Что такое смысл? Распоряжается ли он нами или мы управляем им? Какова та логика, которая отличает его от значений? Как он воплощает себя в социокультурной практике? Чем вызывается его историческая изменчивость? Конечен он либо неисчерпаем? Что делает его то верой, то знанием? Может ли он стать Злом? Почему он способен перерождаться в нонсенс? Вот те вопросы, на которые пытается ответить новая книга известного филолога, философа, культуролога И.П. Смирнова, автора книг «Бытие и творчество», «Психодиахронологика», «Роман тайн “Доктор Живаго”», «Социософия революции» и многих других.
I. К читателю, которого нет
Несмотря на то что репутация авторов как таковых была сильно подмочена ранним постмодернизмом, ополчившимся против них, этот разряд людей пока еще не перевелся. Конечно, выживание авторов тревожит общественность и ее лидеров меньше, чем судьба белых журавлей, леопардов или (как в гуманном Европейском Cообществе) муки более близких человеку свиней, запертых в теcных хлевах. Но ведь не одним только социальным заказом движимы творческие начинания – у них есть собственная динамика. Даже если идеи, овладевающие массами, стали дефицитом, авторы, закрыв глаза на это неудобное для них обстоятельство, продолжают борьбу за существование. Пишущие берут свое количеством – их теперь, пожалуй, больше, чем прежде, в чем легко убедиться, выйдя в Интернет.
Что беспокоиться об авторах? Кто вымер, так это читатель! Я имею в виду не адресатов блогов и не тех, кто вынужден своим положением к знакомству с книгами, например студентов. Речь идет не о лицах, горящих праздным любопытством к расхожей молве или обязанных изучать профессиональную литературу, а о читателе, испытывающем внутренний интерес, неукроти<Правый колонтитул>мый позыв к новому знанию, каковое не имеет ничего общего со знанием недостающим, извлекаемым из Википедии. Такого читателя больше нет. Можно спорить о том, почему он исчез. Погиб ли он под напором видеоинформации, пал ли жертвой глобализовавшегося прагматизма, разочаровался ли в без– и малоидейных авторах, уступил ли свое законное место человеку наслаждающемуся и развлекающемуся, отчаялся ли при столкновении с гигантским массивом текстов, накопленных за века, – любое из толкований здесь, как бы правдоподобно оно ни выглядело, не стоит потраченных на него умственных потуг, потому что его некому адресовать. Без резонансной среды текст перестал быть социальным событием, шоком, стимулирующим дискуссии, которые захватывали бы общество.
Нарушение экологического равновесия между отправителями и получателями сообщений – одно из многих проявлений того дисбаланса, в котором мы пребываем, загрязняя природное окружение, ведя асимметричные войны, отвечая в роли налогоплательщиков за накопление государствами непомерных долгов, пуская на самотек финансовый капитал, не гарантированный индустриальным производством, реабилитируя «Leitkulturen» (в поликонфессиональной России – традицию иосифлянства, призывавшего к союзу православной церкви и карательного государства). Выход читателя из коммуникативной игры корреспондирует с тем подавлением, которому современность подвергает покупателя на товарном рынке. Консюмеризм образца 1960-х годов (ему соответствовала рецептивная эстетика, выдвинувшая читателя в соавтора художественных текстов) сменился (во всяком случае в западном полушарии) социокультурой, враждебной потребителю. Обильное вбрасывание в оборот дешевых денег, призванных расшевелить конъюнктуру и спасти финансовые институции, влечет за собой обесценивание сбережений, накопленных частными вкладчиками банков, что ослабляет потенцию покупательской способности населения. Эта способность падает также in actu из-за сокращения пенсий, стипендий, зарплат, получаемых госcлужащими, и прочих мер бюджетной экономии, которые вынуждены вводить страны, пытающиеся выбраться из долговых ям, куда они попали. Не потребитель диктует свою волю производству, а реклама, на которую работают интернет-ресурсы, торгующие данными о пользователях, порабощает нас окончательно, учитывая наши индивидуальные особенности. Усиление разницы между богатыми и бедными и разбухание слоя состоятельных людей делают товары широкого спроса все менее дифференцированными, поскольку главный контраст отличает здесь то, что доступно большинству, от того, что образует сектор эксклюзивных продаж. Утрачивая право выбора, обезличиваясь, массовый потребитель превращается из агенса истории в ее пациенса.
Когда-то Густав Шпет и вслед за ним Михаил Бахтин восхваляли слово за его способность быть универсальным средством перевода для того, что не имеет вербального выражения, – для прямых действий, наглядных образов, музыки. Я тоже верю в почти магическую мощь слова. Но не ведаю, кому его направить. Может быть, найдется какое-нибудь реликтовое существо, которое осилит эту книжку? Какой-нибудь бомж с высшим образованием, роющийся на помойке в поиске не пустых бутылок, а выброшенной туда за невостребованностью печатной продукции?
Наткнувшись на мой труд и полистав его заскорузлыми пальцами, беспризорный читатель выяснит, что вынесенный в заголовок «смысл» понимается в книжке не совсем так, как чаще всего это принято в логико-семиотических штудиях. В научном обиходе под «смыслом» обычно подразумевается головное представление об обозначаемом предмете, именуемое коннотатом, десигнатом, концептом знака. Как этот мыслительный образ возникает, либо мало волнует исследователей, испытывающих первоочередной интерес к знаковой деятельности человека, либо объясняется ими тем, что одно и то же явление можно воспринять с разных сторон, либо объявляется следствием субъективного своеволия (остатком мифологического фабулирования, поэтическим отступлением от трезвой рациональности).
II. «…Рим, который…»
Старость дается только один раз. Молодость многими переживается дважды, разыгрывает, пусть и на короткий срок, свое возвращение. Но старость неповторима, она выпадает из космического круговорота, вырывает человека из единения с посезонно умирающей и воскресающей природой, оставляет его наедине с собой. Ожидание последнего часа антропоцентрично. Старость – время самонаблюдений.
Я наливаю воду из кружки с меркой в кофеварку и туго закручиваю крышку. Следующая операция – наполнение ковшика тонко размолотым кофе и ввинчивание этой емкости в машину для приготовления эспрессо. После того как второе действие выполнено, я погружаюсь в сомнение относительно того, впрямь ли я осуществил и первое. Есть там вода или нет? Я трясу машину, но плеска не слышно. То ли вода полностью заполнила отведенный ей объем, то ли он пуст. Будь что будет! Я включаю аппарат. Кофе капает оттуда в чашку. Кто говорил, что на склоне лет ослабевает внимание?! Я не ошибся, память не подвела меня! До маразма еще далеко! Black-out был мнимым! Так она вступает в права – старость, не желающая признавать себя ввиду своей безнадежности.
Жизнь, как однажды осенило Николая Островского, тоже неудваиваема. Если бы французский философ Владимир Янкелевич, из чьей книги о смерти я позаимствовал соображение, открывшее эту главу, читал соцреалистическую макулатуру (от которой я не был защищен в детстве), он наверняка предпринял бы еще один мыслительный шаг и написал, что однократность делает старость аналогом персональной жизни. Чем заметнее ветшает плоть, тем в большей степени заключенная в нее самость относится к себе, к своему прошлому как к целостности. Пожилые люди по необходимости – холисты. Они сочинители автонекрологов (неписанных и писанных – мемуаров), охватывающих их личные истории в полном объеме. Рассуждая о старении, Янкелевич свел его к становлению-в-смерти, к катагенезу
3
. С этим не поспоришь. Но у приближающегося исчезновения из мира сего есть и другая сторона. Наша субъектность обостряется, перед тем как уйти в небытие. Старость творит из человека, бывшего погруженным в злобу дня и вынашивавшего планы на будущее, субъекта par excellence, для которого накопленный им опыт не более чем объект рефлексии. Пока мы набираемся опыта, субъектность не завершена. Она достигает максимума, когда ей не остается ничего иного, кроме как объективировать и собственные попытки реализации, когда она сама по себе более не развивается. Абсолютность старческой субъектности обеспечивается тем, что объект в данном случае принадлежит только нам и вместе с тем парадоксальным образом от нас дистанцирован: жизнь прожита, ее ход не изменишь.
Объявляя смерть субъекта и подставляя на его место то «соблазняющий объект» (Жан Бодрийяр), то ego (Жан-Люк Нанси), то шизоидную полиидентичность (Жиль Делёз и Феликс Гваттари), постмодернизм далеко неспроста перестал интересоваться старостью. Янкелевич принадлежал к поколению, предшествовавшему постмодернистскому. Забытая философами, старость попала в ведение частных наук, прежде всего биогеронтологии и социогеронтологии, а также психологии