, корейцы и так далее, вплоть до цыган и кирзы, местной похмельной популяции, обретавшейся в поселке за кирпичным заводом; кирза была основным гарнизонным поставщиком самогона и прапорщиков, а девицы в поселке жухли годам к шестнадцати, словно съедаемые мертвой кирпичной пылью.

Город укоренился на левом, казачьем берегу Терека; за рекой летом бугрились бесконечные холмистые гребни предгорья, а осенью, после дождей, как гром среди ясного неба вырисовывались неописуемой красоты горы – и до следующего лета, до суховея то белели в морозной голубизне, словно выгравированные алмазом, то розовели в лучах медитативных степных закатов. Севернее Моздока, за узким бетонированным ложем Терско-Кумского канала, до самого Саратова лежала степь – в ее безбрежных просторах как-то терялись, скрадывались капониры самолетных стоянок, складов ГСМ и прочих объектов стратегического назначения, которые Серега со товарищи не очень тщательно охраняли. Служба была скучной, однообразной, через день на ремень, казарма да пяток разбросанных по степи караульных домиков – вот и весь круговорот жизни; ко второму году караул не то чтобы уставал, но непроизвольно переключался на охрану собственного покоя. В город, населенный воинственными племенами, солдат не выпускали, разве что строем и на парад, так что вживую женщин охрана видела два раза в год по большим государственным праздникам. Правда, были еще официантки из летной столовой и телефонистки, но первые с солдатами не якшались, предпочитая летный состав, а вторые разговаривали охотно, хоть ночь напролет, но оставались вне поля видимости: коммутатор располагался при штабе, куда запросто не заскочишь, а на службу и в ДОС барышень доставляли автобусом.

Последний год Серега ходил разводящим у Игоря Белозерова, статного, красивого парня, легко дослужившегося до сержанта и, соответственно, до должности начальника караула – они вместе призывались из Москвы, вместе прошли все положенные круги солдатской науки и притерлись друг к другу, как притираются люди только в армии. Так что отказать Сереге в такой малости, как поболтать по телефону ночь напролет, было некому. Конечно, Игорю, не умевшему говорить с невидимым собеседником, это пристрастие могло показаться несколько странным, тем более что по жизни Серега был резковатым, замкнутым парнем, отнюдь не тем златоустом, каким представлялся телефонисткам. С другой стороны, выгоды от его амуров были столь очевидны, что следовало скорее поощрять странности, чем выкорчевывать. Телефонистки были в курсе всех новостей, всех гарнизонных интриг и сплетен, знание коих, при грамотном обращении с информацией, способно не только разнообразить, но и существенно облегчить жизнь сержантскому и рядовому составу. Сереге, по талантам его, новости выкладывались просто так, за здорово живешь, и он просто так, по дружбе, делился ими с сержантом. Более того – их вовремя предупреждали о штабных проверках, что вообще-то могло быть вменено как служебный проступок. Тем не менее – командир или дежурный по части еще только грузились в «уазик» на плацу перед штабом, мечтая застать караул врасплох, а Игорь с Серегой уже готовились к приему гостей. В других караулах об этом судачили с завистью, не всегда белой. Там тоже флиртовали с телефонистками, скучая по женским голосам, – но Серега был гений, вкрадчивый сладкоречивый гений телефонной любви. В этом жанре ему не было равных. Его глуховатый невыразительный дискант усиливался и преображался телефонной мембраной в медовый тенор; он журчал, затекая в доверчивые уши провинциальных барышень, обволакивал мозги теплом душевной беседы, елеем умащивания, негой сопереживательных интонаций, под которые одна душа ласково переваривала другую, щедро выделяя необходимые душевные соки участия. Чувствовалось, что Сереге приятно слушать себя, свой голос, преображенно звучащий в сухом и звонком эфире: он сидел за столом, прикрыв глаза, и не видел ни казенной мебели караулки, ни засиженных мухами стен, ни дремлющего на кушетке Игоря, а только звезды над ночной степью и провода, по которым его голос бежал, бежал на свободу…

С молоденькой румяноголосой Анечкой за полтора года телефонной любви они прошли полный курс от случайных приятных встреч (непринужденный треп о собаках-кино-начальстве) до первых свиданий с выяснением пристрастий и антипатий, затем заблудились на пару месяцев в школьных, семейных воспоминаниях и неожиданно для Анечки вышли на столь интимные темы, на такую прорвавшуюся неодолимую страсть говорить о главном, о сокровенном, что дней за сто до приказа Серега разбирался в Анечкиной анатомии гораздо лучше ее дубоголового супруга, даром что летчик – да и сама Анечка, выходя на связь, дышала хрипло и часто, словно бежала к Сереге босиком по морозцу.

Добрейшую Валентину Владимировну, говорившую с петербуржским выговором, он настолько очаровал своим искусством говоруна, что та всерьез загорелась идеей познакомить Серегу с дочкой-десятиклассницей, даже вытребовала обещание погостить у них после дембеля хотя бы недельку. В конце концов она устроила молодым знакомство по телефону: теперь, когда их смены совпадали, Валентина Владимировна соединяла Серегу с Шурочкой, а сама деликатнейшим образом отключалась. Прорыв в городскую телефонную сеть был для Сереги самоволкой души, именинами сердца. Он присосался к шестнадцатилетней домашней девочке аки клещ – они вместе решали задачки по алгебре, вместе записывали в заветную тетрадь любимые песни и мудрые изречения типа «красивые в любви небрежны, а верные в любви невежды», вместе отвечали на вопросы дурацких тестов, к которым вдруг воспылали все молодежные журналы страны. Под одеялом, тайком от строгого папы они болтали до двух, трех часов ночи, пугая друг друга страшилками про ведьм, вурдалаков, голодных кладбищенских старух и прочую нечисть, потом уставали бояться и в обнимку засыпали на узком Шурочкином диване. От всех этих дел у Сереги стали плавиться мозги: он засыпал в объятиях Шурочки, просыпался на топчане в караулке, хватался за голову и бродил сам не свой, уверяя Игоря, что насквозь пропах Шурочкой – хотя пахло от него, как Игорь ни принюхивался, все-таки в основном портянками.

2

Зато Анжелка Арефьева не имела о сексе по телефону ни малейшего представления до тех самых пор, пока не попала в Борину фирму телефонных услуг, гори она синим пламенем вместе с Борей. Хотя, как потом припомнилось, один такой звоночек у нее в прошлом был. Она сама, дите неразумное, позвонила по газетному объявлению, извещавшему, что пожилому киноактеру требуется домработница, и напоролась на хриплого маразматика, который долго выспрашивал, кто она, откуда, как выглядит и какое имеет отношение к кинематографу – как будто она не в домработницы нанималась, а в артистки – при этом мерзкий старый хрыч покряхтывал и постанывал как-то уж больно неаппетитно, а когда Анжелка отважилась и спросила, так нужна ему домработница или нет, умоляюще заблеял: «Вы говорите, миленькая, говори-ите!..» – Анжелка почуяла какую-то мерзопакость и бросила трубку. Это было осенью после школы, когда она не стала поступать во ВГИК, а сидела дома, думая, как жить дальше. Точнее – делая вид, что думает, потому что на самом деле Анжелка знала, как жить, только боялась признаться себе и маме. Она знала, что ничего не понимает в окружающем мире, никогда не научится разбираться в нем, а тем более бороться за место под солнцем, от палящих лучей которого тщательно оберегала свою нежную кожу. Мир был полем битвы таких могучих натур, как мама и дядя Тима, – а она, Анжелка, была не боец, ей просто хотелось жить, вот и все. Так ей было больше по кайфу. А еще она чувствовала, что такая позиция, такая постановка вопроса ничуть не хуже любой другой, разве что уязвимей, так что ее сонливость, ее доводящая мамашу до бешенства апатия наполовину были сознательной симуляцией дезертира, отрицающего борьбу по мировоззренческим соображениям. Она была человеком покоя, человеком дождя в том смысле, что, когда идет дождь, каждый оказывается наедине с дождем и в нем либо включается музыка дождя, либо нет; Анжелке было хорошо под дождем, под этой живой завесой, под этим мокрым событием, размывающим прочие дела-обязанности, хорошо на улице под зонтом и хорошо дома, когда дождь за окном заштриховывал мир в серый непроницаемый рубчик.

Зато маме Анжелкиной и дождь, и гром, и снег, и ветер были нипочем, она их просто не замечала. Она жила, невзирая на погодные и прочие условия, а также условности, целиком захваченная азартом превращения денег в товар, а товара в деньги. Зачем она это делала, Вера Степановна знала, но забыла, а вспоминать было некогда, потому что азарт больших денег, неотразимая магия суровых правил игры и серьезных ставок не отпускали ее даже во сне, а днем и подавно, задавая свой сумасшедший темп жизни. По-настоящему ее затянуло в первый год перестройки – в душное, жаркое, бредовое лето 85-го года, когда пол-Москвы томилось в очередях за водкой, а на фасадах домов дрожащие руки корябали первый, самый душераздирающий лозунг гласности: «Ты не прав, Миша». Тем летом Верка-усатая, суровый идол лихоборской пьяни, она же заведующая винно-водочным магазином на углу Михалковской и Большой Академической улиц, в одночасье стала Верой Степановной Арефьевой, властительницей умов, царицей ночи, знакомства с которой искали партийные и советские бонзы, пожарники и милиция, воры в законе, известные всей стране артисты и прочий пьющий народ. Оказалось, что пьют все. Вся страна. Вся страна припала пересохшим ртом к кранику, которым заведовала Вера Степановна, и все четыре года, пока закон не выдохся, магазин на углу Михалковской и Большой Академической бесперебойно работал в двойном режиме. Днем это был обычный осаждаемый толпой винно-водочный с быстро пересыхающим источником благодати – зато под вечер, когда магазин закрывался и персонал, булькая сумками, разбредался на кривых ногах по домам, в железных воротах со двора открывалось крохотное квадратное оконце, маленькое смотровое оконце с лучезарными видами на гостиницу «Москва» посреди белой столичной площади, на розовые молдавские виноградники и мирный азербайджанский город Агдам. Невероятные эти виды манили толпы паломников со всех концов огромного города – это была самая популярная, самая надежная точка по всей Москве. Сюда вороньем слетались таксисты, сюда ехали с ветерком на частниках, сюда брел, спотыкаясь и падая, исстрадавшийся пеший люд. Игорь с Серегой, герои первой части нашего правдивого повествования, подавшиеся к тому времени в кооператоры, не раз и не два гоняли по ночам на лихоборскую точку, всякий раз как бы заново поражаясь размаху промысла, серьезному, профессиональному подходу к делу. Тишина и порядок царили на Лихоборах. Здесь не пыхтели моторы, не хлопали дверцы, не орали дурные сиплые голоса. Здесь – без всяких там закидонов – запрещалось распивать спиртные напитки. Моторизованным ходокам вообще не рекомендовалось выходить из салона: угрюмого вида распорядитель забирал деньги, указывал, где поставить машину, заученно бормотал «мотор глушить, дверцами не хлопать», а минут через пять возвращался с товаром, подавая бутылки прямо в салон. Пьяный дебош, разнузданное веселье, всякие там потуги на братание пресекались быстро, жестко, но без садизма – чувствовалось, что работают деловары, а не менты.

Чего это стоило Вере Степановне в смысле денег, времени и энергии, знает только она сама. К началу перестройки ей было немногим за тридцать, хотя вряд ли кто из мужчин всерьез задумывался о ее возрасте – она смотрелась дамой без возраста, расплывчато и слегка устрашающе, если знать эту категорию полных, усатых, до поры до времени абсолютно здоровых женщин, способных перепить, перематерить, а при надобности и размазать по стенке любого крепкого мужика. При всей своей тертости она была прямой как рельса, то бишь, ежели без околичностей, грубоватой пробивной бабой шести с половиной пудов очень живого веса, перемогавшейся без мужиков не без терпкого, застойного озлобления против их паскудного рода. В разговоре она накатывала как волна, шлепая смачные выражения впритирку друг к другу, умела уважить начальство живым словцом, натуральным, так сказать, словотворчеством, зато с подручными обходилась канцеляризмами пополам с матом, удручая народ вульгарной обыденностью брани и грубым бесчувственным сладострастием. Ее побаивались не только грузчики, шоферня, охранники, вся эта мелкая приторговая челядь мужского рода, но и мордастые мясники, обедающие сырыми бифштексами по-татарски; даже подпольные оптовики, натуральные волкодавы, вкусно воняющие кобурой под мышкой, и те поеживались под взглядом этой чугунной бабы. От какого такого бесшабашного Виктора ухитрилась она зачать Анжелку – Анжелу Викторовну – никто не знал, даже сама Анжелка. «Папашку твоего зеленый змий забодал», – ответила она на вопрос четырех– или пятилетней дочери – и слово в слово повторила эту фразу спустя пять лет, когда Анжелка переспросила.

Казалось, ее напора хватит на десять таких точек, как лихоборская, – но только сама Вера Степановна знала, на какой зыбкой почве, на какой тающей льдине выстроен ее бутлегерский замок. Стихия алкогольного бизнеса с трудом обуздывалась даже невероятным по тем временам наваром – товар выжигал навар любые системы двойного, тройного контроля сплавлялись в одно большое дерьмо, без личного догляда все рушилось в одночасье, да и с ним, с доглядом, постоянно где-то искрило, как у плохого электрика, потому что нагрузка была запредельной, а людишки дрянь. На исходе второго года круглосуточной жизни Вера Степановна сообразила, что выдыхается, что пора потихоньку завязывать с припадочным ночным промыслом, мешками денег, вечными страхами, пора перемещаться в чистые кооперативные сферы, где приличные молодые мальчики играючи срубали бешеные кредиты под ну очень смешной процент, стойко благоухающий лавандовым маслом легальной прибыли. Она постоянно с тревогой чувствовала, что опасно разбухает деньгами и превращается в жирную лакомую гусыню для волков-одиночек, беспредельщиков-отморозков, каковых расплодилось по Москве как грязи. Милиция, мафия, ОБХСС могли отдыхать; их Вера Степановна побаивалась – опасалась – скорее разумом, чем нутром, в разумных пределах, поскольку во всех этих структурах участвовала деньгами и «звонарями», то есть прикормленными людьми – но отморозков, всякую случайную сволочь боялась панически, боялась люто, постоянно помня о подрастающей в незащищенном тылу Анжелке.

Между тем Анжелка росла и выросла в долговязое, анемичное, скрытное существо, утонувшее в глубоком омуте недетского одиночества. Она с первого класса была брошена на самостоятельное хозяйствование, разве что по магазинам не бегала, и жила в полном ладу со сложной системой замков, запоров, сигнализаций, запретов на гостей и подруг, по малолетству приняв за должное и изоляцию с предосторожностями, и разительную нестыковку домашнего существования с наружным миром. Впрочем, дабы девушка не росла дикаркой, заботливая мамаша на все летние и прочие каникулы регулярно упекала Анжелку в «артеки», санатории, детские дома отдыха, где она и впрямь оживала, навсегда усвоив летний, курортный стиль общения, похожий на сон или киноновеллу, когда люди полнокровно живут от начала до конца сеанса-заезда, а потом истаивают в дымке реальной жизни. Из одного из последних, уже подросткового санатория ее даже чуть не выперли за поведение, не совместимое с девичьей скромностью, эта история скорее позабавила Веру Степановну, нежели огорчила, поскольку выказала в ребенке хоть какой-то проблеск индивидуальности.