Роман «В осаде» русской советской писательницы Веры Кетлинской рассказывает о подвиге ленинградцев в годы Великой Отечественной войны (Государственная премия СССР, 1948).
Глава первая
Конец августа
1
Смеркалось. Река тускло сияла, всей своей гладью вбирая последний угасающий свет погожего дня. Из леса сильнее потянуло запахами сосновых стволов, нагретых солнцем, и увядающей травы — мирными запахами начинающейся осени. Но вдали, над потемневшим горизонтом, вспыхивали кровавые зарницы, сопровождаемые глухими раскатами, и в чистом, живительно свежем воздухе с режущим свистом проносились снаряды, разрываясь где-то за лесом, за скошенными лугами.
Сорок мужчин и женщин ожесточённо и молча работали, углубляя траншею. Скрежетала под лопатами каменистая земля, гулко ухали кирки, ударяясь о камни, над насыпью размеренно взлетали и рассыпались комья влажной земли. Мелкие камни срывались, подпрыгивая, скакали по обрывистому берегу и звонко шлёпались в воду. Слышалось тяжёлое, прерывистое дыхание утомлённых людей, ускорявших движения каждый раз, когда снаряд вспарывал над ними воздух.
— Поди-ка сюда, Маша! — позвал Сизов, распрямляя ноющую спину.
Он снял кепку и подставил дуновению речного ветерка посеревшее лицо и седые, взмокшие от пота волосы.
— Закурим? — предложил он, прислоняясь к стенке траншеи и вознёю с папиросами и спичками пытаясь унять дрожь пальцев.
2
Андрюшка играл на полу в косом луче закатного солнца. Мягкий розовый свет озарял белобрысую головку и пухлые ручки, разбирающие пирамиду цветных колец. Этот розовый свет пронизывал края откинутых занавесок и дымящийся на столе чай. Марии хотелось протереть глаза — не спит ли она? Или, быть может, она спала вчера и в ночном кошмаре ей привиделось то, чего не могло быть на самом деле, то, чего не должно быть?
Она вышла в кухню и увидела свои ещё не вычищенные, облепленные грязью ботинки.
Мать, как всегда подтянутая, с завитыми и тщательно уложенными волосами, счищала присохшие комья грязи с её пальто. На руках у неё были старые перчатки — Анна Константиновна берегла свои пальцы пианистки.
— Как хорошо дома, — сказала Мария, целуя мать.
Она вернулась к сынишке, присела рядом с ним на ковёр и помогла ему расцепить кольца. Андрюшка разметал их по ковру, но тотчас притянул к себе и стал соединять с той же напряженной деловитостью, с какой за минуту до того старался их разъединить.
3
К ночи приехал Борис.
Мария стирала на кухне детское бельё, когда раздался знакомый настойчивый звонок. Она выронила бельё и побежала в переднюю, не вытерев мокрых, в мыльной пене, рук. Анна Константиновна уже открыла дверь, и Мария увидела тяжёлый чемодан и вещевой мешок, просунувшиеся впереди Бориса. А за ними ввалился, хрипло дыша, и сам Борис в тёплом кожаном, не по сезону, пальто. Это был несомненно он — его широкоплечая высокая фигура, его сильные большие руки, его вьющиеся светлые волосы над крупным лбом, его прямой, немного короткий нос… и в то же время это был совсем не он, не его взгляд, не его губы, не его голос. Бросив на пол чемодан и мешок, он огляделся, запёкшиеся губы его дрогнули и произнесли странные слова:
— Слава богу, вы ещё здесь…
Он сел на ближайший стул, не раздеваясь, не улыбнувшись Марии, не протянув к ней рук, как всегда бывало, когда он приезжал в Ленинград. Он даже как будто не заметил её. Он положил на колени покрасневшие руки и стал отдуваться, шумно и глубоко, оттопыривая губы.
Онемев, Мария стояла в дверях и машинально обтирала передником мокрые пальцы. Анна Константиновна, строго потупив глаза, закрыла дверь на цепочку и отставила к стене чемодан. Борис поймал её косой наблюдающий взгляд из-под опущенных век, как бы впервые увидел её, а затем Марию, и странное, непохожее на прежнее, лицо его мгновенно изменилось — подтянулись губы, просветлели глаза, оживились мускулы, и вот уже прежний раскатистый добродушный голос как бы собрал и восстановил все черты знакомого Марии и любимого ею облика.
4
Утро занималось вялое, пасмурное — или оно показалось таким Марии. Она не могла вспомнить, как заснула вчера. Был долгий до изнурения, мучительный разговор. Потом она плакала, и он поднял её на руки, снова любимый и более сильный, чем она, и говорил с нею, как с маленькой обессиленной девочкой, и жадно целовал её, а она всё слабела и подчинялась ему и своему желанию поверить в него, в любовь, в своё прежнее счастье.
А может быть, это был сон?.
Борис торопливо одевался — невесёлый, грузный. Он заметил, что она проснулась, и как-то жалобно, криво улыбнулся. Мария не чувствовала в себе ни воли, ни любви, ни презрения.
— Я ухожу, Муся. Забегу узнать, пришли ли грузовики. Потом в Смольный, оформить документы. А ты собирайся.
Так как она не отвечала, он подошёл и поцеловал её.
5
Расставшись с Марией Смолиной, лейтенант Кривозуб поехал на танковый завод. Новые мощные машины KB, которые ему предстояло получить, были таким богатством для батальона, что он заранее предвкушал радость товарищей и весёлую возню с опробованием машин, и упоение первого боевого дела. Ух, и силища в этом KB! Танк подвернётся — он танк протаранит, орудие сунется стрелять — он орудие раздавит, дом поперёк дороги станет — дом свернёт!
Огромный завод с затемнёнными корпусами и чёрными бесконечными дворами и переходами ошеломил его — не размерами своими, не танками и тягачами, ползущими без огней по дворам, а множеством танкистов, которые ходили здесь, как дома, озабоченные, со всеми знакомые, всем примелькавшиеся. У них у всех тоже были срочные ордера, они тоже рассчитывали на получение KB в первую очередь, ругались между собою и покорно становились на любую работу, какая только нужна была, — лишь бы ускорить выпуск долгожданных машин.
Лейтенант Кривозуб прорвался к директору. Усталый, немолодой человек с охрипшим голосом встретил его виноватой улыбкой и злобно закричал в телефонную трубку:
— Сорок платформ, и ни одной меньше! И чтобы посудины были поданы немедленно, иначе я своё хозяйство не повезу! Ты понимаешь или нет, шутить с таким хозяйством!
Он долго препирался по телефону, а потом, не глядя, бросил телефонную трубку на аппарат и посмотрел на лейтенанта усталыми, добрыми глазами:
Глава вторая
На последних рубежах
1
Гудимов лежал на мшистой земле, в стороне от товарищей. Иногда он прикладывал ухо к земле и улавливал идущий издалека грозный, рокочущий шум. По шоссе шли немецкие танки.
Три часа назад, когда он вывел своих людей в лес, передовые танки уже ворвались на станцию и в город. Бой шёл у кирпичного завода. Противотанковая засада ждала немцев возле санатория «Сосновый бор»… Что произошло за эти три часа? Танки не задержались в городе и несутся по шоссе вперёд, на Ленинград…
Здесь, в чаще леса, было тихо и полутемно. Наверху по-летнему пекло солнце, обжигая верхушки деревьев, но внизу, под сплетающимися ветвями, царила душная сырость вечной тени.
Семнадцать человек деловито суетились возле землянок, чистили винтовки, некоторые переобувались, обучая друг друга несложному искусству обращения с портянками. Переговаривались тихо, будто их могли услышать. Когда неподалеку упала шишка, прошумев среди ветвей, все подняли головы и некоторое время молча всматривались в сумрак.
— Василь, — громко позвал Гудимов.
2
Мика Вихров вёл самолёт над облаками.
Иногда он врывался в клубящийся серый пар, и тогда ему казалось, что он прорезает облака собственным гудящим, послушным телом, настолько сильно было в полёте ощущение своей полной слитности с машиной.
Стараясь не выходить из облаков и осматриваясь «в четыре глаза», как умеют осматриваться только лётчики, наблюдая воздух над собой, под собою и со всех сторон, Мика то и дело скашивал глаз на зелёный городок, проплывавший под крылом. Сквозь пелену влажного пара, паутиной оседавшего на лицо, Мика, видел, а ещё больше угадывал очертания дворцов, извивы аллей в парках, похожих сверху на кудрявый зелёный мех, рассыпанные тут и там зеркальца прудов. По милым приметам он» угадывал знакомые места — висячий мостик над протокой, мраморную девушку с разбитым кувшином, из которого струйкой льётся вода, сидящего на скамье Пушкина, такого задумчивого и такого живого, что даже забывалось, что это памятник, а хотелось заговорить с ним, пожалеть его и рассказать ему о себе… Мысль о том, что именно сюда устремляются тяжело нагруженные бомбардировщики, вызывала у Мики ярость и боль, и острое чувство своей личной ответственности. Он был один в небе. От него одного зависело, сбросят или не сбросят десятки бомб на маленький зелёный городок, где мила сердцу каждая тихая улочка, каждый уголок парка…
Город Пушкин! Лётная школа, робость и задор первых полётов, оценка учителя: «у тебя, парень, есть хорошие задатки» — скупая оценка, от которой он ходил неделю в состоянии восторга. Страстные ночные споры с закадычными дружками по школе о том, что такое настоящий лётчик и настоящий человек. Первый самостоятельный вылет на глазах у инструктора и возбуждённых дружков… Успехи, благодарность в приказе, упоение оттого, что почувствовал полную уверенность в воздухе, овладение фигурами высшего пилотажа, новая благодарность в приказе и гауптвахта на десять суток за «воздушное хулиганство».. До сих пор весело вспомнить, какой каскад сложных фигур устроил он над аэродромом, упиваясь своей властью над машиной и ощущением своего мастерства. Вот когда он поверил, что может летать по-чкаловски! И даже гауптвахту он принял, как деталь чкаловской биографии, потому что Чкалову тоже было тесно в рамках учебных задач и Чкалов тоже расплачивался за озорство в воздухе многими сутками ареста… На гауптвахте компания была весёлая, дружная, книг было много, и Мика впервые в жизни пристрастился к чтению, решив прочитать подряд всю серию романов о молодых людях XIX века, которую издавали, как объяснили Мике, по инициативе самого Горького. Жаль было, что среди этих книг нет повести о жизни Пушкина. Хотелось узнать и понять причины задумчивой грусти молодого поэта, каким он запомнился Мике по памятнику возле лицея. Но такой повести не было, и вместо неё Мика успел прочитать только книгу с трудно произносимым названием «Кинельм Челлингли» трудно произносимого автора Бульвера Литтона, и чужая неудавшаяся любовь потрясла его, и он украдкой утирал слёзы, читая прощальное письмо девушки: «Дорогой, дорогой…» Ему самому захотелось необыкновенной, самоотверженной, несчастной любви, и когда приехала из Ленинграда Соня и дружки устроили им беглое свидание через окно, — он говорил такие многозначительные и печальные слова, что Соня спросила, здоров ли он, и сказала на прощанье, что он похож на Печорина. Только на второй день Мике удалось без ущерба для самолюбия выяснить, кто такой Печорин, и последние два дня на гауптвахте прошли за чтением «Героя нашего времени».
Когда он вернулся в школу, товарищи встретили его, как героя, но совсем не печоринского типа, и даже инструктор обращался к нему с уважением, потому что как-никак Мика показал «класс», и сам начальник школы сказал о нём, что Вихров «великолепен в воздухе», а это было главным, поскольку Мика был лётчиком. Затем снова приехала Соня, и они гуляли с нею в парке и катались на лодке по озеру, а потом вышли поглядеть Турецкую баню и долго сидели на ступеньках у воды, разговаривая о каких-то пустяках и думая о другом. Потом они пошли по тенистым аллеям, так и бросив лодку возле Турецкой бани («Чорт с ней, с лодкой, найдут, кому нужно», — сказал Мика), и всё было чудесно, и он чувствовал себя влюблённым и благородным, как Кинельм Челлингли. Но на висячем мостике, когда Соня взяла его за руку, он вдруг поцеловал её — и опомнился от звонкой пощёчины. В этом не было ни романтики, ни красоты. Пощёчина была отпущена сильной и решительной рукой. Мика разозлился до того, что повернулся и пошёл прочь, чтоб никогда не встречаться больше. Подумаешь, недотрога! А Соня крикнула вслед: «Советую вернуться и сдать лодку, а то без документа опять попадешь на губу!» Самым унизительным было то, что лодку, действительно, пришлось вернуть и лодочники не могли не понять, что лётчик потерпел неудачу… Но при выходе он столкнулся лицом к лицу с Соней. Её смуглое лицо выражало такое невинное добродушие, что невозможно было расстаться с нею, тем более, что тут и там попадались гуляющие курсанты и было бы глупо оставить Соню, а потом увидеть её с кем-либо из обрадованных дружков. Мика взял её под руку и строго сказал, что проводит её на вокзал, так как считает ниже своего достоинства обижаться на женщину. Они дошли до вокзала молча и долго бродили взад и вперёд по перрону, и это молчание на людях сближало их. Он понял, что любит её, несмотря на пощёчину, любит не как Кинельм Челлингли и не как Печорин, а совсем по-другому и очень нежно, и в конце концов даже приятно, что она недотрога. Он сказал, что она не должна сердиться, потому что он не хотел оскорбить её и она ответила: «я знаю», после чего они пропустили два поезда и всё блуждали по перрону, и все люди, и все поезда мира не имели к ним ни малейшего отношения. Затем они очутились в туннеле под путями, над ними прогрохотал ещё один поезд, а они стояли в полумраке и целовались, отрываясь друг от друга, когда кто-нибудь проходил мимо..
3
Парило. Если смотреть в небо, от зноя рябило воздух. Внутри танка дышать было нечем, но на земле, возле танка, было приятно лежать, пожёвывая прохладные горьковатые стебли и поглядывая кругом, — тишина, безлюдье, сонный покой… И поле впереди непотоптанное, всё белое от ромашек.
— Интересно, есть тут кто, кроме нас, или нету? — вслух подумал Алексей Смолин, потянулся за ромашкой и стал обрывать лепестки, приговаривая: «свои, немцы, свои, немцы, свои..» Вышло «свои». Алексей отбросил стебель и покачал головой: — Что-то непохоже, чтоб свои здесь были. Врёт ромашка.
— Она только на любовь приспособлена гадать, — сказал Гаврюшка Кривозуб. — На любовь погадай.
Алексей сорвал травинку и попробовал её на вкус, но тоже отбросил — травинка была горькая.
— Ты заметь, — сказал он задумчиво, — если позиция вроде этой, обязательно нас с тобой посылают. Любит нас Яковенко.
4
Эта война не была похожа на войну, как её представлял себе Митя, записываясь в народное ополчение. Митя был студентом-электриком и готовился к мирной и точной профессии, но война пробудила в нём жажду подвига, и всё, что в предыдущие годы откладывалось в подсознании, — зависть к героям страны, совершающим смелые полярные экспедиции и труднейшие дальние перелёты, преклонение перед бойцами Мадрида и Барселоны, восторженное обожание Чкалова, генерала Лукача и Долорес Ибаррури, — всё это сейчас питало страстные и честолюбивые мечты о воинских подвигах, о славе, о прекрасном звании Героя Советского Союза…
Он понимал, что война будет тяжёлой и кровавой, и смерть казалась ему возможной, но и смерть свою он видел значительной и героической. Он ясно рисовал себе, как его боевые друзья (мужественные, загорелые люди) рассказывают Марии об этой славной смерти и передают его забрызганное кровью недоконченное письмо, и Мария тихо плачет и говорит: «Да, он любил меня… я знала это, хотя он никогда ни слова не сказал мне… Я только теперь оценила его…»
Но разве эта открывшаяся ему война была войной, какой он ждал?!
Война для Мити началась утомительным переходом, во время которого он до крови растёр ноги. И затем незаживающие ранки и мозоли непрерывно терзали его, отравляя существование больше, чем немецкие самолёты. Немецкие лётчики не могли видеть скрытую деревьями роту, они сбрасывали бомбы вслепую, и Митя не верил, что бомба может попасть в него.
Но когда Митя был послан с Колей Григорчуком, своим товарищем по институту, в штаб батальона через болото, поросшее редким кустарником, немецкий самолёт вдруг напал на них, как коршун на цыплят. Это было дико, нелепо до смешного и страшно до изнурения. Друзья забились под кусты, но кусты были слишком жидки, чтобы спрятать их. Пули впивались в землю, в сучья, сбивали листья с ветвей. Самолёт пронёсся так низко, что оглушил ревом мотора. Мите, хотелось выругаться, чтобы подбодрить себя и Колю, но собственный изменившийся от страха голос еще усилил ощущение беспомощности и стыда. Самолёт развернулся и снова помчался к ним на бреющем полёте. Митя схватил винтовку и выстрелил. Коля тоже выстрелил по самолёту. Но самолёт пронесся над их головами, чуть не задев кустов. Когда он, наконец, улетел, Митя долго не мог говорить, и ему хотелось спать — мучительно хотелось спать, так что он зевал до боли в челюстях. А ночью сна не было, и Митя с отвращением вспоминал испытанный им ужас.
5
Давно ли стоном стонала земля от фашистских танков и нельзя было высунуть нос не только на шоссе, но и на просёлочные дороги, чтобы не нарваться на немцев?
Как-то вдруг всё стихло. Фронт передвинулся на ближние подступы к Ленинграду, а здесь был уже немецкий тыл, и на просёлочных дорогах плотно вмятые следы гусениц обрастали жидкой травкой. Иногда по шоссе тянулись к фронту обозы, но их сопровождал большой конвой, и за ними оставалась пустота.
В городах бесчинствовали немецкие гарнизоны, гестапо хватало людей по любому подозрению, по любому доносу.
Отряд Гудимова потерял связи, установленные в первые дни. Кто-то выдал радистку; хорошо законспирированная рация была захвачена немцами, радистку повесили при въезде в город на сосне. Предателя установить не удалось, поэтому все связи в городе попали под сомнение. После первой удачной диверсии, когда группе партизан удалось разобрать участок железнодорожного полотна, к железной дороге не сунуться было, — дорога тщательно охранялась немецкими патрулями, у мостов выросли укрепления, и пулемёты держали под прицелом все подступы, по которым всю ночь ползали щупальцы прожекторов. Для нападения на конвои сил не хватало. И отряд жил, притаясь, в сырой чаще леса, без общения с миром, без известий с родины, в настороженном и томящем одиночестве.
Непрерывно, как и все последние дни, обдумывая положение отряда и перебирая возможности изменить его, Гудимов вышел к краю леса и остановился в кустах.