«Равноденствия» — сборник уникальный. Прежде всего потому, что он впервые открывает широкому читателю целый пласт молодых талантливых авторов, принадлежащих к одному литературному направлению — метафизическому реализму. Направлению, о котором в свое время писал Борхес, направлению, которое является синтезом многих авангардных и традиционных художественных приемов — в нем и отголоски творчества Гоголя, Достоевского, и символизм Серебряного века, и многое другое, что позволяет авторам выйти за пределы традиционного реализма, раскрывая новые, еще непознанные стороны человеческой души и мира.
Предисловие
Писатели, которые здесь представлены, в основном относятся к новому литературному направлению России — к метафизическому реализму. Суть этого направления изложена мной в философской работе «Судьба бытия» (глава «Метафизика и искусство»).
[1]
Там я главным образом опирался на отстранённое исследование собственных художественных текстов. Уже потом я увидел, что значительная часть молодых писателей и поэтов, ищущих новые пути, следуют в своём творчестве метафизическому реализму. Это направление, его художественная мысль, исходит из того, что традиционный реализм (особенно на Западе) исчерпал себя и необходимо расширить его границы.
Человек в пределах традиционного реализма описан исключительно как социальное, биологическое и психологическое явление, и о нём рассказано в мировой литературе настолько многосторонне и подробно (в вышеупомянутых пределах, конечно), что дальнейшее его изображение в этом плане постепенно если не заходит в тупик, то становится явно недостаточным.
Метафизический реализм же предполагает такое изображение человека и мира, которое включает активное вторжение в текст метафизических реалий, описание скрытых, непознанных ещё сторон человеческой души и мира, их связи как с высшими, так и с низшими аспектами невидимого мира, философского или интуитивного осмысления реальности и расширения границ реальности до предельных возможностей человеческого разума и интуиции. Вместе с тем метафизический реализм вовсе не отказывается от изображения обыденной жизни, но сочетает в себе и «повседневное», и «мистическое». Границы реальности расширяются сейчас и с научной точки зрения, и то, что раньше считалось невозможным, теперь становится достижимым (см., например, учение так называемой «новой физики», их концепции времени и параллельных миров).
Классический авангард в искусстве и литературе в первой половине XX века (Пикассо, Кандинский, А. Белый) тоже пытался выйти за пределы традиционного реализма, но преуспели в основном авангардная живопись и музыка, частично поэзия, но не литература в целом. Кроме того, эти попытки отличались отрывом от «почвы», от «обыденной реальности», ходом в формализм, а это не характерно для метафизического реализма, который стремится сохранить связь с «землёй»; формализм совершенно чужд ему.
Слово «реализм» в этом направлении означает также и то, что метафизические прозрения здесь должны быть основаны на глубинном личном опыте, интуиции или философских знаниях, а не представлять из себя голый субъективизм или фантазии. Допустимо всё, если только за этим стоит глубина.
Наталья Макеева
Мамино горе
— Пронырливы! — произнесла немолодая женщина Надежда Семёновна и залюбовалась тенями, подпрыгивающими в её мозгу. На столе перед ней колдовала, смежив лапки, огромная навозная муха. «До чего ж пронырливы!» — и снова углубилась в мушиную фасетку цвета воронова крыла. Поймав человечий взгляд, насекомое осеклось, сорвалось с места, прервав своё дело, и забилось о стекло, наполнив воздух нервозным дребезжанием. Муха была пронырлива, и это настораживало. Пугало. Как, впрочем, и проблески последних лучей внутри тополиной массы, этой душной смеси древесины, листвы, пуха и бог знает каких ещё тварей.
Надежда Семёновна ждала новостей. Всё шло к тому, что они должны были свалиться — из телефона, из глаз мушиных, запрыгнуть в окно, гаркнуть телевизором или хотя бы возникнуть прямо в голове. А причиной всему этому был тот факт, что дочь Надежды Семёновны, чудная девочка Оля, внезапно пришла в себя. Событие это, как ни странно, мать не столько обрадовало, сколько напугало. Дело в том, что отпрыск — запоздало возникший плод — вот уже 14 лет, с момента своего рождения, был не в себе. Как только перестал быть в матери… Нет, Оленька вовсе не отставала умственно. Напротив, она не так уж плохо училась, умела вышивать, рисовать и даже писать стихи. Беда одна: собой быть она не умела. То кошкой себя вообразит и по деревьям да крышам скачет, то водой — всё под камень лежачий затечь норовит, то червём — это уж совсем непотребно. А как-то раз придумала солдатом быть, стала по улице маршировать и пугать прохожих — «стой! стой, гад, стрелять буду!» Да так, что многие шарахались, — какая уверенность была в ней. А потом шла Оля в школу, принарядившись, и всё повторяла: «Умница я, красавица, какая я — ах, аж зла не хватает!» И училась там. Отличницей, правда, не была — слишком часто в тварей всяких превращалась. Учеников грызла по-всякому, к сторожу школьному змейкой заползала, а люди кругом немели от непонимания и обходили чудо-ребёнка стороной, — как бы худа какого не приключилось.
Надежда Семёновна сначала плакала. Когда ещё новорождённая Оленька заскулила по-собачьи, — чуть с ума не сошла, всё думала: нет ли греха какого в этом. В том, что тварь такая на свет выбралась. Да не просто сама объявилась, а из её, из родной утробы. Вроде от человека зачалась девочка, от простого мужчины, почти не пьющего, приличного, в целом положительного. (Он как дитя увидал — так ужаснулся, что перестал жить — сел, голову руками закрыл и погас, как лампочка.) Надежда Семёновна тоже хотела сбежать от такой радости, да потом решила подождать. «Успеется», — подумала. А потом привыкла, в общем. Один кошмар её мучил — что дочка однажды перевоплотится в теле, и придётся вместо человеческой Оленьки растить камень или там рыбу какую. Задерживается, бывало, из школы девочка, а Надежда Семёновна от ужаса недвижима делается — бумажку выбросить боится, картошку не чистит к обеду, — а вдруг это ненаглядная её оборотилась да в мешок заползла. Это ж в голове не укладывается — с родного ребёнка живого кожу ножом спускать! Лучше с голоду умереть, чем грех такой помыслить!
Так время шло и шло, выросла девочка, форму приобрела и глаза нежные. Взглянет на неё мать иной раз и ловит себя на мысли — «Была б я мужиком — ох завалила бы мерзавку! Заволокла б в чулан и завалила. Хорошо ещё, что отец не дожил, а то не миновать…»
…И вот не далее как вчера Оленька пришла в себя. Встала с утра — без воя, без масок нечеловеческих. Вышла к матери, приластилась и чай пить стала. Надежда Семёновна сразу поняла — не то. Что-то совсем уж непостижимое в девочку вселилось, какого ещё не было. Свершился кошмар. Во плоти она воплотилась — со всеми коготочками и прочим тельцем. Оставалось только сидеть и ждать вестей… Если раньше бог знает что творилось — теперь-то какой ещё странности ждать?
С добрым утром
Одной из летних, беспросветных в своей тягучей духоте ночей Наде приснился на удивление сладкий сон.
Спала она на спине, но одна, на узенькой кровати, как и положено порядочной девушке. Во сне пришел к ней гость и так нежно склонялся, что готова была Надя совершить любую странность. Но гость всё медлил и медлил. Казалось — вот-вот разорвётся сама суть её женская. И уже в мире свет завёлся, а гость рядом, да не совсем. Как будто за дверью, а сам — лишь видим. Но всё так сладко и нежно, что ни до чего — ни до света, ни до будильника. «Да хоть и опоздать бы!» И дальше спать. И вот гость уже гладит её, но… Сон — сном, но на лекцию опоздать нельзя. И мать уже будила её два раза, и солнце в окно бьётся яростно.
Встала девушка Надя нехотя, почесываясь. Под далёкое ворчание материнское в ночной рубашке умываться побрела. Вошла в ванную комнату, краем глаза зеркало поймала и сама не зная от чего обомлела как-то по-нехорошему, как будто привидение там было или смерть какая. Бросилась, глянула и дышать от зрелища того забыла: нет у отражения головы, и всё тут. Где шея должна отрастать — только тело гладкое. Хвать над собой руками — пустота одна. Но ни крови, ни ран — ни в зеркале, ни на ощупь. Жизнь бьётся вовсю, сердце
в
ужасе стучит, пальчики холодеют девичьи от такой внезапности. Всё как надо, всё природно. Головы только нету. Вспомнилось тут разное — к месту и не очень. Как отец безголовой её дразнил, как окулист страсти нарассказывал, а ещё истории про то, как люди разума лишаются — по-настоящему. Не кричат даже, волосьев не рвут на себе, а просто сдвигается в них что-то, смещается. Как они при этом то ли само бытие видят, то ли с небытием его мешают — обо всём лучше и не говорить и не думать даже, а то улетишь.
«Оно!» — заключила девушка. А как же ещё — иначе просто-напросто живой не была бы. «Ничего! — утешила себя — диагноз — он не приговор. Не топором срубило — разум отказал — всего делов-то! И не такое вылечивают!» Так рассуждала она
в
себе, стоя у безголового отражения. Одна только мысль задняя портила всё опасение: «Если безумна, то почему болезнь свою признаю?»
«Стоп! — решила тут же Надя, — погибельно так считать! Не вылечат — ну и куда ей такой деваться?» Страшно стало уже по-настоящему — что же будет с ней, с девушкой, головы своей не видящей. Как же глазки её, губки да волосики? Неужели в кошмар превратиться? Нет, уж лучше пусть головы вообще не будет, чем позор такой терпеть! Ну, будет она безголовой — да мало ли девиц таких на белом свете?! В самом-то деле, не велика беда! Проживём!
Сверхчеловечиха
(Саван расписной)
Леночка была страсть как хороша. Шейпинговое тулово. Длинные бритые ножки в дорогих колготках — ни одной затяжки. Сапожки. Ясные глаза и кожа нежная. Коготки — так просто загляденье. МГИМО, театр и с мамой в Испанию.
Одногруппники любили Леночку хватать. А уж как глазами-то ели! Она буквально чувствовала, как их язычки скользят по её стройному телу. Но — ни-ни до свадьбы. Даже девочкам нравилось Леночкино тело. Иногда, выпив кагора, они начинали мять её упругую грудь и сновать пальчиками между ног. Леночке это не сильно нравилось — часто из-за этого колготки рвались, да и вообще не дело. Вот если бы мальчики… Но мама не велит.
Леночка была улыбчива и приветлива. Её все любили — душа компании, походница и лыжница, школу — с золотой медалью и сессия без проблем. Умница-красавица, комсомолкой, правда, ей быть не пришлось, потому что пришёл Горбачев. «Ах, Леночка, наша Леночка!» — радовались люди вокруг — и свои, и чужие. Чудо, а не девочка.
Уют
Назойливо-алые розы мозолили глаза. Нет, они не, раздражали… Они твёрдо стояли на своём — упивались бесповоротной интенсивностью этого чудовищного цвета. Нагло, нелепо высовывались из аляповатой вазочки. Даже не розы — какой-то выродившийся шиповник. Ах, как мечталось о приглушённом, тихом, шёпотливом. Их, кажется, кто-то оставил назло — вместе с каким-то бельём и баночкой из-под резких духов. Да, точно, всю ночь шумели предметами, затравленно повизгивая на сломанный телевизор. Старушечье лепетанье до сих пор колом стоит в ушах. Ну зачем, зачем оставила она цветы? Чудовищно, просто какое-то беспредельное хамство исторглось из этого монстра, вечно ковыляющего вразвалочку, поблёскивая прорехами рваных колгот. Ладно бы… Но эти цветы! Господи, у какой анилиновой ямы она нарвала их? Что за пытка… Но выбросить нельзя. Вот если бы они, растянув этот адский цвет, разбросав свою алость
в
десятке-другом уютных цветков, превратились в нежно-розовую лиану…
Андрей Иванович стяжал уютное. Казалось, у него в доме живёт какая-то хозяйка, но женщины здесь долго не задерживались — что-то пугало их во всех этих гераньках, занавесочках и пухлых пальчиках. А Андрюша просто искал уют. Свой, во всей этой тренькающей, колышущейся жути, но уют. Болезненное ощущение нехватки чего-то кружевного, мягкого, круглого преследовало, и даже женщины не спасали… Они, проникающие своим бездумным пониманием в самую суть, вскоре шарахались прочь, оставляя какую-нибудь нелепую вещь. Ну почему, почему эти цветы?!
Мужчины к нему тянулись. Они не замечали странной хвори Андрея Ивановича и заходили на разное. Понимающе приносили водочки и рассаду.
«Взял бы тебя кто в жёны!» — посмеивался один, попивая коньячок. Но обид не было.
Комнату оплетала растительность, в шкафу стояли подарки, рамочки с лицами и плошки с печеньем. Статуэтки тут же ютились, и всё было такое чистое, но тем не менее живое, что иногда, оглядывая своё гнёздышко, Андрей Иванович умилялся и лепетал, смежив розовые ладошки: «До уюта недалеко! До уюта рукой подать! Вот тут поправить, здесь убрать…»
Хохот
Борис Семёнович сторонился смеющихся людей. Не из зависти вовсе. В содрогании их тел, запрокинутых головах с закатившимися глазами виделось ему что-то трупное.
«Не бывают живые люди такими, и всё тут!» — говорил он Катерине, грустной девочке лет семи, тоже несмеяне. Часто, забившись на дальней сырой скамейке в самой утробе парка, говорили они, храня себя от хохотунчиков. А когда те всё же их настигали, спасались ещё глубже, в чаще таких изгибов и отблесков, что девочкины волосы начинали змеиться, а у Бориса Семёновича то и дело отрастал птичий клюв. Одинокими быть они не умели. Внутри каждого неспешно ворочался целый выводок чертоангелов, певших свои сумрачно-ясные песни, рассевшись на хрупких веточках бесконечных бесед.
Не то чтоб они жизни не рады были. Просто смех человечий пугал их. Как и Солнце. «Злое, страшное оно. Вот-вот зубами клацнет», — шептала, плача в тёмном углу, Катя. «Да, изрядно почуждело…» — соглашался, недобро щурясь на светило, Борис Семёнович.
Настоящее Солнышко спряталось или, скорее, по недоброй воле попало в плен к пустотелым тварям. Иногда, когда самозванец прятался, можно было увидеть их смутные тени в тоскующих небесах. Солнышко не гасло — оно сидело в своём плену всемирной шаровой молнией, всё больше и больше наливаясь соком. Расточать жизнь было совершенно не на кого. Распухая без всякой меры, оно готовилось к своему полноводию. А пустотелые стражи не знали ни Солнца, ни Луны, только хохот человечий… Катеньке всё чаще и чаще виделось, как усталое Солнышко вырывается из своих снов, и тогда каждая душа, каждое тело, мысль; любая лопается огнём. Даже Луна трескается, в пламенных рыданиях светя в прервавшейся полночи, новорождённой колесницей верша уму непостижимый день.
Борис Семёнович и Катя обожали Луну. Солнышко-то далеко. К тому же, как говаривал один мудрец, «ему — егойное, а Луне — лунное!». Не протягивать же паутинку к бликующему обманщику. Откуда набирался он сил, чей скрежет зеркалил и что за светляк по нутру его пустому скакал, не знал никто и знать не мог. Нет такой головы, чтоб в таких вещах разбираться…