Тюремные записки

Григорьянц Сергей

Вторая книга автобиографической трилогии известного советского диссидента, журналиста и литературоведа, председателя правозащитного фонда «Гласность». В 1975 году Григорьянц был арестован КГБ и приговорен к пяти годам заключения «за антисоветскую агитацию и пропаганду». После освобождения в 1982–1983 гг. издавал «Бюллетень В» с информацией о нарушении прав человека в СССР. В 1983 году был вновь арестован и освобожден в 1987-м. Это книга о тюремном быте, о борьбе заключенных за свои права; отдельная глава посвящена голодовке и гибели Анатолия Марченко.

Тюремные записки, «Бюллетень «В»

I глава

Причины ареста

Мне остается только строить догадки о том, что послужило причиной моего ареста. Может быть у них были какие-то более далеко идущие планы — судя по судьбе Синявского и моего однокурсника Козлова, которому «нашли» влиятельных родственников за границей. Но на первых порах, вероятнее всего, причина была одна: если человек пишет об эмигрантской литературе, переписывается с заграницей, получает оттуда книги, получает даже газету из Парижа (да еще у меня были там родственники), поддерживает отношения с Ниной Берберовой, сотрудником «Русской мысли», членом НТС Александром Сионским, переписывается с Натальей Кодрянской — то есть ведет себя совершенно непристойным образом — он должен сотрудничать с правоохранительными органами. Что говорить, я действительно был знаком с массой людей, которые чрезвычайно интересовали КГБ. Вокруг меня был целый ряд «подозрительных личностей», начиная с Шаламова, Некрасова и Параджанова. Но предъявить в качестве обвинения мне было нечего. Я в руках не держал валюту. Это еще были пережитки хрущевских лет, когда и почта, и цензура были сильно облегчены. Поэтому какие-то эмигрантские книги — скажем, романы Набокова, сборники статей Георгия Адамовича, еще что-то — общественно безобидное — проходило по советской почте. А многие книги из-за границы привозили мне знакомые, например, Рене Герра, которого после этого выслали из Советского Союза. Но и тут я не был человеком исключительным: скажем, Александр Богословский получал намного больше иностранных книг, чем я, правда, через французское посольство.

Впрочем, за эмигрантскую литературу в Москве пока еще не сажали — за это можно было попасть в тюрьму в провинции. Кроме того, я был одним из немногих, у кого были официальные допуски в спецхраны, в архивы, в ЦГАЛИ, и на эти книги в своих статьях я ссылался совершенно официально.

Политикой я почти не интересовался, во всяком случае не принимал в ней никакого участия — в то время я был убежден, что политика вредна для литературы: никакого положительного результата от критики ни Чернышевского, ни Добролюбова, ни Писарева не говоря уже о том, что они затравили Случевского в свое время, на мой взгляд, не было. Возможно, именно это парадоксальным образом способствовало моему аресту. Ведь по мысли тех, кто за мной следил и решал вопрос об аресте, это говорило о том, что я боюсь: человек, который общается с Натальей Горбаневской, Виктором Некрасовым, Владимиром Войновичем, но сам не принимает участия в диссидентском движении, конечно, боится это делать. А раз боится — значит, достаточно его еще немного пугнуть, и он станет сотрудничать.

Давление. Слежка. Обыски

К 1974 году интерес «органов» ко мне стал более явным. До этого меня скандально и не без труда выгнали с факультета журналистики МГУ, причем в Министерстве высшего образования были вынуждены прямо сказать, что это было требованием КГБ. Но это событие произвело на меня не очень большое впечатление. Ну, выгнали и выгнали — Бог с ним. Мне был совершенно не интересен этот факультет, я не собирался заниматься советской журналистикой. У меня была хорошая репутация, мне давали писать внутренние рецензии в журналах, на радио я делал какие-то передачи (была редакция «Литературно-драматического радио», где работали первая жена Юрия Левитанского — Марина и Оксана Васильева)… В общем, с голоду я точно не умирал, да и напуган не был.

В это же время аспирант факультета журналистики Александр Демуров как бы случайно снял квартиру именно в том доме, где я жил, на Ярославском шоссе. Не могу сказать, что до этого мы с ним поддерживали хорошие отношения — так, были мельком знакомы по факультету. Он начал мне рассказывать, что его дядя — начальник одного из московских районных управлений КГБ, что в КГБ вообще работает много армян (он был армянин из Тбилиси). Я пожал плечами: «По-моему, для КГБ нужны люди с какой-нибудь нейтральной внешностью, не такие привлекающие внимание». Этот рыжий человек посмотрел на меня и ответил: «А разве я похож на армянина и привлекаю внимание?»

[1]

За мной началась буквально ежедневная слежка — наружное наблюдение не отставало. Одного топтыжку едва не избили мои соседи. Мы жили в новом девятиэтажном доме с четырьмя, кажется, подъездами, куда еще не провели телефоны. И на полтораста квартир, на пятьсот с лишним человек было всего два телефона-автомата, стоявшие как раз у моего подъезда. Но с раннего утра до поздней ночи один из них постоянно занимал следовавший за мной топтун. Конечно, всем соседям мое положение было совершенно ясно, но необходимость позвонить и накопившаяся злоба к топтунам перевешивали страх перед КГБ. Ко мне перестали проходить письма — за последние полгода или месяцев девять перед арестом я не получил вообще ни одного письма. Мои письма иногда доходили, но с очень большим опозданием. Бывало, правда, и иначе. Письма Кодрянской и Сионскому я вкладывал в одинаковые небольшие конверты, и однажды Наталья Андреевна получила письмо Сионскому, а Сионский — адресованное ей. Было вполне очевидно, что не я перепутал конверты. Забавно, что Сионский передал мое письмо Кодрянской, а Кодрянская ему нет. Ведь это шпион — написала она мне. Я не стал выяснять шпионаж в чьих интересах она имела в виду, поскольку понимал, что НТС непростая организация. Надоело мне все это до омерзения, жена была беременна, сыну был год, должна была приехать теща — помогать жене, то есть становилось очень тесно в однокомнатной квартире и я просто снял квартиру в противоположном конце Москвы. У меня был совершенно незаметный такой серенький «жигуленок», которых был миллион. И я постарался исчезнуть из поля зрения КГБ. И мне это почти удалось.

Периодически, конечно, я попадался им на глаза. Скажем, у моих друзей Поповых, у которых я часто бывал. Вдруг в районе Спиридоньевского переулка я замечал какого-то мальчишку, который регулярно за мной ходил и делал вид, что попадается мне на глаза случайно. У него была такая двусторонняя курточка, и он периодически выворачивал ее наизнанку. Она с одной стороны была зеленая, а с другой — красная. Или на проводах в Москве Виктора Некрасова, мы уходили с Киевского вокзала с Евтушенко и Евгений Александрович на платформе с высоты своего роста заметил топтуна. Сказал мне:

— За нами хвост.

Арест

Мне действительно удалось уйти от слежки так, что меня на несколько месяцев просто потеряли, что, как потом выяснилось из реплик следователей, вызвало у них большую злобу, а, может быть, и внутренние проблемы — ведь отчеты писать надо. Если меня обнаруживали, уже поняв как расположены на улицах или в метро их камеры наблюдения, я вновь успешно скрывался во дворах. И поймать меня они так и не смогли. Поэтому начали следить за моей женой. Она была беременна, ей надо было гулять, да еще у нас был бульдог Арсик, которого тоже надо было выгуливать. Во время прогулок она звонила мне на съемную квартиру на улице Дыбенко по телефонам-автоматам, но каждый раз из разных, а все их на постоянное прослушивание не поставишь. Тогда у нее за спиной начали появляться хмыри, которые пытались подсмотреть, какой номер она набирает. Через какое-то время — длилось это полгода или месяцев семь — в конце концов они поймали Тому на улице, и сказали: «Вы знаете, Тамара Всеволодовна, мы поняли, что все это ни к чему не приводит, и вообще, совершенно нам ваш муж не нужен, и надо это все прекращать». А мы с Томой знали, что у них действительно есть определенные сроки, когда они следят за человеком. КГБ — это же бюрократическая организация: там есть отчетность, есть выделенные на это люди, определенные сроки слежки (полгода или год) и так далее. И по нашим расчетам, эти полгода или год (точно не помню) подходили к концу. И они убедили Тому в том, что слежка будет прекращена, и мне просто надо зайти в прокуратуру и подписать какие-то документы: «Вы же понимаете, нам надо закончить. У нас же тоже отчетность».

В общем, Тома меня убедила, и я сам пришел в районную прокуратуру по Бабушкинскому району. Пришел, как меня попросили, к одиннадцати утра четвертого марта 1975 года (мы с Томой еще были людьми неопытными, поэтому я не стал требовать письменной повестки, а явился по устному требованию, что, впрочем, ничего бы не изменило). И до четырех часов дня я просидел там, ожидая непонятно чего. Возможно, они никак не могли получить подпись прокурора для моего ареста, хотя решение в ГБ о моем аресте, конечно, уже было. Но тогда объяснить, что нужно арестовать ни в чем не замешанного человека было еще не так легко. Рассуждения моих оперативников, а потом — следователей, со временем мне стали вполне очевидны. Человек в советской стране ведет себя так, что по определению должен сотрудничать с ГБ. Да еще от него польза может быть — родственники за границей, знакомые и в СССР и на Западе. Но сам к ним не идет. Тогда его вполне внятно пугают — слежка, прекращение переписки, обыски в Киеве и Москве. Но при этом вполне деликатно присылают Демурова и объясняют мне, глупому, что им совсем немного надо — только сотрудничество.

И вместо того, чтобы радостно откликнуться в моем критическом положении на приглашение университетского приятеля, я создаю им только новые хлопоты — куда-то исчезаю. И тогда они вполне привычно обманули Тому, которой уж очень тяжела была такая жизнь, а через нее и меня, чтобы уже пугнуть по-настоящему. Чтобы выбор был между тюрьмой и сотрудничеством. Я знал несколько человек, которые просидели так до пол-года (одного из них описывает Амальрик) и сделали для КГБ естественный выбор. У меня все это стало вполне очевидным, когда меня почти с первого дня «наседки» стали покупать, а не пытаться узнать у меня хоть что-нибудь. Ну, об этом будет рассказ дальше.

А пока в прокуратуре открывалась то одна дверь, то другая, и меня спрашивали: «Это вы — Григорьянц? Вы подождите, пожалуйста, еще! Вы подождите еще немного! Не уходите, в общем!»

Наконец, появились следователь прокуратуры Леканов и какой-то из гэбистов, я уж не помню сейчас, какой, которые привезли с собой Николая Павловича Смирнова. Это был старый прозаик, когда-то ответственный секретарь «Нового мира» и сотрудник журнала «Красная новь», единственный выживший из всей редакции. Все они были арестованы в конце 1920-х годов, а потом и расстреляны. Теперь он был из того узкого круга людей в Советском Союзе, которые интересовались эмигрантской литературой. Переписывался с Зайцевым, еще с кем-то. Получал как и я из-за границы книги… Было ему лет семьдесят или семьдесят пять, руки и ноги у него дрожали. Он сидел против меня, просил прощения и говорил: «Сергей Иванович, они мне сказали, что, если я не дам показаний, опять окажусь там, где уже был…»

КПЗ. Первая голодовка

И к вечеру 4 марта 1975 года я оказался в КПЗ, на каких-то грязных нарах. В камере напротив милиционеры «пользовали» проституток, а может быть и не проституток. Дверь они не закрывали и мои соседи все с интересом наблюдали в глазок. Судя по доносящимся звукам женщины пытались сопротивляться, но как уж отобьешься в камере от пяти отъевшихся бугаев — охранников. Среди соседей самым симпатичным был мужик лет пятидесяти, который уже с утра следующего дня смог получить у сделавших перерыв охранников ведро с водой, швабру и тряпку и начал драить пол в камере. Было видно, что он не может прожить и часа без работы. Вскоре соседи рассказали, что этот трудяга выстроил своими руками дачку на шести сотках, работал по две смены и смог купить себе и жене квартиру, но все записал на жену и она хорошо подготовившись, нажаловавшись соседям и даже участковому, решила, что уже все, что ей надо уже получила и разорвав на себе платье, расцарапав ногтями бедра, устроила крик на весь дом, что он ее насилует и соседи вызвали милицию. Всем все было ясно, но женщины — судьи всегда становились на сторону жен и трудолюбивому мужику светило не меньше пяти лет. Мужья, посаженные женами, были заметной частью, как я потом увидел советских лагерей. Возмущение мое собственным арестом было таким, что я тут же объявил голодовку. Требований никаких не выдвигал — это был протест против незаконного задержания, но без надежды быть освобожденным.

На следующий день в КПЗ приехал следователь, который тут же начал говорить о книгах, которые у меня были. Но никаких доказательств того, что я их читал, у него не было. А потом то ли он мне польстил, то ли я ему, но я допустил ошибку, которую, впрочем, допускают почти все. Он сказал: «Ну хорошо, вы же литературовед, вы знаете этих писателей, вы знаете, о чем идет речь». И я ему ответил утвердительно, хотя и максимально неопределенно: мол, ну конечно, что-то я, в общем, понимаю». И на много много месяцев это было единственное, что у них было, чтобы меня обвинить. Поскольку уголовным преступлением было сознательное распространение антисоветской литературы, а если я ее не читал, то и формально не являлся преступником. (Когда меня арестовали второй раз, я уже не повторил своей ошибки и сказал, что целый портфель парижских изданий нашел случайно в пивной).

«Матросская тишина»

Спустя три дня мне предъявили обвинение по статье 1901 — распространение заведомо клеветнических сведений, порочащих советскую власть. Меня перевели в «Матросскую тишину», сперва не обратив внимания на то, что я уже третий день голодаю.

Это была спокойная камера, был какой-то молодой грузин — карточный шулер, непрерывно тренировавший руки, но мне интереснее других был позолотчик из Троице-Сергиевой лавры, которого месяца три назад сделали завхозом и вскоре обвинили в злоупотреблениях и посадили. Теперь он уже, замечательно рассказывая об искусстве позолоты, и понимал, что в Лавре поочередно назначали каких-то посторонних людей на должность завхозов, чтобы было кого обвинить. Легально закупить все необходимые составляющие для ладана в СССР было невозможно. Ну, а у Лавры были и другие нужды.

Дня через два появился в камере какой-то человек с пачкой сахара, чтобы было, что вносить в общий котел. Я еще не знал, что кумовья в тюрьмах снабжают пачками сахара наседок, но по тому, как он сразу же мной заинтересовался, понял, что это ко мне. Впрочем, его собственная легенда о торговле какими-то шелковыми платками была так примитивна и так далека от меня, что вызвать меня на какой-то толковый разговор ему несмотря на все старания не удавалось. Голодал я спокойно, на то, как ели соседи внимания не обращал и через неделю меня перевели в камеру для голодающих. Пытались заставить тащить туда свой матрас. Я был ослаблен, да и рядом был охранник — сержант и отказался, сказав, что голодаю. Охранник с руганью взвалил на плечо мой матрас, а из его слов понял, что он считает меня своим подчиненным. Ну добро бы генерал, полковник, но какой-то сержант — это был первый запомнившийся мне, но не усвоенный тюремный урок.

II глава

Юдово и стодневная голодовка

Недолгая поездка в столыпинском вагоне от Москвы до Ярославля неожиданно оказалась любопытной оттого, что в самом вагоне или на сборке еще на Красной Пресне со мной пару раз начинал разговаривать внешне вполне приличный человек средних лет, назвавшийся инженером, чуть ли не космических систем, но как-то неожиданно быстро, видимо, считая, что времени может больше не быть, задавший мне вопрос о бриллианте в 12 каратов у моих друзей Поповых. Я знал о чем идет речь — о недоразумении, связанном с пропажей семейной драгоценности Эйснеров и подробнее я рассказываю об этом в предыдущей книге в главе «Коллекционеры». Но здесь, конечно, сделал вид, что не могу понять о чем речь, «инженер» отполз от меня не солоно хлебавши, но мне-то его вопрос был очень любопытен по двум причинам. Во-первых, я знал, от кого он идет — следователя занимавшегося ограблением Поповых, запугивавшего Поповых моими неизбежными признаниями, от чего Игорь Николаевич и выглядел так сумрачно, давая показания в суде. Но при этом этот мерзавчик еще и тайком в чем-то подозревал Игоря Николаевича, втираясь при этом к ним в друзья. Но, во-вторых, мне показалось интересным, что этому поганому майору не дали мои гэбэшные следователи задать мне такой любопытный вопрос за целый год пока я был в Москве, сами мне его не задали и вообще я оказался недосягаем для МВД и пришлось даже подыскивать какого-то стукача в этапе в надежде что-то от меня услышать. Забавно, что этот «инженер» оказался и со мной в одной зоне в Юдово, пару раз пытался поздороваться, но я его не замечал.

В самой старинной ярославской тюрьме, где нас продержали дней десять, я внезапно приобрел небольшой производственно-лагерный опыт. Заставить вязать сетки никого из нас тюремному начальству не удалось, тем более, что по закону наши приговоры еще не вступали в законную силу и мы еще не были заключенными, но зато день на третий нас выстроили в коридоре и какой-то майор, как выяснилось — начальник одной из ближайших колоний начал выяснять какие у кого специальности. Тут же отобрал «себе» всех строителей, с высокими разрядами слесарей и токарей и очень довольный ушел. Я спросил молодого архитектора, тоже отобранного майором, для чего все это? Он грустно ответил, что строители и архитекторы нужны во всех колониях министерства внутренних дел и когда их за что-нибудь судят, всегда дают более долгие сроки, чем другим.

К некоторому моему удивлению оказалось, что и журналисты в колонии нужны, во всяком случае именно в той колонии на окраине Ярославля, в деревне Юдово, куда я попал. Начальник колонии недолго со мной поговорил, серьезно сказал, что у них образцовая зона и меня он определяет в образцовый первый отряд. Мельком спросил, правда ли, что я работал в журнале «Юность» и сказал, что мне у них будет неплохо. Сперва, правда, все пошло не совсем так, как он предполагал. Начальником моего отряда оказался очень смазливый юный лейтенант, который уже на второй день мне рассказал, что заочно учится в юридическом институте, а, кажется, на третий — попросил за него написать курсовую работу по истории партии. Я ему внятно объяснил, что и сюжет мне не подходит, а никаких курсовых работ за него и по другим темам писать я не буду. Тогда он решил, что доймет меня обвинениями в нарушении режима, попытался объявлять мне какие-то взыскания, но пока это не входило в планы лагерного начальства. Меня опять вызвал к себе начальник зоны и предложил перейти в другой, менее образцовый отряд. Одновременно определилась и моя работа — завскладом готовой продукции, где, правда, надо было целый день сидеть, но хоть какая-то работа была только в начале и в конце рабочего дня, да и для нее у меня был молодой помощник Сергей Монахов. Все остальное в зоне сперва складывалось столь же благоприятно — вместо сапог по особому разрешению я носил привезенные из дому туфли, вместо лагерных брюк, выкрашенные в черный цвет джинсы «Wrangler», довольно быстро мне дали свидание с женой сразу на максимальные три дня, что считалось поощрением и ради его оправдания мне вынесли пару благодарностей в приказе неизвестно за что. Более серьезной была тут же предложенная мне каким-то вольнонаемным инженером на производстве возможность получать и передавать через него письма домой и небольшие передачи. Я, конечно, не отказался, писал жене и маме успокоительные письма о своей жизни и периодически получал швейцарский шоколад и израильские растворимые бульонные кубики (очень улучшавшие вкус баланды), которые Тома получала от Солженицынского фонда.

Кроме меня в колонии были два, очевидно, не случайно попавших сюда племянника — один успевшего покончить с собой до войны военачальника Гамарника, другой — Вершинин — расстрелянного одного из руководителей НКВД — Агранова. Впрочем, такими привилегиями, как я они, кажется, не пользовались. А в целом, это была очень большая — около полутора тысяч заключенных, давно расположенная здесь зона, многие ее охранники были местными жителями, а вновь поступающие зэки прямо на сборке говорили начальнику по режиму — меня в пятый отряд, меня — в одиннадцатый, хорошо зная, чем один отряд отличается от другого и насколько близкая там к законному уголовному миру атмосфера. Колония была образцовой, «красной», но с различными вариациями. Вообще все это было характерной иллюстрацией к классическому тогда разговору двух соседок о сыновьях — мой в армии попал в шоферы, а как твой? — А мой сидит пока.

Армия и лагеря были одинаково привычны в русской жизни.

III глава

Чистопольская тюрьма и третья голодовка

Меня, правда, слегка подкормили перед этапом на обычном режиме в Ярославской тюрьме и, вероятно поэтому, после все же очень тяжелой голодовки я без особых проблем переносил сухой паек этапа — селедку или кильки в сочетании с липким, как всегда в советских тюрьмах, хлебом.

В Чистопольской тюрьме, где, как положено, месяца два меня продержали на карантине, стало и вовсе полегче. Кормили там для советских тюрем очень прилично, да и вообще сама тюрьма была из относительно легких. В то время я еще не понимал, что формально с одним и тем же режимом и зоны и тюрьмы могут катастрофически отличаться друг от друга. Когда меня через год перевели в Верхнеуральскую тюрьму, я хорошо понял, как манипулирует Управление исправительных учреждений, казалось бы совсем одинаковыми местами заключения.

Большим преимуществом для меня оказалось почти равномерное нарастание сложности мест, куда я попадал. Я постепенно учился решать все более нараставшие лагерно-этапно-тюремные проблемы и делать все меньше ошибок, даже бытовых, в этом непростом уголовном мире. А ведь каждая ошибка могла очень дорого стоить. Одной из вполне индивидуальных моих ошибок была привычка со всеми говорить на «вы». После 1968 года, то есть последние семь лет после окончательного исключения из университета и смерти бабушки у меня (независимо от возраста и положения знакомых и родственников) оставалось только три человека, с которыми я был на «ты» — мама, жена и двоюродный брат Миша. В Киеве к ним с большим трудом, постоянно мне об этом напоминая и поправляя, присоединился Сергей Параджанов, которому «вы» было неприятно и непривычно. Но в тюрьме, постоянно добиваясь того, чтобы все охранники говорили мне «вы», с соседями, конечно, нужно было быть на «ты». Постоянные мои автоматические оговорки и ошибки в следственных изоляторах, в подобранных камерах еще не были опасны, но становились причиной напряженных отношений уже в зоне, в Юдово и совсем опасны — в этапах и тюрьмах. Здесь привыкли, что «вы» им говорит только следователь, зачастую фабрикуя их дело. Любой другой, говорящий «вы» воспринимался как чужой, настораживающий, засланный, со всеми опасными для него последствиями. А мне, чтобы сказать «ты» надо было постоянно помнить об этом. Ну ничего, постепенно привыкал и к этому.

Но пока я попал в очень спокойную камеру человек на десять. Естественно, все соседи были моложе меня, но сейчас это в советских тюрьмах было делом обыкновенным. Даже в этапах, когда меня обычно везли с особым режимом и там, как правило, в большинстве были довольно юные рецидивисты, получившие второй или третий срок за вполне серьезные преступления.

В камере в Чистополе были совсем простые парни, не хулиганы (сидевшие не за «гоп-стоп», иначе они были бы на общем, а не на усиленном), в меру спокойные, в меру трудолюбивые. Собирали мы (и это были единственные восемь месяцев моей работы из многих лет в тюрьмах) так называемые «шарабежки» — пружинки для браслетов по заказу Чистопольского часового завода. Норма не была чрезмерной и я с ней справлялся, получая за работу какие-то мелкие деньги, на которые в тюремном ларьке можно было раз в месяц купить белый хлеб, маргарин, и совсем дешевые карамельки. Сигарет я не покупал — попав в тюрьму перестал курить и даже положенные мне бесплатно три пачки махорки в месяц отдавал соседям. Как и раньше, старался вызвать соседей на рассказы, причем не очень стремился, чтобы их рассказы были о своем деле. Мне была интересна среда, поразительный по точности и остроумию язык, а один из соседей — внешне совсем неприметный — был так поразительно талантлив, точен во всех определениях, абсолютной полноты и связности любого текста, что один из его рассказов — о «Синеглазке» (не потому, что глаза были синие, а потому, что всегда были подбиты) доставлял мне такое просто физическое наслаждение, что немного стесняясь раз в неделю или две я просил опять его повторить. И он, как настоящий мастер, чуть варьируя, но ощущая свое мастерство, повторял мне эту историю. Году в 1980, освободившись, я ее записал, считая, что делаю это хуже, чем слышал. Но все тюремные рукописи попали в КГБ и, вероятно, там пропали. Почти такой же талантливый парень был со мной в камере на Красной Пресне. И это были единственные случаи, когда я втайне завидовал своим знакомым.

IV глава

Верхнеуральск. От безумия к темному ужасу

Привезли одновременно из разных мест человек тридцать. Держали всех нас на сборке, то есть общей камере для последующего расселения и еще до досмотра. Потом по двое начали вызывать на досмотр, проверку вещей и тщательный обыск. У меня после голодовок, долгого одиночного заключения был микроскопический мешочек с самыми необходимыми вещами, а потому никакого интереса я не вызывал у десятка специально собравшихся на этот праздник охранников. Зато у всех остальных, как выяснилось собранных из окрестных колоний, было по два-три, а то и четыре громадных мешка вещей собираемых всей зоной для отправляемого на «крытку» (крытую тюрьму), что было обычной данью уважения и сочувствия к тем, кому предстояли эти тяжелые, иногда страшные годы.

Поэтому я был почти в стороне, а все десять охранников набросились на мешки моего соседа. Лезли во все мешки сразу, а он крутился, растерянный, неспособный проследить, возразить тому, что все лучшие, собранные для него вещи — теплая одежда, продукты, приличные бытовые вещи — все отбрасывалось охранниками на пол с криком «не положено».

Поскольку мной не занимались и я стоя в сторонке мог почти спокойно наблюдать за этим грабежом, в какой-то момент я сообразил, что вещи выбрасывались на пол не в общую кучу, а каждый охранник собирал свою — личную и еще и поэтому грабеж шел в таком быстром темпе. Важно было не только запугать, сбить с толку вновь прибывшего, но еще успеть выхватить до других охранников вещи получше. Когда из трех почти в человеческий рост мешков остался один, похожий на мой сверточек, охранники успокоились. Один обратил внимание на меня:

— А ты, что не понимаешь, куда приехал?

— Что мне — до конца срока остался год и три месяца.

Москва, Боровск, «Бюллетень «В» и новый арест

Мама привезла меня в нашу новую квартиру в Лосинке, где я успел переночевать лишь одну ночь — последнюю перед арестом и отсюда пошел в прокуратуру. Квартира была такая нищая, но все же хорошо, что я успел перед арестом внести за нее первый взнос — Тома с детьми, с Зоей Александровной вполне помещались в трех комнатах. Дети меня не знали, дичились, выглядел я, действительно, странно и страшно. Теща, которой и без того не нравилось, что обращаясь ко мне приходится говорить «вы» (как и я к ней обращался) по-моему в первый же ужин дала мне понять, что это квартира Томы, а я здесь так — из одолжения. Но в тюрьмах я привык не спорить по пустякам, тем более, что Тома этого не говорила, да и вообще я имел право прожить в Москве в лучшем случае месяца два до выезда за пределы Московской области. После тюрьмы очень многое приходится строить заново.

Тома мне рассказала, что месяц назад умер Игорь Александрович Сац, постоянно ей помогавший и, конечно, спасший мне жизнь. Впрочем, я о тюрьмах не рассказывал. Мама объяснила куда делась вся наша старинная мебель, кроме той, что продала Тома. Мама описывала, как судебные исполнители чуть не дрались друг с другом, совершенно ее не стесняясь — «Этот резной шкаф (моего прадеда Константина Ивановича) будет мне, а тебе тогда я отдам это большое старинное зеркало (из приданого моей прабабки Доры Акимовны)». Сказала, что ей то и дело напоминали — «Вы же видите, как хорошо мы относимся к вашему сыну — вы должны на него повлиять — мы же не конфискуем картины из вашей квартиры в Киеве».

Позвонил Саша Морозов, как выяснилось, ездивший с мамой и Тимошей ко мне на свидания, и предложил встретиться вечером на следующий день у Миши Айзенберга. С утра пришел Юра Шиханович, опекавший мою семью от Солженицынского фонда. Я уже знал, что он редактирует «Хронику» и когда вышел его провожать сказал, что хотел бы чем-то помочь — мне очень досаждало, что просидел пять лет «ни за что». Юра усмехнулся и ответил: — «Погуляйте хотя бы пару месяцев» — арест сотрудников «Хроники» казался и близким и неизбежным.

Очень важной для меня была поездка к Сацам. Постояли над кроватью, где умер Игорь Александрович. Я рассказал, что если бы не его звонок, мне бы прибавили новый срок, которого я не боялся, но в том состоянии, до которого дошел — не выдержал бы. Раиса Исаевна с большой обидой рассказала, что в «Бодался теленок с дубом» Солженицын не просто оболгал всю редакцию «Нового мира», но и очень пренебрежительно, мельком отозвался об Игоре Александровиче.

— А вы же знаете, как он влюблен был в Александра Исаевича, сколько сил отдал публикации «Одного дня Ивана Денисовича» и поддержке Твардовского в этом решении, да и разгром «Нового мира», увольнение Игоря Александровича были расплатой за поддержку Солженицына. А он так написал…