Атеизм и другие работы

Кожев Александр

Собрание работ знаменитого русско — французского философа, в основу которого легла недавно обнаруженная в архиве автора рукопись «Атеизм», включает произведения, написанные им в 1920–1960 годы, впервые публикующиеся на русском языке. Представленные тексты охватывают все основные аспекты и периоды творчества французского мыслителя, включая его историко — философские изыскания, работы по метафизике, политико — правовые сочинения, статьи по философии культуры.

Предисловие

Александр Владимирович Кожевников принял французское гражданство в начале 1938 года, в его французском паспорте он по — прежнему именовался «Kojevnikoff», но сначала для слушателей его семинара по Гегелю в 1930–е годы (плохо справлявшихся с произношением сочетания согласных в его фамилии), а затем и для всего мира аббревиатура «Kojeve» стала псевдонимом философа. Биографические сведения о нем скудны, неизвестна даже точная дата рождения: в одних документах стоит 2 мая, в других 11 мая 1902 года, но от его вдовы, Н. В. Ивановой, мне доводилось слышать, что день рождения Кожева отмечался где‑то в конце мая (11 мая по старому стилю или 24 мая по новому можно считать хоть сколько‑нибудь достоверной датой). Во всяком случае, особняк, в котором он родился и жил первые годы своей жизни, располагался в одном из арбатских переулков. И по отцовской, и по материнской линии его предками были московские купцы, ставшие к концу XIX века европейски образованными промышленниками. О том, что эта среда была не чужда духовных и научных интересов, можно судить хотя бы по тому, что его дядя с материнской стороны, Василий Кандинский, до того как сделаться художником, преподавал в Московском университете, писал по вопросам экономики и истории права, а к живописи в 1896 году его подтолкнуло в том числе и знакомство с новейшими открытиями в физике (открытие радиоактивности, опрокинувшее прежние представления о материи). В переписке с племянником имеются ссылки на то, что в предреволюционные годы в семейном кругу постоянно обсуждались вопросы литературы и искусства. Отец Александра, призванный во время русско — японской войны как артиллерийский офицер, погиб под Мукденом в 1905 году; «отцом» он в своем дневнике и в письмах Кандинскому называл женившегося на матери сослуживца погибшего Лемкуля (из семьи обрусевших немцев, которая была также весьма зажиточной). Он вновь осиротел летом 1917 году, когда отчим был убит бандитами, пытаясь отстоять с ружьем в руках свое имение. Молодой Кожевников столкнулся с «революционным насилием» в 1918 году: его несколько дней продержали в подвалах ВЧК и чуть не расстреляли за «спекуляцию». По воспоминаниям самого Кожева, именно в этих подвалах ему пришли в голову некоторые идеи, которые станут основополагающими для его философии.

В юношеских дневниках 1917–1920 годов содержатся первые наброски «философии несуществования», которые свидетельствуют о рано проснувшемся интересе к метафизике. Рукопись дневника за 1917–1919 годы была утеряна, в 1920 году, находясь в Германии, он по памяти восстановил те записи, которые хорошо помнил. Даже если он чуть их изменил, речь все равно идет о самых первых философских опытах — от 15 до 18 лет. Помимо философских размышлений тут есть и юношеские стихи, и литературные зарисовки. Приведу в качестве примера рассуждение о «бесценном» афоризме Козьмы Пруткова: «Щелкнешь кобылу по носу, она махнет хвостом»: «Я не знаю чего‑либо более глубокого, чем это изречение. Оно может иметь тысячу смыслов, может быть применено к тысяче случаев. Мне говорили, что оно бессмысленно само по себе. Но ведь всякая мысль ценна лишь в ее понимании. А что иное, как бессмысленное, можно осмыслить бесконечно разнообразно. Разве не может афоризм Пруткова включать в себя всю мудрость человечества?» Уже первая запись в дневнике от 5 января 1917 года (по поводу морского боя при Аргинусских островах во время Пелопоннесской войны) свидетельствует о знакомстве с диалогами Платона и с некоторыми произведениями Ницше; в последующих заметках, наряду с Толстым, Достоевским, Ницше, Мережковским всплывают цитаты из трудов даосов и буддистов. Публикуемый отрывок из дневников — написанный в июне 1920 года в Варшаве диалог между ожившими портретом Декарта и статуэткой Будды — свидетельствует о том, что с аргументами Нагарджуны он уже был знаком и пытался перевести на язык европейской философии некоторые положения буддизма. Размышления о бытии и мышлении в духе философского идеализма («реально только осмысленное»), опыты в области этики (сопоставление этики христианства и буддизма), эстетики («О несуществующем в искусстве и об искусстве несуществующего»), наконец, большая рукопись по философии религии (утраченная вместе с большей частью дневника) — вот круг тем, которые интересовали юного философа. «Самодельное» философствование то на манер Фихте (мышление и бытие взаимно обусловлены, «мысля внешнележащее как реальнопротивоположное самому себе, человек творит его как таковое» и т. д.), то под влиянием даосизма и буддизма, содержит некоторые тезисы, которые будут характерны для зрелых работ Кожева.

Увлечение буддизмом было столь велико, что в университете Александр хотел изучать востоковедение. Этим планам помешала революция. Гимназия, в которой он учился, была закрыта, и в 1919 году он отправляется в Либаву, где сдает выпускные экзамены, но, возвратившись через фронты гражданской войны в Москву, обнаруживает, что в университет его не примут: большевистское правительство запретило учебу выходцам из «эксплуататорских классов». Именно это было главной причиной эмиграции: в январе 1920 году он вместе со своим другом Г. Виттом тайно пересекает польскую границу. В Польше обоих юношей арестовывают как «большевистских шпионов», и Кожев едва не умирает в тюрьме от тифа. Ранее выпущенный из тюрьмы Витт сначала помог его освобождению, а потом еще раз пробрался в Москву, забрал припрятанные семейные драгоценности Кожевниковых и Лемкулей и вернулся в Берлин. После раздела поровну этих сокровищ оказалось, что Кожев, в отличие от подавляющего большинства эмигрантов, мог позволить себе вполне сносное материальное существование. В Гейдельберге он изучает философию и восточные языки, — хотя он занимался и китайским, и тибетским языками, в совершенстве Кожев знал санскрит и древнеиндийскую философию. Тем не менее, диссертацию он написал по философии Соловьева под руководством К. Ясперса

После защиты диссертации в феврале 1926 году Кожев перебирается во Францию, женится на Ц. Шутак (уведенной у младшего брата А. Койре, что не помешало близкой дружбе с последним). Вплоть до экономического кризиса 1929 года он живет на широкую ногу, получая дивиденды с акций, в которые были вложены деньги, полученные за проданные драгоценности. Он обзавелся прекрасной библиотекой и занимался самообразованием, изучая наряду с философией и историей математику и физику. Лишившись всех средств в результате падения курса акций в начале 1930–х годов, оставив квартиру бывшей жене после развода, он ищет работу. Ощутив потребность во французском дипломе (немецкий в то время во Франции не признавался), Кожев одну из диссертаций защитил по философии Соловьева (переведя на французский защищенную в Гейдельберге)

Эта книга родилась из семинара, который он начал вести в 1934 году. В конце 1920–х — начале 1930–х годов Кожев слушал курсы лекций своего друга А. Койре в Высшей школе практических исследований. В те годы Койре еще не стал известным историком науки, он занимался, прежде всего, историей религии и работал над огромной монографией о Бёме. Один из курсов его лекций был посвящен философии религии, в котором Койре уделил значительное внимание проблеме времени в трактовке Гегеля. Не будучи гегельянцем, Койре сформулировал основной тезис той интерпретации, которую дал «Феноменологии духа» Кожев; разумеется, последний был хорошо знаком и с книгой И. А. Ильина «философия Гегеля как учение о конкретности Бога и человека» (при всех различиях в трактовке гегелевской философии некоторые «следы» книги Ильина ощутимы в курсе Кожева). На протяжении шести лет (1933–1939) он раз в неделю читал лекции в Высшей школе практических исследований

Декарт и Будда

В этот день я очень поздно работал: было уже около пяти, когда я решил наконец отдохнуть. Я работал в библиотеке. В комнате было совсем темно, и лампа, стоявшая на столе, освещала лишь небольшое пространство стены, на которой висел портрет Декарта, и самый стол, заваленный книгами и бумагой, на углу которого стояла небольшая, резко выделяющаяся на темном фоне статуэтка Будды. Все же остальное было погружено в тень, и можно было скорее предполагать, чем видеть длинные ряды полок с книгами. Я сильно устал, и мною понемногу овладело то странное, таинственное настроение, которое всегда царствует там, где собрано очень много книг. Я сидел, откинувшись на спинку кресла, и думал о написанном, о двух культурах, о Востоке и Западе, причем взор мой все время покоился на двух единственных освещенных предметах комнаты, — портрете и статуэтке. Не знаю, долго ли я так сидел; мне кажется, что я даже задремал; вдруг что‑то заставило меня встрепенуться. Я не сразу мог сообразить в чем дело, но вскоре увидел, что и с портретом и с Буддой происходило что‑то особенное, из ряда вон выходящее, что и заставило меня обратить на них внимание. Лицо Декарта на портрете как бы оживилось, приобрело выпуклые формы, и мне показалось, что губы его шевелились. То же изменение произошло со статуэткой. Бронза перестала блестеть и приняла цвет загорелого тела, похожего на старую слоновую кость, а в пустых глазах фигурки появилось человеческое выражение. Будда оживился и смотрел на Декарта с неуловимым выражением насмешки на лице. Я стал прислушиваться и скоро уловил их разговор. По- видимому, они беседовали уже довольно долго, так как в первых словах, которые я услышал, — в словах Декарта — сквозило уже раздражение.

— Позвольте, — говорил он, — так мы никогда не договоримся. Нам надо найти какую‑либо аксиому, наподобие геометрической, одинаково приемлемую для меня и для вас, исходя из которой мы могли бы построить философскую систему, конечные выводы которой должны быть обязательны для каждого, поскольку они логически выведены из этой аксиомы. Такой аксиомой, по — моему, может служить утверждение, по которому из того, что я думаю, следует то, что я существую, — Cogito, ergo sum. Я высказывал это утверждение еще очень давно, тогда, когда я был еще живым человеком, а не висел, в виде украшения, в чужих библиотеках, и до сих пор еще никому не приходило в голову его опровергнуть. Я надеюсь, что и вы, наконец, в этом со мной согласитесь.

— Нет, почему же? Хотя я и имел удовольствие услышать это положение лишь после того, как стал путешествовать по всему миру в виде бронзовых статуэток, но все же могу кое‑что на него возразить. Вы говорите: «Я думаю, следовательно, я существую». Следовательно, думать и существовать, по — вашему, одно и то же или по крайней мере всякая мысль является синонимом существования, т. к. я не могу думать, что вы полагаете, будто всякое существование влечет за собой и мышление. Не так ли?

— Совершенно верно. Возможность процесса мышления сама по себе доказывает наличность реального существования. По — моему, это достаточно ясно.

— Возможно, но я продолжаю. Процесс мышления обуславливает бытие, следовательно, мысль, как таковая, есть бытие, реальность. Всякое же существующее есть тоже реальность, тоже бытие. Таким образом, в вашем утверждении вы высказываете только то, что наличность известной реальности обуславливает бытие. С этим, конечно, нельзя огласиться, но большой вопрос, можно ли делать да этого те выводы, которые делаете вы. Вы пытаетесь доказать реальность своего Я, как мыслящей единицы, исходя из положения: есть реальность бытие. Следовательно, утверждение «Cogito ergo sum» не есть аксиома, а само нуждается в этой пред досылке.