Равноденствия. Новая мистическая волна

Силкан Дмитрий

Мамлеев Юрий

Макеева Наталья Владимировна

Григорьев Николай

Гилярова Наталья

Цаголова Лаура

Еремина Ольга

Сусид Анна

Брыкалова Марина

Рябов Сергей

Холин Александр

Невзгода Юрий

Чекалов Александр

Чубарова Диана

Силкан-Буттхоф Наталия

Гугнин Владимир

Новикова Елизавета

Козарезова Ольга

Авдеев Алексей

Медовар Любовь

Орлов Алексей

Воинов Алексей

Айдинян Станислав

Иодловский Николай

«Равноденствия» — сборник уникальный. Прежде всего потому, что он впервые открывает широкому читателю целый пласт молодых талантливых авторов, принадлежащих к одному литературному направлению — метафизическому реализму. Направлению, о котором в свое время писал Борхес, направлению, которое является синтезом многих авангардных и традиционных художественных приемов — в нем и отголоски творчества Гоголя, Достоевского, и символизм Серебряного века, и многое другое, что позволяет авторам выйти за пределы традиционного реализма, раскрывая новые, еще непознанные стороны человеческой души и мира.

Предисловие

Писатели, которые здесь представлены, в основном относятся к новому литературному направлению России — к метафизическому реализму. Суть этого направления изложена мной в философской работе «Судьба бытия» (глава «Метафизика и искусство»).

[1]

Там я главным образом опирался на отстранённое исследование собственных художественных текстов. Уже потом я увидел, что значительная часть молодых писателей и поэтов, ищущих новые пути, следуют в своём творчестве метафизическому реализму. Это направление, его художественная мысль, исходит из того, что традиционный реализм (особенно на Западе) исчерпал себя и необходимо расширить его границы.

Человек в пределах традиционного реализма описан исключительно как социальное, биологическое и психологическое явление, и о нём рассказано в мировой литературе настолько многосторонне и подробно (в вышеупомянутых пределах, конечно), что дальнейшее его изображение в этом плане постепенно если не заходит в тупик, то становится явно недостаточным.

Метафизический реализм же предполагает такое изображение человека и мира, которое включает активное вторжение в текст метафизических реалий, описание скрытых, непознанных ещё сторон человеческой души и мира, их связи как с высшими, так и с низшими аспектами невидимого мира, философского или интуитивного осмысления реальности и расширения границ реальности до предельных возможностей человеческого разума и интуиции. Вместе с тем метафизический реализм вовсе не отказывается от изображения обыденной жизни, но сочетает в себе и «повседневное», и «мистическое». Границы реальности расширяются сейчас и с научной точки зрения, и то, что раньше считалось невозможным, теперь становится достижимым (см., например, учение так называемой «новой физики», их концепции времени и параллельных миров).

Классический авангард в искусстве и литературе в первой половине XX века (Пикассо, Кандинский, А. Белый) тоже пытался выйти за пределы традиционного реализма, но преуспели в основном авангардная живопись и музыка, частично поэзия, но не литература в целом. Кроме того, эти попытки отличались отрывом от «почвы», от «обыденной реальности», ходом в формализм, а это не характерно для метафизического реализма, который стремится сохранить связь с «землёй»; формализм совершенно чужд ему.

Слово «реализм» в этом направлении означает также и то, что метафизические прозрения здесь должны быть основаны на глубинном личном опыте, интуиции или философских знаниях, а не представлять из себя голый субъективизм или фантазии. Допустимо всё, если только за этим стоит глубина.

Наталья Макеева

Мамино горе

— Пронырливы! — произнесла немолодая женщина Надежда Семёновна и залюбовалась тенями, подпрыгивающими в её мозгу. На столе перед ней колдовала, смежив лапки, огромная навозная муха. «До чего ж пронырливы!» — и снова углубилась в мушиную фасетку цвета воронова крыла. Поймав человечий взгляд, насекомое осеклось, сорвалось с места, прервав своё дело, и забилось о стекло, наполнив воздух нервозным дребезжанием. Муха была пронырлива, и это настораживало. Пугало. Как, впрочем, и проблески последних лучей внутри тополиной массы, этой душной смеси древесины, листвы, пуха и бог знает каких ещё тварей.

Надежда Семёновна ждала новостей. Всё шло к тому, что они должны были свалиться — из телефона, из глаз мушиных, запрыгнуть в окно, гаркнуть телевизором или хотя бы возникнуть прямо в голове. А причиной всему этому был тот факт, что дочь Надежды Семёновны, чудная девочка Оля, внезапно пришла в себя. Событие это, как ни странно, мать не столько обрадовало, сколько напугало. Дело в том, что отпрыск — запоздало возникший плод — вот уже 14 лет, с момента своего рождения, был не в себе. Как только перестал быть в матери… Нет, Оленька вовсе не отставала умственно. Напротив, она не так уж плохо училась, умела вышивать, рисовать и даже писать стихи. Беда одна: собой быть она не умела. То кошкой себя вообразит и по деревьям да крышам скачет, то водой — всё под камень лежачий затечь норовит, то червём — это уж совсем непотребно. А как-то раз придумала солдатом быть, стала по улице маршировать и пугать прохожих — «стой! стой, гад, стрелять буду!» Да так, что многие шарахались, — какая уверенность была в ней. А потом шла Оля в школу, принарядившись, и всё повторяла: «Умница я, красавица, какая я — ах, аж зла не хватает!» И училась там. Отличницей, правда, не была — слишком часто в тварей всяких превращалась. Учеников грызла по-всякому, к сторожу школьному змейкой заползала, а люди кругом немели от непонимания и обходили чудо-ребёнка стороной, — как бы худа какого не приключилось.

Надежда Семёновна сначала плакала. Когда ещё новорождённая Оленька заскулила по-собачьи, — чуть с ума не сошла, всё думала: нет ли греха какого в этом. В том, что тварь такая на свет выбралась. Да не просто сама объявилась, а из её, из родной утробы. Вроде от человека зачалась девочка, от простого мужчины, почти не пьющего, приличного, в целом положительного. (Он как дитя увидал — так ужаснулся, что перестал жить — сел, голову руками закрыл и погас, как лампочка.) Надежда Семёновна тоже хотела сбежать от такой радости, да потом решила подождать. «Успеется», — подумала. А потом привыкла, в общем. Один кошмар её мучил — что дочка однажды перевоплотится в теле, и придётся вместо человеческой Оленьки растить камень или там рыбу какую. Задерживается, бывало, из школы девочка, а Надежда Семёновна от ужаса недвижима делается — бумажку выбросить боится, картошку не чистит к обеду, — а вдруг это ненаглядная её оборотилась да в мешок заползла. Это ж в голове не укладывается — с родного ребёнка живого кожу ножом спускать! Лучше с голоду умереть, чем грех такой помыслить!

Так время шло и шло, выросла девочка, форму приобрела и глаза нежные. Взглянет на неё мать иной раз и ловит себя на мысли — «Была б я мужиком — ох завалила бы мерзавку! Заволокла б в чулан и завалила. Хорошо ещё, что отец не дожил, а то не миновать…»

…И вот не далее как вчера Оленька пришла в себя. Встала с утра — без воя, без масок нечеловеческих. Вышла к матери, приластилась и чай пить стала. Надежда Семёновна сразу поняла — не то. Что-то совсем уж непостижимое в девочку вселилось, какого ещё не было. Свершился кошмар. Во плоти она воплотилась — со всеми коготочками и прочим тельцем. Оставалось только сидеть и ждать вестей… Если раньше бог знает что творилось — теперь-то какой ещё странности ждать?

С добрым утром

Одной из летних, беспросветных в своей тягучей духоте ночей Наде приснился на удивление сладкий сон.

Спала она на спине, но одна, на узенькой кровати, как и положено порядочной девушке. Во сне пришел к ней гость и так нежно склонялся, что готова была Надя совершить любую странность. Но гость всё медлил и медлил. Казалось — вот-вот разорвётся сама суть её женская. И уже в мире свет завёлся, а гость рядом, да не совсем. Как будто за дверью, а сам — лишь видим. Но всё так сладко и нежно, что ни до чего — ни до света, ни до будильника. «Да хоть и опоздать бы!» И дальше спать. И вот гость уже гладит её, но… Сон — сном, но на лекцию опоздать нельзя. И мать уже будила её два раза, и солнце в окно бьётся яростно.

Встала девушка Надя нехотя, почесываясь. Под далёкое ворчание материнское в ночной рубашке умываться побрела. Вошла в ванную комнату, краем глаза зеркало поймала и сама не зная от чего обомлела как-то по-нехорошему, как будто привидение там было или смерть какая. Бросилась, глянула и дышать от зрелища того забыла: нет у отражения головы, и всё тут. Где шея должна отрастать — только тело гладкое. Хвать над собой руками — пустота одна. Но ни крови, ни ран — ни в зеркале, ни на ощупь. Жизнь бьётся вовсю, сердце

в

ужасе стучит, пальчики холодеют девичьи от такой внезапности. Всё как надо, всё природно. Головы только нету. Вспомнилось тут разное — к месту и не очень. Как отец безголовой её дразнил, как окулист страсти нарассказывал, а ещё истории про то, как люди разума лишаются — по-настоящему. Не кричат даже, волосьев не рвут на себе, а просто сдвигается в них что-то, смещается. Как они при этом то ли само бытие видят, то ли с небытием его мешают — обо всём лучше и не говорить и не думать даже, а то улетишь.

«Оно!» — заключила девушка. А как же ещё — иначе просто-напросто живой не была бы. «Ничего! — утешила себя — диагноз — он не приговор. Не топором срубило — разум отказал — всего делов-то! И не такое вылечивают!» Так рассуждала она

в

себе, стоя у безголового отражения. Одна только мысль задняя портила всё опасение: «Если безумна, то почему болезнь свою признаю?»

«Стоп! — решила тут же Надя, — погибельно так считать! Не вылечат — ну и куда ей такой деваться?» Страшно стало уже по-настоящему — что же будет с ней, с девушкой, головы своей не видящей. Как же глазки её, губки да волосики? Неужели в кошмар превратиться? Нет, уж лучше пусть головы вообще не будет, чем позор такой терпеть! Ну, будет она безголовой — да мало ли девиц таких на белом свете?! В самом-то деле, не велика беда! Проживём!

Сверхчеловечиха

(Саван расписной)

Леночка была страсть как хороша. Шейпинговое тулово. Длинные бритые ножки в дорогих колготках — ни одной затяжки. Сапожки. Ясные глаза и кожа нежная. Коготки — так просто загляденье. МГИМО, театр и с мамой в Испанию.

Одногруппники любили Леночку хватать. А уж как глазами-то ели! Она буквально чувствовала, как их язычки скользят по её стройному телу. Но — ни-ни до свадьбы. Даже девочкам нравилось Леночкино тело. Иногда, выпив кагора, они начинали мять её упругую грудь и сновать пальчиками между ног. Леночке это не сильно нравилось — часто из-за этого колготки рвались, да и вообще не дело. Вот если бы мальчики… Но мама не велит.

Леночка была улыбчива и приветлива. Её все любили — душа компании, походница и лыжница, школу — с золотой медалью и сессия без проблем. Умница-красавица, комсомолкой, правда, ей быть не пришлось, потому что пришёл Горбачев. «Ах, Леночка, наша Леночка!» — радовались люди вокруг — и свои, и чужие. Чудо, а не девочка.

Уют

Назойливо-алые розы мозолили глаза. Нет, они не, раздражали… Они твёрдо стояли на своём — упивались бесповоротной интенсивностью этого чудовищного цвета. Нагло, нелепо высовывались из аляповатой вазочки. Даже не розы — какой-то выродившийся шиповник. Ах, как мечталось о приглушённом, тихом, шёпотливом. Их, кажется, кто-то оставил назло — вместе с каким-то бельём и баночкой из-под резких духов. Да, точно, всю ночь шумели предметами, затравленно повизгивая на сломанный телевизор. Старушечье лепетанье до сих пор колом стоит в ушах. Ну зачем, зачем оставила она цветы? Чудовищно, просто какое-то беспредельное хамство исторглось из этого монстра, вечно ковыляющего вразвалочку, поблёскивая прорехами рваных колгот. Ладно бы… Но эти цветы! Господи, у какой анилиновой ямы она нарвала их? Что за пытка… Но выбросить нельзя. Вот если бы они, растянув этот адский цвет, разбросав свою алость

в

десятке-другом уютных цветков, превратились в нежно-розовую лиану…

Андрей Иванович стяжал уютное. Казалось, у него в доме живёт какая-то хозяйка, но женщины здесь долго не задерживались — что-то пугало их во всех этих гераньках, занавесочках и пухлых пальчиках. А Андрюша просто искал уют. Свой, во всей этой тренькающей, колышущейся жути, но уют. Болезненное ощущение нехватки чего-то кружевного, мягкого, круглого преследовало, и даже женщины не спасали… Они, проникающие своим бездумным пониманием в самую суть, вскоре шарахались прочь, оставляя какую-нибудь нелепую вещь. Ну почему, почему эти цветы?!

Мужчины к нему тянулись. Они не замечали странной хвори Андрея Ивановича и заходили на разное. Понимающе приносили водочки и рассаду.

«Взял бы тебя кто в жёны!» — посмеивался один, попивая коньячок. Но обид не было.

Комнату оплетала растительность, в шкафу стояли подарки, рамочки с лицами и плошки с печеньем. Статуэтки тут же ютились, и всё было такое чистое, но тем не менее живое, что иногда, оглядывая своё гнёздышко, Андрей Иванович умилялся и лепетал, смежив розовые ладошки: «До уюта недалеко! До уюта рукой подать! Вот тут поправить, здесь убрать…»

Хохот

Борис Семёнович сторонился смеющихся людей. Не из зависти вовсе. В содрогании их тел, запрокинутых головах с закатившимися глазами виделось ему что-то трупное.

«Не бывают живые люди такими, и всё тут!» — говорил он Катерине, грустной девочке лет семи, тоже несмеяне. Часто, забившись на дальней сырой скамейке в самой утробе парка, говорили они, храня себя от хохотунчиков. А когда те всё же их настигали, спасались ещё глубже, в чаще таких изгибов и отблесков, что девочкины волосы начинали змеиться, а у Бориса Семёновича то и дело отрастал птичий клюв. Одинокими быть они не умели. Внутри каждого неспешно ворочался целый выводок чертоангелов, певших свои сумрачно-ясные песни, рассевшись на хрупких веточках бесконечных бесед.

Не то чтоб они жизни не рады были. Просто смех человечий пугал их. Как и Солнце. «Злое, страшное оно. Вот-вот зубами клацнет», — шептала, плача в тёмном углу, Катя. «Да, изрядно почуждело…» — соглашался, недобро щурясь на светило, Борис Семёнович.

Настоящее Солнышко спряталось или, скорее, по недоброй воле попало в плен к пустотелым тварям. Иногда, когда самозванец прятался, можно было увидеть их смутные тени в тоскующих небесах. Солнышко не гасло — оно сидело в своём плену всемирной шаровой молнией, всё больше и больше наливаясь соком. Расточать жизнь было совершенно не на кого. Распухая без всякой меры, оно готовилось к своему полноводию. А пустотелые стражи не знали ни Солнца, ни Луны, только хохот человечий… Катеньке всё чаще и чаще виделось, как усталое Солнышко вырывается из своих снов, и тогда каждая душа, каждое тело, мысль; любая лопается огнём. Даже Луна трескается, в пламенных рыданиях светя в прервавшейся полночи, новорождённой колесницей верша уму непостижимый день.

Борис Семёнович и Катя обожали Луну. Солнышко-то далеко. К тому же, как говаривал один мудрец, «ему — егойное, а Луне — лунное!». Не протягивать же паутинку к бликующему обманщику. Откуда набирался он сил, чей скрежет зеркалил и что за светляк по нутру его пустому скакал, не знал никто и знать не мог. Нет такой головы, чтоб в таких вещах разбираться…