Фелисьен Марсо, замечательный писатель и драматург, член французской Академии, родился в 1913 г. в небольшом бельгийском городке Кортенберг. Его пьесы и романы пользуются успехом во всем мире.
В сборник вошли первый роман писателя «Капри — остров маленький», тонкий психологический роман «На волка слава…», а также роман «Кризи», за который Марсо получил высшую литературную награду Франции — премию Академии Гонкуров.
I
Она круглая, эта площадь. Хотя нет, не круглая. Почему же я сказал, что круглая? Она похожа на все остальные площади парижских застав: заставы Майо, Итальянской заставы, заставы Пантен — как попало застроенные безмерные куски пространства, разбегающиеся в разные стороны, растворяющиеся в широких проспектах, которые от них отходят, бесформенные, слишком огромные, чтобы можно было отчетливо воспринимать их рисунок, контуры которого к тому же постоянно размываются потоком машин. Сюда бы сейчас вертолет. Но я смотрю не из вертолета. Я остановился тут, на краю тротуара, невероятно широкого, как пляж, тротуара. Пляж на берегу реки, состоящей из машин. Я уже очень давно не останавливался. Мне кажется, что я не останавливался уже много-много веков. Я торопился. А меня со всех сторон обступали люди. Или я ждал. Когда ждешь, то люди и предметы перестают существовать. Ты проходишь мимо них, задеваешь их: а их нет, их просто не существует. У меня сейчас нет машины. А без машины я чувствую себя вдовцом. Чувствую себя потерянным, отрезанным от мира, неуверенным. Я только что оставил ее на станции техобслуживания, напротив которой сейчас стою. Мне вдруг послышался подозрительный шум в моторе. Похоже, ничего серьезного, на каких-нибудь полчаса работы. И эти полчаса ожидания зияют передо мной, как дыра. Как пропасть. Передо мной нет ничего, кроме этой площади, загроможденной, размытой, — brouillee, она ходит ходуном от машин, но она пуста. Всего неделю назад я даже на эти полчаса взял бы такси и поехал к Кризи или зашел бы в кафе, чтобы поговорить с ней по телефону. Я — в какой-нибудь тесной будке, зажатый между телефоном и узорчатым стеклом дверцы, она — на другом конце провода. Но нет больше Кризи. Поймите: Кризи больше нет. Во мне сплошная пустота, я ничем не занят, свободен, но все это в плохом смысле слова, свободен, как бывает свободно такси, когда оно не выполняет своей прямой функции. Если эта вот женщина, которая пройдет сейчас мимо, посмотрит на меня, я смог бы пойти за ней. Она на меня не смотрит. И я за ней не иду. Но мог бы пойти. И у меня хватило бы на это времени. До сих пор у меня ни на что не хватало времени. Всем моим временем была Кризи. Все мои сэкономленные часы — Кризи. Моя свобода — Кризи. Кризи больше нет. Теперь моя свобода — эта прошедшая мимо женщина. Или какая-нибудь другая. Моя свобода стала непонятно чем. Чем-то бесформенным. Огромным. Как эта площадь. Где все ходит ходуном, колышется, но где ничто не останавливается и ничто не существует. Я вижу перед собой лишь дни без Кризи, разверзшиеся там, где должна была находиться Кризи, лишенные Кризи, и в них ничего нет, словно в огромных скелетах на фоне бледного неба. Остаются только эти… только эти вещи — я все пытаюсь найти более общее определение — среди которых я, превратившись в призрак, блуждаю вот уже несколько месяцев: дом, жена (впрочем, и жены тоже уже нет), дети, почта, заседания Ассамблеи, финансовая комиссия — все эти вещи, которые уже тогда рассыпались у меня в руках, и я их обгладывал, подтачивал, все чаще и чаще упразднял вообще ради встреч с Кризи. А теперь я их вижу лишь откуда-то очень издалека, как какие-то тени, даже нет, как тень уже рассеивающегося облака. Возможно ли, чтобы отчаяние оказалось не чем иным, как этой пустыней, этой пустотой, этим разъедавшим все то, что меня окружает, этим расстоянием между предметами и мной, этим безразличием, этим полным отсутствием поводов куда бы то ни было идти, что бы то ни было делать? Однажды — это случилось уже довольно давно — я был в командировке, и самолет доставил меня в пустыню, я хочу сказать — в настоящую пустыню, в Сахару.
И я обратил внимание на то, что в этой совершенно однообразной пустоте пилот собирается сесть не на четко размеченную посадочную полосу аэродрома, а абсолютно куда придется, поскольку никакой знак, никакая веха, никакой кустарник или неровность почвы не побуждали приземлиться в этом месте, а не в каком-то другом. И вот сейчас такой пустыней стал я сам. Эта гладкая поверхность, эта беспредельная пустота, на которой нет никаких выступов, где ничто не привлекает внимания, ничто не указывает дороги, поверхность с неопределенной, зыбкой, зависящей от ветра формой меняется по воле ветра, эта пустыня во мне является не только отсутствием Кризи, она является самой Кризи, той иссушенной и голой вселенной, куда она меня привела. Тут я вдруг обнаружил, что уже был когда-то на этой площади. Однажды Кризи назначила мне здесь свидание. Она должна была приехать сюда за мной на своей машине. Мою же я поставил тогда вон там, чуть повыше. Правда, сейчас у меня такое ощущение, что я никогда не был на этой площади. Тогда я ничего на ней не видел. Я ждал Кризи на машине и поэтому смотрел только на машины. Да и в машинах обращал внимание только на какие-нибудь отдельные детали: на марку, цвет, мужской силуэт за рулем, и они тут же исчезали у меня из поля зрения, переставали существовать, и я переставал их видеть. Теперь я вижу их. Внезапно я опять начал их видеть. Люди, здания, машины, — все это медленно, плавно вновь поднимается на поверхность и, продолжая покачиваться, встает передо мной. Я вижу станцию техобслуживания. Я ее, разумеется, уже видел, поскольку даже входил туда. Хотя по-настоящему я не видел ее ни сегодня, ни в тот день, когда ждал на этом самом месте Кризи. Это большой белый куб с приставленным к нему дополнительным кубом пониже, и оба они сверху донизу покрыты крупными синими надписями. Парень на бензоколонке тоже одет в синее, но только другого оттенка — льняного, пастельного. На груди у него — белая с зеленым эмблема, точно такая же, как шестью метрами выше над ним, словно она спроецирована туда, огромная, укрепленная на большой белой изогнутой опоре, соединенной с мастерской двумя гирляндами флажков. Все это сияет, и в конце концов, именно это выводит меня из забытья. Парень перестал наконец вытирать лобовое стекло. Он входит в свой киоск, совершенно круглый киоск весь из стекла с расставленными по полкам желтыми банками. Рядом стоит бензовоз, красный с белым прямоугольником на борту. А чуть подальше — машина марки «астон-мартен», тоже красная. Еще дальше, за станцией — здание, очень высокое, этажей шестнадцать или восемнадцать, белое, но уже с черными подтеками. На одном из балконов склонился вниз мужчина.
Он слушает, что говорит женщина на балконе снизу. Она стоит вполоборота, она запрокидывает голову, рука ее лежит на перилах. Между балконами сделан орнамент в виде шахматных клеток, белых и каштановых коричневых, вероятно, из керамики. Я стою рядом со светофором. Передо мной останавливается такси. Его водитель взял с собой в салон собаку. Она сидит рядом, на соседнем сиденье. Таксист гладит собаку по голове, что-то говорит ей, потом поднимает глаза, перехватывает мой взгляд, улыбается и кивает головой. И я явственно, словно он обратился ко мне со словами, слышу что он пытается мне сказать, что эта собака является его другом, что он не хочет оставлять ее одну дома ждать его целый день, что это, может быть, и глупо, но его надо понять. Собака тоже смотрит на меня. Такси отъезжает, но в течение какого-то момента оно для меня существовало. Собака, водитель, такси — все это было со мной. Справа от меня какая-то стройка, высокое здание в лесах, забор и огромный, ярко-оранжевый кран, длинная стрела которого с противовесом в виде бетонного блока медленно движется в небе. Не знаю почему, но я испытываю что-то вроде счастья при виде этой длинной стрелы, которая медленно движется Есть там и бетономешалка или не знаю что — какая-то машина, какой-то мотор. И все это производит шум. Шум, которого до сих пор я не слышал или не осознавал. Теперь я его слышу. Толчки, щелчки, пыхтение, дребезжание, человек, который свистит, потом другой, который его окликает: я вижу его, у него белая каска и желтая клеенчатая накидка, мне кажется, что я выхожу из всего этого шума, что он является чем-то вроде грота или туннеля, или пещеры, причем пещера — это я сам, это мое отчаяние, нечто ужасное во мне, из чего я, наконец, выбираюсь и выхожу на свежий Боздух. Этот шум гонит меня из меня самого, проникает в меня, ходит внутри меня, медленно и безжалостно расправляется с поселившимся во мне ужасом. Мне кажется, что внутри меня завязалось какое-то глухое сражение между этим шумом и моим отчаянием, я улавливаю его удары, мне кажется, что я вижу его, свое отчаяние, вижу, как оно еще сопротивляется ударам, потом корчится и наконец падает, проваливается, исчезает. Мимо меня проходит женщина, она зовет (маленького) мальчика. Мальчик держит в руках автомат из желтого и красного пластика. Этот автомат сейчас ему явно не нужен. Он устало волочит его за собой. У него скучающий вид. У меня, наверное, было такое же выражение на лице, когда родители по воскресеньям брали меня с собой на прогулку. Скучающий вид мальчишек по воскресеньям. Это была всегда одна и та же прогулка. Мы ходили из Морлана по дороге, ведущей к Кагору. Останавливались около какой-нибудь забегаловки. Отец покупал мне лимонад. Это были белые бутылки с круглыми выпуклыми пробками. И Морлан в свою очередь пришел мне на помощь. Морлан встал между мной и моим отчаянием. Я уже совсем забыл Морлан. Мужчина, принадлежащий Кризи, не мог родиться в Морлане. Он мог быть только мужчиной, созданным по ее образу и подобию, похожим на нее, рожденным нигде и никогда, не имеющим ни детства, ни воспоминаний, вышедшим из компьютера — два робота, мы были двумя роботами, двигавшимися навстречу друг другу в скрежете металла. Какой-то человек останавливает возле меня машину. Выходит из нее. Разглядывает что — то на колесе, на переднем колесе, на правом. Что там с ним, с его колесом? Ничего, конечно, или какой-нибудь пустяк. Он пинает шину ногой! Потом уезжает. В следующей машине — мужчина и женщина. Невзрачная женщина с угрюмым профилем мурены. Она говорит, жестикулирует. Мужчина кивает головой: да, да. Но ему явно наплевать. Неважно, не имеет значения.
Важно только то, что все это — мурена, кран, собака, водитель, шум, машины, что все это мало-помалу обволакивает меня, защищает, убаюкивает: это как ласка, как компресс, и от этой ласки то ужасное нечто, что сидит во мне, выходит, растворяется под колесами, под машинами, под лучами солнца. Ведь на улице светит солнце, а я только вот в эту самую минуту замечаю это. Было ли солнце в тот день, когда я здесь на этой площади дожидался Кризи? Не знаю. Я этого, конечно, и тогда не знал. Она остановилась вон там, в двадцати метрах от того места, где сейчас стою я. Остановилась сразу, резко, как обычно, внезапно затормозила, дерзко улыбаясь в полутьме салона. Я сел в машину. И машина тронулась так же резко, а Кризи наклонилась ко мне, засмеялась, тряхнула волосами мне в лицо. Во мне вдруг снова появилось это ужасное нечто. Я опять не вижу больше машин, не слышу больше прерывистого пыхтения мотора. Есть только Кризи: Кризи и ее загорелый профиль, Кризи, говорящая «cheese», Кризи и ее большие зеленые глаза, Кризи, моя писаная икона, Кризи и ее белые трусики, узкие и продолговатые, Кризи, которая идет ко мне своей походкой манекенщицы, красиво ставя каблук, глядя прямо перед собой, улыбаясь всеми зубами, Кризи в глубине ночей, положившая руку мне на грудь, колено, на живот, Кризи и мое отчаяние, Кризи и ужасное нечто во мне: эта смерть, этот холод, этот страх, этот укус, этот свинец, делающий неподвижными все мои члены. И как только прохожие не оборачиваются? Как они не видят, что здесь, на краю тротуара, на краю кишащей машинами площади, вопит человек, что он ползает по земле и бьет кулаками по асфальту? Неужели ничего этого не видно по моему лицу? Ни этой паники? Ни этого ужаса, ни головокружения? Ни этого вопля, от которого я задыхаюсь? Я напрягаюсь изо всех сил, выпрямляюсь, весь замираю, пытаюсь вздохнуть, наконец, это мне удается. Я снова слышу шум мотора, слышу скрип тормозов, и от этой ласки ужасное нечто постепенно отступает. Я опять в мире людей, опять на загроможденной и бесформенной площади, где ни в чем нет Кризи, где ни одна машина не похожа на ее гоночную, где ни у одной женщины нет ни ее дерзкого профиля, ни ее высоких кожаных черных сапог, ни ее английских костюмов цвета абсента. Я всплываю из принадлежащего ей мира, мира гладкого, сухого и голого, с белыми стенами, стеклянными перегородками, с пластиком, сталью, алюминием, с этой сценой, которая медленно вращается и трещит, как рвущийся шелк, с этим белым и пустым светом, из того мира, вне которого она, как тогда казалось, не могла существовать. Да взять хотя бы нашу первую встречу, в аэропорту. Нет. Осторожно. Я рассказываю сейчас о такой вещи, о какой не знаю, что там принимается в расчет, а что нет. Мне надо ничего не забыть, ничего не упустить, даже того, что может показаться незначительным. Здесь все значимо. И если однажды мне суждено оправиться от болезни, если ужасное нечто однажды отступится от меня, то это произойдет помимо меня, без моего ведома, просто потому, что я случайно натолкнусь на слово, на фразу, на воспоминание, которые смогут принести мне избавление.
Перед встречей в аэропорту была встреча в театре, которая ее предвосхитила, без которой встреча в аэропорту, возможно, была бы иной, несмотря на то, что в театре мы не перемолвились с ней ни словом. Мы с Бетти пришли на просмотр пьесы Вебли. Потом мы должны были встретиться с Колетт Дюбуа, которая в ней играла. Бетти и Колетт — подруги детства. Еще с Морлана. Одна высокая и рассудительная девушка с широким лицом и мягким взглядом голубых глаз, другая, Колетт, — с мальчишеской прической, сводившая всех нас с ума и над всеми потешавшаяся. В антракте мы пошли поздороваться с ней. Режиссер сказал мне, что действие вот — вот начнется и что Колетт — на сцене. Она сделала нам знак подойти. Мне интересно было вблизи, а точнее — изнутри разглядеть мудреные декорации, которые я видел лишь издалека: все из стали, вращающиеся колонны, опускающаяся и поднимающаяся сцена. Режиссер — постановщик дал мне небольшие пояснения. Потом через дырочку в занавесе, специальное круглое отверстие, обшитое кожей, я стал смотреть в зал. Некоторые зрители стояли, повернувшись к сцене спиной, другие остались сидеть на своих местах. Вдруг в третьем ряду я заметил одно лицо, лицо, показавшееся мне знакомым, но я никак не мог вспомнить, где я видел его раньше. Колетт и Бетти стояли тут же, в двух метрах от меня. Я взял Колетт за локоть.
II
Квартира ее напоминает аэропорт. Район, где она живет, находится на отшибе, довольно далеко, он еще не застроен, там всего несколько домов, затерявшихся среди пустыря. Впрочем, нет, не пустыря, это слово тут не очень подходит, наоборот — посреди четко очерченных участков, подстриженных, вычищенных, голых, поделенных и размеченных с точностью до метра, сухих, как чертеж, без единого кустика, уже приготовленных для строительства новых зданий. По центру проходит слишком широкий проспект, засаженный слишком молодыми деревцами. Ни одного магазина, ни одного прохожего. Время от времени проезжает машина, но по этому пустынному пространству она проносится, как стрела, словно в панике от кого-то убегая, чтобы быть тут же поглощенной виражом поворота. И вот наконец — дом Кризи, двенадцать этажей, узкий с этой стороны, он торчит, как нож, белый нож на фоне бесцветного неба. В нем нет ничего примечательного. Разве что расположение окон — да и то не всех, а лишь в одной части здания, где очень большие чередуются с маленькими. То есть каждому большому окну, а точнее — каждому витражу соответствуют два окна обычного размера. Перед домом — газон, три круглые клумбы, декоративный бассейн с голубой керамической облицовкой, с тоненьким фонтанчиком и дорожка, составленная из асимметрично расположенных плит. Архитекторы, кажется, называют это opus incertum.
[1]
В банальности этого комплекса есть что-то удручающее. Когда ноги мои ступили на эту дорожку opus incertum, у меня возникло ощущение, что я гуляю по страницам рекламного каталога и сейчас увижу подрядчика.
Газон выглядит ненатурально. Он ядовито-зеленого цвета и ассоциируется в сознании не с природой, а с какой-то химической технологией. В самолете я рассказал Кризи историю про одну женщину из Детройта, которая добилась развода на том основании, по той причине, что ее муж в ее отсутствие распорядился доставить в их сад искусственный газон, не предупредив ее об этом, и ей пришлось полгода его полизать. Кризи не рассмеялась. Надо бы выяснить, что может ее рассмешить. Я явственно ощущаю, что есть в ней что-то такое, что я должен разрушить, искоренить: то ли какую-то суровость, то ли скованность. Заставить ее рассмеяться — уже было бы неплохое начало. Я прохожу в холл. Комнатка консьержки смахивает на укрепление, на своеобразный редут: она застеклена, а по форме напоминает двойной вопросительный знак; повсюду зелень, вдоль погнутой перегородки и вплоть до потолка: широкие темно-зеленые глянцевитые листья, как и все вокруг, кажутся сделанными из пластика. Внезапно появившаяся из гущи этих промышленных зарослей консьержка через усеянное дырочками окошко отвечает на мои вопросы. Единственным человеческим предметом внутри является вязание из голубой шерсти, и его вид вызывает удивление. В этой стеклянной ячейке скорее ожидаешь увидеть что-нибудь вроде радара, лазера или счетчика Гейгера. Ан нет — это всего лишь вязание. Лифт — ничего примечательного, — простая коробка, правда, с устройством, из которого сочится приторная мелодия. На двенадцатом этаже дверь к Кризи мне открывает женщина высокого роста, которую я не успеваю разглядеть, потому что она стоит против света и потому что из большой комнаты, расположенной сразу за прихожей, ко мне уже направляется Кризи. Такое впечатление, что она выходит из огромного витража, занимающего весь задний план и создающего вокруг нее ореол распыленного света. Она протягивает мне руку.
— Как мило с вашей стороны, — говорит Кризи.
Мило? Эта формулировка меня озадачивает.